Текст книги "Повести и рассказы из духовного быта"
Автор книги: Игнатий Потапенко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
С ней произошла большая перемена. Она возмужала, окрепла и уже не смотрела подростком. Ее похудевшее лицо сделалось менее широким и много от этого выиграло. Взгляды, которые она посвящала Панасу, были долгие и исполненные какой-то сладострастной тоски. Матушка утверждала, что она совсем «отбилась от рук», и для того, чтоб приручить ее, несмотря на девический возраст Соньки, нещадно таскала ее за волосы. Сонька действительно только и делала, что разбивала посуду, опрокидывала самовар с горячей водой, причем обваривала случайно подвернувшегося цыпленка, наступала матушке на платье, батюшке на ноги, – словом, делала все, что могло вызвать у матушки разлитие желчи. На тумаки и дранье за волосы она не обращала внимания и, казалось, даже не чувствовала боли при этих операциях.
Наступила осень. Ее дождливые, ветреные ночи сделались любимыми ночами Панаса, потому что прикрывали его работу. В одну из таких ночей, когда Панас взял на свои плечи слишком большую ношу и, проходя через горо́д, должен был останавливаться и класть ее на землю для того, чтобы отдохнуть, – ему показалось, что из-за скирды сена выдвинулась человеческая фигура. Он вздрогнул и, нагнувшись к мешку, притаился. Фигура между тем придвигалась к нему. Барбос, всегда сопровождавший Панаса, начал издавать тихое, недоверчивое ворчание, потом словно узнал приближавшегося и завилял хвостом. Узнал его и Панас. Он выпрямился во весь рост, и в глазах его сверкнула страшная злоба.
– Всюду черт ее носит, эту собачью девку! – с бешенством произнес он. – Она стоит у меня как кость поперек горла!..
– Тс!.. Тише! разве ты меня боишься, Панас? – прошептала Сонька. – Я давно уже знаю… Что ж, думаешь, выдавать стану? Да я помогать тебе хотела бы! Я хотела бы, чтоб в одну какую-нибудь ночь унесли все, что у нее есть, все ее добро!.. Она допекла меня!..
– Чего ты притащилась? – недружелюбно спрашивал Панас, и глаза его по-прежнему блистали злобой.
Сонька в одно мгновение подбежала к нему и обвила его шею руками. Панас напрасно старался оттолкнуть ее. Она прижималась к нему всем своим дрожащим телом и, казалось, готова была задавить его.
– Панас!.. Уйди отсюда и возьми меня с собой!.. Я буду служить тебе как работница… Я не могу так жить… Сил нету! у меня сил нету!.. Я слежу за тобой. Когда ты идешь к ней туда в балку… Я смотрю тебе вслед!.. Я подхожу издали, чтоб посмотреть, как ты ее обнимаешь!.. И ты видишь – я сохну!..
Ее речи были похожи на бред. Панасу она показалась страшной, готовой на самый решительный шаг. Он старался мягко отстранить ее, потому что боялся резко оттолкнуть. Притом он почувствовал сожаление к этой бедной, некрасивой, всеми брошенной, осиротелой девчонке, и ему захотелось сказать ей какое-нибудь ласковое слово.
– Постой, девка, постой! Не теперь… Я скоро уйду отсюда совсем!.. Тогда и пойдем вместе!.. Теперь иди себе!.. Услышат – накроют… Иди, иди!..
– Тогда возьмешь? – спросила она, как будто вдруг ослабев и опустив руки.
– Тогда, тогда! – пробормотал Панас, нагибаясь к мешку. – Помоги мне поднять на плечи!.. Поддай!..
Она взвалила ему на плечи мешок.
– Кому это? ей? – спросила она.
– Дура ты! Какой «ей»? Мамке!..
Сонька изумилась.
– Мамка, – продолжал Панас, – живет на слободке. Жрать ей нечего!.. Иди, Сонька, иди… Не то заметят!..
Она машинально повернула во двор и, шатаясь, побрела к комнатам.
«Как бы с нею не нажить беды? Ох, бедовая девка!» – подумал Панас. Но в то же время он почувствовал, что прежнее отношение его к Соньке после этого разговора как-то вдруг переменилось. Произошло ли это оттого, что она высказала ему горячую привязанность, или оттого, что она, и одна она знала его тайну и этим как бы держала его в руках; или, может быть, он увидел, что Сонька теперь уже была не прежним неуклюжим и глуповатым подростком, которого не обижал разве тот, кому было некогда, – что она превратилась в девушку, способную на горячую привязанность и на решительное дело… От чего бы это ни произошло (может быть, и от всего вместе), – но он на этот раз не мог уже отнестись к Соньке так безразлично, как относился прежде. Он чувствовал, что этот разговор связал их крепкой нитью и что с этих пор где бы он ни был, часто будет думать, вспоминать о Соньке. Кроме того, в ней он увидел верного и притом бескорыстного союзника. Теперь уже он не боялся, что она расскажет всем про его связь со Степанидой. Не такая она, чтобы подставила ему ножку. За что это, однако, так любят его бабы? Кроме Степаниды и Соньки, есть, кажется, еще одна, которая смотрела на него не так, как смотрят все. Но у той было такое спокойное, правдивое лицо, она смотрела на него с такою детскою доверчивостью, что в этот час, когда он несет на своей спине преступную ношу, ему обидно вспоминать о ней. Та не для него. Пускай она будет счастлива с хорошим человеком, с честным хозяином, которому Бог дал свое поле и который не дрожит в осеннюю ночь, оглядываясь по сторонам и боясь встретить взгляд другого человека.
Эх! Как, однако, далеко зашел он в той работе, которая так просто и невинно началась с его собственного нового кожуха!..
III
Хозяйский глаз
Осень близилась к концу. Подул холодный, пронзительный ветер; утренняя роса на пожелтевших, опадающих листьях дерев превращалась в иней. Панычевцы оделись в кожухи; только самые прыткие, и то больше из хвастовства, ходили в одних сорочках, а иные еще выставляли напоказ свою волосатую грудь. Панас находил, что вовсе еще не так холодно, а иногда даже уверял, что ему жарко. Пришел, однако, Филиппов пост, и выпал снег. Тогда уже все панычевцы оделись потеплее, и не находилось между ними ни одного, который вздумал бы из хвастовства утверждать, что зима еще не пришла. Однажды матушка видела, как Панас, после того как привез с Днепра бочку с водой, крепко потирал свои руки и размахивал ими, как ветряная мельница своими крыльями. «Отчего это он кожуха не наденет?» – мысленно спросила она самое себя, и так как на этот вопрос ответить было нелегко, то она вышла к Панасу.
– Эй, Панас! Чего это ты ежишься? Разве у тебя нет кожуха? – спросила она.
– Как нет кожуха? Куда же ему деваться? – спросил в свою очередь Панас.
– Так что же ты его для лета, что ли, бережешь? а?
– Что же я буду с ним делать летом? – неопределенно ответил Панас.
– Отчего не наденешь?
– Еще рано! Разве это мороз? Какой же это мороз?
Нечего и говорить, что эти ответы в вопросительной форме нисколько не удовлетворили матушку.
«Не я буду, если он его не пропил! – мысленно сказала она себе. – Пусть я не буду больше матушкой, если от этого кожуха хоть след остался!»
Тут же матушка решила произвести внезапную строгую и притом тайную ревизию. Она нашла, что воды привезено мало, и отослала Панаса за второй бочкой. Едва только он выехал со двора, как матушка дала поручения Соньке и Улите. Сонька должна была сходить к супруге церковного старосты и осведомиться, не едет ли ее муж завтра в город. Улита получила приказание спуститься в погреб и там заняться перестановкой кувшинов с молоком. Убедившись, что из неприятельского лагеря никого не осталось во дворе, матушка направилась в конюшню. Здесь она принялась рыться в Панасовой кровати и кроме соломы, рядна и чего-то вроде подушки ничего не нашла. Она заглянула в ясли, осмотрела стены.
«Кожуха нет! Он его пропил, чтоб мне не дожить до Рождества, если это не правда!» – окончательно решила матушка.
В это время взор ее дошел до того угла, где обыкновенно висел новый хомут.
– A-а! Новый хомут исчез! A-а! Завтра привезут бричку, а хомута нет! Эге-гe! Так вот оно что! Это не все! Нет, нет, это не все!
Она тихо заперла конюшню, сходила в чулан и взяла там ключи от всех сараев, амбаров и других вместилищ ее добра. Она входила неслышно как тень, словно собиралась воровать собственное добро. Всюду она видела следы злодейской руки. Даже там, где все было цело, ей казалось, что унесена половина. Она констатировала убыль жита, пшеницы, проса, а когда вошла в чулан, где хранился овес, остановилась в оцепенении. Овес почти весь исчез, тогда как был сделан запас на всю зиму. Гнев ее не имел границ, но у нее все-таки хватило твердости воздержаться от излияний и уйти из чулана так же тихо, как вошла в него. Она удалилась в свою спальню и ни слова не сказала отцу Макарию, который в это время в соседней комнате любовно разговаривал с канарейкой и переменял ей воду.
– Смотри, душа моя, – обратился к матушке отец Макарий, глядя в окно и указывая пальцем по направлению к реке, откуда, сидя на бочке, ехал Панас, – отчего ты не распорядишься, чтоб Панас надел свой новый кожух, который я купил ему? Посмотри, как он жмется! Пожалуй, еще простудится, и люди скажут, что мы плохо одевали его!..
– О! это пустое, отец Макарий! – совершенно равнодушно ответила матушка. – Что ему станется! У этого народа кожа толста, как у кабана… Вот еще выдумал – простудится! Разве они когда-нибудь простуживаются?..
– Но как же, мать моя, ты говоришь «пустое», когда на дворе крещенский мороз стоит? Ты подумай, что люди скажут?..
– И все-таки я скажу, что это пустое! Притом я уже говорила ему. Он так и сказал мне, что это еще не мороз и что ему даже жарко!.. Кстати, завтра привезут новую бричку? а?
– Да, должно быть, завтра. А что?
– Ничего. Ты прикажи Панасу вычистить новый хомут! Надо, чтобы все было готово.
Когда Панас вернулся, батюшка позвал его к себе в кабинет.
– Завтра привезут новую бричку, Афанасий! Так ты приготовь сбрую. Мы завтра же покатаемся.
Панас вздрогнул и промолчал. Потом ему пришла хорошая мысль.
– Теперь снегу довольно. Можно бы на санках…
– Это само собой! А бричку надо будет попробовать. Понимаешь?
– Понимаю! – ответил Панас, потому что он действительно понимал это, но не мог только понять – откуда ему взять новую сбрую.
– Да, вот еще что, – продолжал отец Макарий, – почему ты не носишь кожуха?
– Да мне еще не холодно!..
– Смотри, не захвати простуды! Ну, ступай себе с Богом.
Панас ушел опечаленный, даже потрясенный. Какое-то смутное предчувствие подсказало ему, что случилось что-то особенное. Это совпадение разговора о кожухе с прибытием брички намекало ему на какую-то заднюю мысль, которая чудилась во всем этом его испуганному воображению. Какова же была его радость, когда приехавший на другой день из города церковный староста привез известие, что бричка еще не готова и доставка ее отсрочена по крайней мере на месяц. К этой радости прибавилась еще другая: солнце выглянуло из-за туч и распустило снег; оттепель позволяла позабыть о кожухе, и он почти успокоился.
Можно было подумать, что выглянувшее солнце не ограничилось тем, что растопило снег и окрасило прозрачный воздух в яркий цвет весеннего дня; можно было подумать, что на этот раз оно заглянуло в глубь матушкина сердца, растрогало и размягчило его своим теплым лучом. Любезность, которую матушка стала проявлять относительно Панаса, не имела границ. Казалось, матушка задалась целью фактами доказать свое изречение, которое она предъявляла всем, находя, что для этого все случаи удобны, именно: «Мы его любим как родного сына». Не успел Панас покончить свои утренние ухаживанья за лошадьми, как к нему уже шлют Соньку:
– Панас, иди, матушка зовет! Чай будешь пить!
– Ха-ха, – от души смеется Панас. – Вот история! Панас будет чай пить!..
Тем не менее он отправляется к матушке, и не куда-нибудь, а прямо в столовую. Здесь ему не делают только одной чести – не садят за стол; но это ничего, он может постоять и у порога. И вот он стоит у порога, держа в одной руке блюдце с чаем, в другой кусок сахару. Он прилежно дует на блюдце и, издавая губами особый мелодический звук, втягивает в себя теплую влагу. Это доставляет ему чисто идеальное наслаждение, так как самый чай представляется ему очень странным напитком, которому он охотно предпочел бы кувшин хлебного квасу, но он не может не ценить особую честь, оказанную ему матушкой. Пред обедом его опять зовут к матушке.
– Вот, Панас, выпей! Ты трудишься! – говорит матушка, протягивая ему рюмку с водкой, и какой у нее при этом ласковый голос!
«Eй-богу, тут творятся какие-то чудеса! Матушка как будто бы другая; старая словно исчезла, а на место ее Бог дал новую, получше». Перед ужином опять рюмочка водки. «Да что это такое, наконец? Уж не вздумала ли матушка покаяться в своих грехах? А оно и пора бы. С Сонькой тоже стала обращаться иначе. Вот уже третий день, как ее не таскают за волосы». Словом, настали благодатные времена. Оставалось только жалеть, что они не настали раньше. В довершение же всего матушка однажды позвала к себе Панаса и сказала ему:
– Смотри, Панас, хорошенько за бурой коровой! Потом она будет твоя. И бычок от нее твой, да и ее я тебе дарю.
Панас, изумленный и поверженный в прах, трижды поцеловал матушкину руку. А матушка прибавила:
– Мы о тебе как о родном сыне заботимся!..
Нужно заметить, что упомянутая корова не подавала еще никаких надежд на то, что она подарит Панасу бычка. До весны было еще далеко.
Между тем матушка распространила лучи своей любезности еще на некоторых особ, которые по своему общественному положению не имели ни малейшего права претендовать на это. Так, она, несмотря на то что была очень тяжела на подъем и почти никогда не заходила дальше ворот собственного двора, отправилась к церковному сторожу, зашла в сторожку, сделала честь длинной скамье – потому что села на нее, дубовому столу – потому что облокотилась на него обеими руками, вследствие чего он слегка вздрогнул и пригнулся, сторожихе – потому что расспросила ее о разных хозяйственных делах, наконец, маленькой дочке сторожа – потому что погладила ее по голове и сказала (впрочем, довольно мягко), что стыдно такой большой девочке (ей было лет пять) не уметь самой держать в порядке собственный нос. Оказав все эти любезности, матушка отозвала самого сторожа в церковную ограду и сказала, что имеет сообщить два слова. В ограде сторожу были сообщены два слова, которые оказались очень длинными словами, потому что матушка выговаривала их в продолжение по крайней мере четверти часа. После того, как они наконец были сказаны, лицо сторожа (лицо, нужно заметить, очень почтенного вида, так как на нем был солидных размеров нос с ямочками от оспы, – нос, имевший притом еще ту своеобразную особенность, что он смотрел прямо на вас своими обширными ноздрями, и вы вследствие этого могли видеть все, решительно все, что делалось в носу сторожа; кроме того, на лице этом были кудрявые бакенбарды удивительно мрачного цвета, как и все лицо сторожа, которое казалось выпачканным сажей; а что до подбородка, то легко догадаться, что он всегда был выбрит, так как сторож был бессрочно-отпускной воин и у него была очень хорошая бритва), – так вот, это лицо выразило крайнее изумление, и ноздри сторожа до такой степени раскрылись, что, казалось, стоило только матушке попристальнее вглядеться в них – и она увидела бы не только то, что делается у сторожа в носу, но и то, что творится в мозгу его, если, конечно, допустить, что там что-нибудь творилось. После этого разговора сторож поцеловал у матушки руку, сказал, что он непременно исполнит ее поручение, и поблагодарил за кувшин кислого молока, который она тут же пообещала ему.
Вслед за этим матушка пошла к младшему приказчику, затем посетила объездчика, наконец сделала честь церковному старосте. Везде она была любезна с женами, мужьям сообщала по два слова, везде дарила по кувшину молока (старосте сладкого, а всем прочим кислого), и везде ей целовали руку.
И вот настала ночь – такая темная, беззвездная ночь, каких не бывало даже осенью. Снег падал тяжелыми хлопьями, а ветер разрывал их и развевал по всем закоулкам двора. Панас не мог дождаться лучшей ночи для того, чтоб снести свой мешок на балку. Этот мешок, наполненный доверху всякой всячиной, уже два дня ждал своей участи, скромно помещаясь в конюшне, под Панасовым ложем. С Фроськой было условлено, что она придет на балку в первую темную ночь. И вот он взвалил на плечи тяжелую ношу и выходит из конюшни с видом человека, который делает свое обычное дело уверенно и твердо. Он, конечно, не обратил внимания на то, что одна половинка ставни у окна, выходившего во двор из матушкиной спальни, была на этот раз приотворена и что в то время, как он выходил из конюшни, чье-то широкое лицо припало к стеклу и пара чьих-то зорких глаз с напряжением смотрела на дверь конюшни. Не мог он знать и того, что тотчас же в спальне матушки произошло бесшумное движение, открылась дверь в сени, из сеней во двор, и тяжелые стопы, на этот раз оказавшиеся легкими как воздух, направились вслед за ним. Но он уже должен был ясно услышать, когда позади него, в то время как он проходил через горо́д, раздался громкий кашель:
– Кха, кха, кха!
Тогда ноша свалилась с его плеч и тяжело грохнулась о мерзлую землю. Первой пришла ему в голову мысль о Соньке. Но перед ним стояла крупная фигура с закутанным в платок лицом – слишком знакомая ему фигура, чтоб он мог сомневаться. Кровь застучала у него в висках; было мгновение, когда он готов был кинуться на врага и сдавить ему горло. Но не успел он подумать об этом, как увидел себя окруженным. С разных сторон подоспели: сторож, церковный староста, объездчик и младший приказчик.
«Ловушка!» – подумал он и бессильно опустил руки. Сопротивление было бесполезно.
– Молодец, хлопче! молодец! – промолвила матушка голосом, полным самой горькой насмешки. – По мамке пошел!..
– Так-то ты благодаришь матушку за благодетельство! а? – покачал головой церковный староста, той самой головой, которая еще вчера была пьяна.
Панас молчал, и какие-то смутные мысли бродили в его голове. То ему приходила мысль – вдруг пуститься со всех ног и исчезнуть под прикрытием глубокого мрака; то хотелось вдруг высказать все, что у него накопилось против матушки – и про мамку, и про бычка, и про заработок!.. Потом пришла такая мысль: «Нет, про мамку-то я им ни слова не скажу, хоть бы они из меня жилы тянули». То казалось, что из этого ничего не выйдет, что теперь все кончено, потому что завтра вся деревня будет об этом говорить. В результате он решил отдаться на волю судьбы; пусть будет, что будет.
– Вот какова благодарность! – говорила между тем матушка. – Поверите ли, я его ублажала, как родное дитя! Что ему было нужно? Одели его, обули, выкормили; я ему бычка подарила, а не дальше, как вчера, отдала ему бурую корову! И хотя бы на что-нибудь он мог пожаловаться! Мало того, что на кухне едят они до того, что брюха ихние чуть не трескаются, мало, говорю, этого – я его звала к себе в комнаты, поила его чаем: «На, Панас, пей!». Перед обедом – рюмка водки, перед ужином – рюмка водки.
В это время Барбос, как бы почуяв, что над его повелителем стряслась беда, поднял неистовый вой. Его примеру последовал весь наличный состав матушкиных собак. Разбуженные этим воем индейки, гуси, утки и куры подняли негодующие крики. Улита схватилась с печи и как сумасшедшая, с раздирающим криком, кинулась во двор, потом на горо́д; Сонька вообразила, что случился пожар, и, бессмысленно размахивая руками, бегала по двору, напрасно стараясь отыскать, где горит. Батюшка, шепча молитву, спокойный и величественный, но смертельно бледный, вышел в зимнем полукафтанье. Некоторые из соседей, разбуженные воем и криком, прибежали с вилами, граблями, лопатами и разными другими земледельческими орудиями, так как в деревне эти oрyдия употребляются во всех затруднительных случаях, начиная от пожара и кончая нашествием саранчи. Все это собралось вокруг Панаса, который стоял над своим роковым мешком бледный и дрожащий. Каждый новоприбывший давал матушке повод повторить рассказ про рюмку водки перед обедом, рюмку водки перед ужином, про чай, про бычка и про бурую корову. Принесли фонарь и заглянули в мешок. Боже! чего только не было в этом мешке?! Церковный сторож, который вынимал из него вещь за вещью, с каждой минутой все больше и больше раскрывал свои ноздри. Вот вывалилась пара безголовых уток; вот новый коверчик, который недавно матушке подарили прихожанки; вот четыре куска свиного сала; а под ними – старая седелка, которая давно считалась пропавшей; далее – шерстяной фартук матушки, накрахмаленная и выглаженная сорочка Алеши – с отложными воротничками, торбочка с гречневой крупой, бархатный пояс отца Макария, вышитый бисерными узорами, а на самом дне – плотно закупоренный казанок с шинкованной кислой капустой. Вот так базар! Очевидно, сюда забиралось все, что попадалось под руку.
– Хорош! Хорош! – повторяла матушка. – Вы думаете, это все? Как бы не так! Это, я полагаю, ведется уже года три. Он вытаскал у меня половину жита, пшеницы, проса, половину птицы перерезал, овес же весь чисто забрал!
– А-а! – с изумлением протянула публика.
– Да и это еще не все! – продолжала матушка. – А ну-ка, пусть он скажет, где его новый кожух, который батюшка купил ему прошлой зимой? Где? Ну?
Панас молчал. Зачем ему говорить? Позор его доведен до крайних пределов. Уже и теперь, несмотря на глубокую ночь, какая-нибудь нетерпеливая баба наверное побежала на село и оповестила, что Панаса поймали в воровстве. Он не ощущал в груди своей ни страха, ни желания защищаться, сказать что-нибудь в свое оправдание. Да и что сказать? Пойман на месте, значит – вор. Вот и мешок и все, что из него вынули. Разве все это не убеждает всякого в том, что он – вор? Одно только явственно ощущал он в груди своей – это глубокую, бешеную ненависть к матушке, которая стояла перед ним и с каждой минутой все больше и больше унижала его перед народом. Эта ненависть росла в нем с каждым ее словом и доходила до страшных размеров. От нее, а не от чего другого дрожал он всем телом и глаза его искрились.
А матушка продолжала:
– Кожух он давно пропил! А вот пусть-ка он скажет, куда девался новый хомут, за который отец Макарий заплатил сорок карбованцев? Пусть-ка он это скажет?! Молчишь? А? Пропил? А?..
– Пропил! – твердо ответил Панас.
Все переглянулись, как будто ожидали, что он станет отрицать свою вину. В это время из волостного правления пришли двое десятских. Им рассказали, в чем дело.
– Связать его, что ли? – спросил один из них.
Неужели его свяжут и поведут через деревню в то время, как будет всходить солнце? Все выбегут на улицу и будут смотреть на него. И Горпина выйдет… Как-то она посмотрит? И Степанида?.. Нет, Степанида не выйдет… Пусть лучше не выходит. Думала ли она, что ее милый парень окажется вором?..
– Не надо вязать. Оставьте! – великодушно решила матушка. – Куда он уйдет? Все видели, все знают! Идти ему некуда!.. Идите, добрые люди, по домам!.. Уже свежает, скоро и солнце подымется!.. Я не хочу судиться!.. Бог с ним! Я не зла! Когда он так отплатил мне за мою доброту, – пускай его Бог накажет, а не я… Нет, не я!..
Добрые люди совсем неохотно стали расходиться. Они вовсе не были довольны тем, что представление так скоро окончилось. Они разошлись, сопровождаемые страшным лаем Барбоса и его подражателей. Остались только церковный староста, сторож и приказчик. Панасу было позволено уйти в конюшню. Там он засел один и хотел бы никогда не выходить оттуда, хотя бы там пришлось околеть с голоду.
IV
«Свой брат»
Солнце не хотело глядеть на позор Панаса и весь день оставалось за тучами. Хлопья снегу по-прежнему сыпались с высоты и, не долетая до земли, разрывались от ветра. Панас сидел в темной конюшне, и ему было легче оттого, что на дворе не видно солнца, что под небом было так же мрачно и холодно, как у него на сердце. Улита принесла в конюшню кусок хлеба и селедку и, молча положив перед ним, ушла. Панас даже не взглянул на нее и не прикоснулся к завтраку. Ему почему-то казалось, что так именно бывает в тюрьме. Сидит человек в какой-нибудь темной, холодной и сырой конуре, и ему приносят хлеб, молча и сурово, потому что разговор с ним может осквернить чистого человека.
В это время в кабинете батюшки происходило экстренное и чрезвычайно деловое совещание. Висевшие по стенам иконы никогда еще не слышали здесь таких несдержанных, пылких речей; они, казалось, благословляли, когда раздавалась речь отца Макария, исполненная текстов и христианского великодушия, и хмурились, когда слова сильные и жестокие начинали вылетать из уст матушки.
– Я прогоню его! Я не могу держать такого негодяя у себя в доме, – шипела матушка. – Мало того, что я ему простила, что не захотела доводить дела до суда? Ты хочешь, чтоб он вынес из нашего дома всю мебель? Он может, может! Он и ворота унесет! Ты погоди! Только развяжи ему руки! Нет, нет, нет! Я ни за что его не оставлю! Что ты там такое городишь? Долг христианина? А! Я исполнила свой долг! Я подобрала его на улице, я сделала его человеком!.. Нет, нет и нет!..
– Погоди, душа моя, ты меня выслушай! – кротко предлагал отец Макарий. – Он согрешил, это так. Он оказал нам неблагодарность, он обидел нас, нанес нам ущерб! Но разве можно прожить на свете без огорчений? Огорчения – это крест, который нам посылается от Бога. Чем терпеливее несем мы этот крест, тем высшую награду получим мы там (батюшка указал пальцем кверху). Ты подумай: он – заблудшая овца! Знаешь ли ты, что об этой овце, если мы ее спасем, возвратим на путь истины, – все ангелы будут радоваться? Ты вспомни, душа моя, что все мы под властию Бога и жизнь наша на волоске висит!.. Вспомни, наконец, притчу о блудном сыне… А Панас – блудный сын наш, потому что они все наши дети и все блудны, а когда каются, мы должны принимать их. А может быть, он покается? Может быть, он и теперь, сидя в конюшне, горько оплакивает свое прегрешение?.. Вот слушай, я прочитаю тебе, что сказано на этот счет в Евангелии…
– Нет, нет, нет, отец Макарий! Я не хочу слушать! Слушать не хочу! – перебила матушка отца Макария, который открыл уже Евангелие и чуть уже было не нашел притчу о блудном сыне. – Я прогоню его! Эту язву надо вырвать с корнем! Пусть-ка теперь пройдется по деревне! Желала бы я знать, кто возьмет его к себе в работники! Я хотела бы знать, кто возьмет его на каких-нибудь хуторах. О, пускай он это узнает!.. Вот тогда, тогда… Когда он увидит, что нигде не берут его, – тогда он придет ко мне, и я… я буду (матушка задыхалась), я буду из него… (матушка тяжело опустилась на стул) – я буду из него веревки вить!..
Отец Макарий еще раз попробовал было открыть Евангелие, но матушка так неистово замахала руками, как будто в ней сидел бес, который боялся даже самого вида этой книги.
– Ты будешь отвечать, мать моя, перед Богом! Не я, нет, не я! – грозно привел наконец батюшка свой всегдашний довод, который влиял на матушку нисколько не больше, чем все прочие. – Позови мне его!..
Матушка вышла, правильно рассчитав, что после такого ужасного довода отцу Макарию остается одно – прогнать Панаса. Его позвали. Он шел через двор медленно, низко опустив голову, бледный, с полузакрытыми глазами. Он не видел ни старосты, сидевшего на завалинке и зорко следившего за каждым его шагом, ни Улиты, стоявшей на пороге кухонной двери, ни Соньки, робко выглянувшей из-за посудного шкапа, стоявшего в сенях. Он вошел в кабинет и остановился у порога.
– Ударь поклон, Афанасий, и покайся в своем грехе! – сказал батюшка. Панас машинально грохнулся на колени и принялся бить поклоны.
– Встань теперь и слушай, что я скажу тебе.
Панас поднялся, и батюшка начал излагать ему сущность христианского идеала. Каждый истинный христианин должен стремиться к самосовершенствованию. Все грехи, все пороки происходят от плоти, от страстей. Надо умерщвлять плоть, дабы дух возвысился и возликовал. Таковы были основные тезисы батюшкина учения. Далее он нарисовал картину Страшного суда и адских мук. Вечный, неугасимый огонь, пламя и дым, вечные муки угрызений преступной совести – вот удел грешника. Зато какая отрада ожидает праведника! Тут следовало описание райского блаженства. Панас должен стремиться к тому, чтоб сделаться праведником. Мария Магдалина вела греховную жизнь, но потом раскаялась и теперь во святых. То же самое может случиться и с Панасом, если он искренно раскается и по мере сил своих возвратит все, что унес. Наконец, была рассказана притча о блудном сыне.
– Теперь, Панас, – сказал батюшка в заключение, – я тебя наставил, я исполнил свой пастырский долг… Мы тебя простили – и я, и матушка простили тебя… но держать тебя не можем!.. Иди себе с Богом куда хочешь! Покаяться везде можно! Сходи в Киев, там есть опытные исповедники. Открой одному из них свою душу!.. Ну, иди с Богом!.. Вот тебе твой документ! Это я сам хлопотал для тебя… Ступай! – Панас машинально положил бумагу за пазуху и повернулся к двери. – Постой!
Отец Макарий порылся в столике.
– Вот тебе на первое время!..
Панас сжал в руке поданную ему рублевую бумажку.
– Главное, – закончил батюшка, – будь истинным сыном Церкви, достигай совершенства!.. Ну, ну, иди, иди! Не надо благодарить!..
Панас тупо выслушал все наставления отца Макария, почти бессознательно схватил его руку для поцелуя и с отуманенной головой вышел из кабинета. Он прошел через двор, мимо конюшни, не глядя ни на что; потом отворил знакомую калитку в горо́д, прошел его и вышел в степь. Перед ним расстилалась бесконечная равнина, вся окутанная белым покрывалом. Холодный ветер пронизывал его до костей; на нем только и было теплого, что сивая шапка да сапоги, остальное было летнее. Куда идти ему? Ни холод, ни голод, ни потребность рассказать кому-нибудь о своем несчастье – ничто не гнало его назад в деревню. Эта белая равнина, на которой не было видно ни одного живого существа, манила его своей пустотой, своей молчаливостью. Там он не встретит ни одной пары глаз, которая презрительно оглядела бы его с ног до головы и потом гадливо отвернулась бы, как от нечистой твари. Там шумит только ветер, который не знает человеческих слов и не напомнит ему, что он – вор, выгнанный, униженный. И он шел, шел, сам не зная куда и зачем, не чувствуя ни холода, ни усталости. Уже Панычево давно исчезло позади него, уже солнце перевалило за полдень, а он не переставал идти с такой энергией, как будто спешил куда-нибудь по важному делу. Наконец он остановился. Холод как-то вдруг сжал его со всех сторон, он почувствовал, что если ночь застанет его в поле, то он больше не услышит человеческого голоса. А зачем ему слышать человеческий голос? Разве этот голос может сказать ему что-нибудь, кроме обидного слова – «вор»? Разве у кого-нибудь сорвется с уст слово утешения? Степанида и та – даром что любит, – наверно, встретит его этим словом и еще упрекнет: «Вот, дескать, я тебе душу отдала, а ты!..». Но как гордо поднял он голову, когда вспомнил о мамке: он не выдал ее ни одним словом. Все думают, что он пропивал ворованное, а ведь он все это только для нее и делал. Да, для нее! Пускай целый свет говорит про него что хочет, но он никогда не узнает, для кого Панас опозорил себя. Да неужели же все поголовно поверили, что матушка облагодетельствовала его, а он обокрал ее? Неужели никому не придет в голову, что он что-нибудь же заработал за четыре года, что не даром же он надрывался и потел? Да что же они все с ума посходили, что ли? Чего он убежал? Он вернется в Панычево, и любой богатый мужик возьмет его в работники. Помещик – и тот возьмет. Еще какую деньгу дадут ему! Разве не все село говорит, что такого работника, как Панас, – поискать поищешь, а найти – не найдешь!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.