Электронная библиотека » Игнатий Потапенко » » онлайн чтение - страница 34


  • Текст добавлен: 12 мая 2020, 15:40


Автор книги: Игнатий Потапенко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Когда он одиноко возвращался по боковой дорожке, кругом стояла глубокая тишина. Весь монастырь безмятежно спал. Сторож начал отбивать на колокольне часы, и отец Паисий насчитал одиннадцать. Он прибавил шагу и скоро дошел до гостиницы.

В сенях тускло горели ночники, Савва, растянувшись на ряденце, постланном на полу, храпел и свистал носом, по монастырскому выражению, на все восемь гласов. Отец Паисий не пожелал беспокоить его, тихонько отпер замок, осторожно вынул засов, вошел в комнату и сейчас же по привычке запер дверь на крючок. Он скинул ряску, расстегнул кафтан и мысленно приготовился стать на молитву. Мысли его как будто успокоились, сердце билось ровно и не болело. Но тут он вспомнил, что после трапезы, за спешным призывом к отцу эконому, не успел вымыть рук, и обернулся к стульцу с рукомойником. Случайно его взгляд упал на сундучок, и в тот же миг руки его опустились и колени задрожали. Горбатая крышка сундука была поднята, вещи явно были перерыты, а замок валялся тут же на полу. Он бросился к сундуку, охватил его обеими руками и, дрожа всем телом, припал к нему лицом. Руки его, прыгая от волнения, начали беспорядочно рыться в вещах, но ничего не находили, и он чувствовал себя так, как будто попал в бездонную глубину и напрасно ищет на что-либо опереться. А между тем дыхание его как бы остановилось, и он каждое мгновение готов был грохнуться на пол. Тогда он сделал над собой страшное усилие и начал медленно, осторожно вытаскивать вещь за вещью. Вот уже все, что было в сундуке, – белье, книги, старые чашки, пузырьки с лекарственными пахучими маслами – лежит на полу, он шарит по дну пустого сундука, но того, что ему надо, не находит. И вдруг из груди его, помимо его воли, вырвался дикий крик, он как-то затрясся всем телом над пустым сундуком и захныкал странным плачем без слез. Должно быть, этот крик был очень громок, потому что он разбудил мирно спавшего в сенях Савву, и уже оттуда слышался сонный голос:

– Во имя Отца и Сына…

Отец Паисий быстро побросал все вещи обратно в сундук, захлопнул крышку и вскочил. Правая рука его крепко прижималась к сердцу. Оно болело и стучало нестерпимо, и старику ясно представилось, что он умирает. Шатаясь, подошел он к двери, откинул крючок и предстал перед полуспящими очами Саввы таким страшным, что тот мгновенно окончательно проснулся и смотрел на него с изумлением.

– Отец Паисий! Что с вами подеялось? – спросил Савва.

– Беги к отцу Серафиму!.. Скажи, что помираю… Помирает отец Паисий, скажи… Беги, беги!.. – проговорил отец Паисий, выталкивая Савву из сеней.

Тот побежал, и он вернулся в комнату, сел на кровать и беспомощно опустил голову на грудь.

«Вот они, разбойники, вот они, богомольцы!» – шептал он наедине, и все в мире богомольцы казались ему теперь разбойниками, и все представлялись в виде усмехающегося парня в красной рубахе. Это он, он, кому же другому быть? Ну что ж! Сейчас обыскать всю гоcтиницу, сию минуту, пока не поздно, а то унесут, скроют…

Обыскать? Да как же это сделать? Чтобы весь монастырь узнал о том, что у него, отца Паисия, были накопленные деньги? Возможно ли это? Да ведь тогда хоть бросай монастырь, тогда ему житья не будет. У него много врагов, все враги ему, все…

Новая мысль пришла ему, и он поднял голову. Как же это могло случиться? Ведь дверь была заперта, и замок и засов он нашел в исправности. Да может, он ошибся, не положил ли он деньги в другое место?.. Гм… А раскрытый сундук, а валяющийся на полу замок?.. Тут он перенес взгляд на окно и понял все: окно было раскрыто. Уходя, он забыл запереть его.

Но вдруг он вскочил с места и ударил себя ладонью по лбу. Несчастье так сразило его, что он забыл о самом важном. Как истый скупец, осторожный и предусмотрительный, он разделил свои сбережения на две части и прятал одну в сундуке, а другую в шкапчике. К шкапчику он теперь и бросился, отпер его, пошарил и нащупал небольшой сверток, плотно завернутый в носовой платок и завязанный тугими узлами. Цело! Бог наказал его только вполовину. Он запер шкап и опять перешел на кровать.

В это время в сенях послышались шаги, и в келью вошел отец Серафим. Он был в кафтане и в скуфье, его длинные шелковые волосы в беспорядке рассыпались по плечам и свешивались на лоб.

– Что выдумал, отче? – промолвил он, подойдя к кровати и положив свою могучую руку на слабое плечо отца Паисия.

– Отец Серафим! Отец Серафим! Худо мне, худо! – простонал отец Паисий.

– Худо? Что же именно?

И он сел рядом с ним на кровать.

– Худо, отец Серафим, худо… Бог прогневался.

– Гм… Прогневался и помилует… А ты молил Его? а?

– Молил, не помогает… Совсем, окончательно прогневался… Грехов моих множество лютых, отец Серафим.

– Так, так!..

Отец Серафим слушал его внимательно и видел, что пред ним действительно сидит бледный, больной и разбитый старик. Но было в голосе отца Паисия что-то странное; слышалась в этом голосе отцу Серафиму какая-то фальшь. Он давно замечал это за Паисием, и когда пошли толки по монастырю о том, что у старика есть деньги, он в глубине души допускал это, но по своему принципу невмешательства, а может быть, и по лени молчал. Теперь, после эпизода с настоятелем и видя, как тревожно вел себя после вечерни отец Паисий, он почти убедился в этом, и ему почему-то казалось, что болезнь Паисия имеет прямое отношение к этому эпизоду.

– Слушай, отец Паисий, – сказал он очень мягким голосом, – скажи мне по-братски… Вон и Мать-Приснодева на тебя с иконы глядит… Скажи же по-братски, правду ли говоришь ты? Всю ли правду?

Отец Паисий пугливо взглянул на образ Богоматери и вздрогнул. Да, Она в самом деле прямо на него смотрела, и уста Ее как бы раскрывались и шептали ему: «Скажи, скажи правду, Паисий!». Какой-то могучий порыв раскаянья вдруг охватил его всего. Он припал лицом к руке отца Серафима и зарыдал. Горячие слезы теперь лились из его глаз обильно. И среди рыданий из груди его вырывались слова:

– Не всю, не всю, отец Серафим!.. Утаил я, утаил!.. Деньги имел… Пятнадцать лет копил… И ныне украдены… украдены, отец Серафим, украдены!..

– Ну, вот то-то же! – успокоительно промолвил отец Серафим. – Мирская забота… Вот она тебя и иссушает. Не надлежит честному монаху копить деньги: оттого Бог у тебя их и отнял. Так-то. А ты подчинись сему распоряжению, потому Он только исправляет твой грех, отец Паисий… И к чему тебе деньги? Монастырь тебя кормит, и одевает, и жилище дает тебе. Живи себе, яко птица небесная. Любо! Легко, брат Паисий, живется, когда ничего за душой не имеешь! Поверь, легко! А то что? Ты стар, с собой ведь не возьмешь. Деньги-то на земле останутся, а грех тяжкий за тобой уцепится. Да как окажется очень тяжел да заместо райской обители в ад потянет!.. Ох! Так-то! Посмотри-ка, вот наш настоятель: богат был, а все отдал бедным; а живет как? Беднее бедного! Вот тебе и пример. А все ли деньги Бог отнял? а?

– Нет, не все, отец Серафим! Остаток есть!

– Это Он тебе для испытания оставил. А ты возьми его да отцу настоятелю снеси, да покайся – и душа твоя успокоится… Так-то!..

Отец Серафим долго еще успокаивал старца. Уже на небе побледнели звезды, и в окно ворвалось первое свежее дыхание утра. Тогда он ушел к себе, а отец Паисий, с размягченной душой, успокоенный собственными слезами, стал на молитву. Потом он подошел к окну и задумался. Думал он о настоятеле, об этом бодром, восьмидесятилетнем старце, всегда ровном, приветливом, отечески любящем всех. Откуда такая сила берется? «От чистой совести», – отвечал сам себе отец Паисий. И ему уже представлялось, как настоятель ласково принимает его раскаяние, как он утешает и благословляет блудного сына и как он, Паисий, уходит от него с облегченною душой. И как хорошо! Никаких докучных забот, спокойный сон… Птица небесная…

Уже рассвело, когда он вышел во двор в рясе и в новом клобуке. В одной руке он держал четки, а в другой – сверток, пряча его в широком рукаве рясы. Чудное летнее утро всего его охватило своею мягкою свежестью. Лицо его было спокойно, глаза смотрели ясно. Давно уже он не был так бодр телом, давно душа его не испытывала такой отрады. Отец настоятель встает рано и теперь, наверно, совершив молитву, собственноручно поливает цветы. А весь монастырь еще спит. Вот и птицы запели, и деревья закачали верхушками от свежего утреннего ветра.

Он прошел через монастырский двор и вступил на кладбище. Келья настоятеля стояла как раз посреди кладбища, чтобы почаще думалось о смерти. Посмотрел отец Паисий на кресты, на свежие могилы и на те, что давно уже заросли травой, и подумал: «Все и для всякого одинаково кончается… Сколько тут братии лежит! Сколько на моих глазах сюда ушло! И ничего никто с собой не взял, кроме грехов…». И в таком умильном настроении пошел дальше. Вот уже виден домик настоятеля, окруженный цветником. Все ближе и ближе. Вот и в ногах дрожь появилась, а сверток точно прилип к руке или прирос к ней…

На востоке выглянул ярко-красный полукруг, и первый луч восходящего солнца заиграл на верхушках деревьев и на крыше настоятельского домика. Вот и домик перед ним. Тут направо крылечко. Постучать, сказать келейнику, и сейчас все свершится. Но его почему-то бьет лихорадка, и какой-то туман встает перед глазами. Вместо того чтобы повернуть направо, к крылечку, он почему-то нерешительно, как-то бочком идет влево… Но он еще не успел минуть настоятельского домика, как с шумом раскрывается окно. Он стрелой мчится дальше, подобрав полы ряски, и высокий клобук шатается на его голове. Какая-то сила толкает его вперед. Он бежит сквозь чащу акаций, все дальше и дальше, и наконец, достигнув места, где его никто не может видеть, падает на землю и судорожно прижимает обеими руками к своей груди сверток!..

– Ох! нет… нет!.. Не могу! – шепчут его пылающие губы. – Дьявол искушает… Господи, избавь же меня от лукаваго!.. Избавь!..

И долго так лежал он на влажной еще от утренней росы земле, в самом деле вконец обессиленный борьбой, которую перенес за эту ночь…

И чудилось ему, как лукавый охватил его всего костлявыми руками и сжал в своих холодных и смрадных объятиях.

Проснувшиеся монахи дивились, почему отец Паисий в такую раннюю пору идет через монастырский двор, и притом в новом клобуке, который надевал только по большим праздникам. А отец Серафим только взглянул из своего окна на отца Паисия, на его бледное перекошенное лицо, на его согбенную фигуру – и понял все.

Придя домой, отец Паисий положил сверток под подушку, а сам повалился на постель. Раздался благовест к заутрене, но он не перекрестился и не пошевельнулся. Он чувствовал себя совсем, совсем отверженным и уничтоженным.

Овца
Рождественский очерк

Ученик богословского класса Лука Колупненко остался в семинарском корпусе совершенно одинок. У всякого нашлись какие-нибудь родственники, хоть самые дальние, а у него не нашлось никого.

И вот уж два дня, как он не знает, что́ с собою делать.

На нем был длинный черный сюртук и большие, сильно стучащие казенные сапоги. Вообще на нем все было казенное, и на казенный счет он третьего дня сходил в баню. И сам он чувствовал себя как бы казенным человеком.

И не было в жизни Луки Колупненка такого момента, когда бы он не чувствовал себя казенным человеком. Воспоминания его о временах минувших были самые смутные. Кажется, когда-то у него были родители, где-то в глухой деревне; кажется, было у него детство. Но ничего этого наверно он не знал.

Маленьким мальчиком привезли его в бурсу и сейчас же стали бить, за что – неизвестно. Било начальство, били ученики старших классов – огромные бородачи, говорившие басом, били товарищи – такие же маленькие, как и он. И должно быть, от этого самого он сделался таким смирным-смирным, что его прозвали «овцой» и очень редко называли по фамилии.

Но затем вдруг перестали бить, может быть, потому, что он тоже вдруг и как-то для всех неожиданно вырос и сделался большим балбесом и у него стала расти борода; а может быть, потому, что вообще все в бурсе сверху донизу изменилось, и даже самой бурсы не стало, а на ее месте учредился семинарский корпус.

Но все равно как в бурсе, так и в корпусе он остался казенным человеком, ни разу за всю жизнь никуда не уезжал на праздники и продолжал оставаться смирным и носить прозвище «овцы». Учился он плохо, и его несколько раз оставляли в том же классе, но, во внимание к тому, что у него не было никого, а еще главным образом потому, что он был смирен как овца, его не лишали казенного кошта, и таким образом он дошел до последнего богословского класса в качестве казенного человека.

Наконец Колупненку надоело ходить, и он сел. Но сел не просто, а как-то свирепо, как никогда еще в жизни не случалось.

Но вдруг он решительно поднялся, ударил кулаком по парте и сказал самому себе: «Нет, я больше не желаю! Не желаю я быть овцой, не хочу слушаться отца инспектора и ходить на задних лапках перед отцом ректором. Не хочу я быть смирным! Я сделаю что-нибудь такое… Я не знаю что сделаю! Мне это надоело. Мне э-т-о н-а-д-о-е-л-о!».

И, решив таким образом, Колупненко встал и опять начал ходить по классу.

В это самое время на маленькой колокольне семинарской церкви раздался звон.

«Ага, – сказал Колупненко, – это к вечерне звонят… Ну, пусть звонят, если им угодно. А я в церковь не пойду… Помилуй Бог! Я четырнадцать лет каждую субботу и каждый канун праздника исправно хожу к вечерне… Так можно же, я думаю, мне один раз не пойти… Да просто я не хочу – и только… Ну, вот не хочу, да и не хочу!»

И он подошел к окну, сел на высокий подоконник, скрестил на груди руки и смотрел на стеклянную дверь. Мимо двери прошли оставшиеся ученики первого, потом второго, третьего, а потом и четвертого класса. Вышли двое из дверей напротив, где помещался первый богословский класс, и тоже направились в церковь, а Колупненко все сидел и сидел, скрестив на груди руки.

Наконец, показалась смешная фигура помощника инспектора – небольшого господина с брюшком и с остроконечной головой, которого называли «редькой». Появился Редька и заглянул в старший богословский класс.

У Колупненка почему-то руки опустились, и сам он как-то сполз с подоконника. Но это произошло не по его вине, а как-то само собой.

Редька нажал ручку двери, и острый конец его головы просунулся в класс.

– А вы, Колупненко, разве не хотите идти в церковь? – спросил помощник инспектора.

«А разумеется, не хочу! Ну, вот не хочу, да и только… Ну, что́ ты со мной поделаешь, Редька?.. Я посмотрю, что́ ты со мной сделаешь…»

Это Колупненко не сказал, а только подумал, а вслед за тем ответил помощнику инспектора:

– Я, Ардальон Орестович, сейчас иду. Я cию минуту…

– А, ну хорошо… Так идите же, Колупненко, а то ведь уже началось…

«Ну вот… Скажите пожалуйста!.. Началось! Что ж такое, что началось? А если я, например, не желаю… Ну, вот не желаю, да и только…» – подумал Колупненко и при этом подошел к другому окну, на котором лежал его картуз, черный, в виде блина, с черным плисовым околышком, тоже казенный, и, взяв его, тихими покорными шагами направился к двери.

Колупненко вошел в церковь, поклонился, как полагается, и ощутил в своей голове следующие мысли: «Ну, хорошо. В церковь я, положим, пришел. Ладно. Не стоило ссориться с Редькой. Редька – человек хороший; для чего с ним ссориться? Но если он думает, что я пойду на клирос и буду петь в хоре, так это напрасно. С какой стати? Потому что у меня бас, так я непременно должен горло драть?.. Не желаю… Почему я должен всю жизнь горло драть? Когда был маленьким, пел дискантом, а потом вырос и стал петь басом. С какой стати? Вот не желаю и не пойду. Пусть-ка он меня заставит. Не раздерет же он мне рта, когда я не захочу…»

И, думая таким решительным образом, Колупненко прошел через всю церковь, поднялся на одну ступеньку, отвесил низкий поклон перед Архангелом Гавриилом, потом повернул направо, где несколько семинаристов пели вечерню, и, поймав на лету начатое уже песнопениe, подхватил на полуслове довольно густым, хотя и не выходящим из пределов благолепия басом: «…и Святому Ду-ху…».

А потом пошли другие песнопения, все очень хорошо ему знакомые, и он пел их вместе с другими, всякий раз слушая предварительно тон, который задавал регент, – семинарист, на два класса младше его, стоявший первым слева и ежеминутно кусавший зубами свой камертон и подносивший его к правому уху.

Колупненко смотрел на него и думал: «И чего это ты свой камертон к уху подносишь? Скажите пожалуйста – тон задает. Очень мне нужно слушать твой тон… Все равно, сколько ни задавай, а я не буду петь в тон… Надоело мне это. Надоело мне петь в тон! Четырнадцать лет пою в тон. Ведь надоест же когда-нибудь! Вот возьму и резану поперек… Вот тогда и злись и кусай губы…».

А в это время регент кусал не губы, а камертон, а потом тихонько напевал: «м-гу-гу-гу-гу-гу…».

И Колупненко преисправно уловлял из этих «гу» именно то, которое годилось для баса, и стройно вступал в общий аккорд.

Таким образом пропел он всю вечерню. Когда вышли из церкви и весь посторонний народ удалился из пределов семинарских, в глубине коридора раздался очень звучный звонок. В это время уже стемнело и наступил вечер.

«Ага, – мысленно сказал Колупненко. – Это зовут на вечерю. Тоже ведь с затеями: кутья и взвар будут! как же! Мне говорил эконом, что это приготовлено! Кутья, должно быть, на патоке, а взвар из каких-нибудь прогнивших, недоеденных червями груш и слив. И чтобы я стал есть эту гадость! Да ни за что. Гм… тоже! Эконом! Рыжая собака! На каждом бурсаке полсотни целковых наживает. Знаю я. В банке у него тысячи лежат… знаю, да молчу. Молчу потому, что я смирный, потому что я овца. И с отцом инспектором пополам делится. И это тоже знаю… Все знаю хорошо. Все. Недаром я четырнадцать лет терплю бурсацкую жизнь. Все узнал досконально. Ел, ел, четырнадцать лет всякую дрянь ел. Господи, чего только не пришлось есть, чем только не кормили меня! И гнилым мясом, и червивыми сухарями, и протухлой крупой, а я все ел, все ел, и удивляться надо, как вынес, как жив остался… Ну а теперь вот на меня нашло… И я не желаю… Вот не желаю… Просто пойду на улицу да в первый попавшийся дом зайду и скажу: вот я бедный, несчастный бурсак, который четырнадцать лет подряд без передышки ел от руки рыжего эконома тухлую крупу… А нынче вот праздник, так ради праздника посадите меня за свой стол… Нет, погоди… Я прежде вот что сделаю. Вон там, в конце коридора, как раз они и стоят – отец инспектор и рыжий эконом. Вот я подойду к ним и скажу: ах вы, сякие и такие! вы думаете, что я стану есть вашу тухлую крупу? Как бы не так… Ел я ее четырнадцать лет… И ничего не говорил, а нынче на меня нашло… Э, вы думаете, что Колупненко овца? Ну, да как же. Вот вы сейчас узнаете, какая я овца. Не овца я, а…»

– Эй, Колупненко, ты что там замешкался? Иди в столовую. Не ждать же тебя…

Это кричал ему отец инспектор с другого конца коридора.

– Я сейчас, отец инспектор!.. я сию минуту! – ответил Колупненко и, скромно опустив голову, пошел в столовую.

А в столовой, где в проходе между двумя столами ходил Редька, он с величайшим усердием истреблял и скверную кутью, и подозрительный взвар, и еще какие-то пироги с горохом. А Редька, как на зло, еще взял и подошел к нему и спросил:

– А что, Колупненко, вам, кажется, не нравятся пироги?

– Пироги? – голосом, полным смущения, ответил Колупненко. – Нет… что ж, пироги хорошие… Отличные пироги, Ардальон Орестович!

«Не сто́ит с ним ссориться, не сто́ит! – думал в это время Колупненко. – Вот уж после ужина удеру с ними штуку, какой они от меня и не ждали… А, ну так что ж, что не ждали? Все равно удеру штуку, и еще какую штуку! Я возьму да и уйду со двора… Ну да, эка важность, что отец инспектор велел ворота и калитку запереть!.. Эка важность, скажите пожалуйста!.. Точно я не могу и через стенку перелезть! Там в саду есть каменная ограда, а в одном месте даже желобки бурсаками проделаны, чтобы удобнее было перелезать… И многие перелезали и уходили ночью, куда им хотелось… Положим, я, Колупненко, ни разу этого не делал, потому что я был овца и еще потому, что если бы перелез, то мне некуда было бы идти… Родни у меня нет, знакомых ни души, а денег никогда ни одной копейки не было… Ну а все-таки я перелезу… Сегодня уже непременно перелезу и пойду… Куда я пойду? Ну, да уж пойду. Эка важность, что мне некуда идти, что у меня нет ни родных, ни знакомых и что денег тоже нет… Эка важность, что денег нет!.. А я вот без денег приду в трактир – ну да, в трактир, что ж такое? Многие бурсаки ходят в трактир и говорят, что там весело, – ну, приду в трактир и скажу: дайте мне стакан вина, а только у меня денег нет, но у меня деньги будут потом, когда я кончу семинарию и женюсь, и буду попом. Я отдам вам, да. И мне дадут вина, и я напьюсь. Ага! А что? А что, Редька? А что, отец инспектор? а что, даже сам отец ректор, отец архимандрит? Не ожидали? Все говорят: овца Колупненко! Покажу я вам, какая я овца. А ведь я женюсь когда-нибудь… правда! Ведь правда, в самом деле женюсь. Уж этого мне не может запретить ни Редька, ни отец инспектор, ни даже сам отец ректор».

Но эти размышления были прерваны благодарственной молитвой, которую читал один из младших воспитанников. Колупненко, поспешно прожевывая еще пирог с горохом, которым был наполнен его рот, встал и начал креститься по направлению к углу, где была прибита икона.

Все вышли из столовой. Из другой двери появился отец инспектор и, поравнявшись с Колупненко, сказал очень любезно:

– Что это у тебя, Колупненко, такой недовольный вид, как будто ты собираешься поджечь семинарию?

«Ага! Вот так штука! – подумал Колупненко. – Хорошая мысль – поджечь семинарию! Вот бы в самом деле! Ай-ай-ай – и Редька сгорел бы! Вот так штука!»

– Нет, отец инспектор, это вам показалось! – кротким голосом ответил Колупненко. – Это, должно быть, оттого, что я очень наелся.

– А, наелся. Это хорошо! Пирогов с горохом? Хе-хе! Ну, только смотри, Колупненко, чтобы тебе что-нибудь страшное не приснилось! От пирогов с горохом это бывает! Ну, иди же теперь на молитву, да и спать ложись. Завтра рано к заутрене, а там разговляться. Отец эконом отличных колбас закупил; прекрасные колбасы, я их видел. А ты любишь колбасу, Колупненко?

– Люблю, отец инспектор! Очень люблю! – ответил Колупненко и при этом радостно улыбнулся.

Он в самом деле до страсти любил колбасу.

– Ну, вот и отлично. Так завтра будешь есть колбасу. А теперь иди спать!

«Не пойду я спать… Не хочу я спать. Что, в самом деле? Четырнадцать лет каждый вечер гонят тебя спать. Это, наконец, может надоесть… Нет, я знаю, куда пойду… Гм… Поджечь семинарию! А оно бы хорошо! Ей-ей, хорошо! Отлично бы!»

Так думал Колупненко, направляясь в общую залу, где происходила уже вечерняя молитва. Отслушав молитву, на которой был Редька, он вместе с другими, под предводительством Редьки, поднялся во второй этаж, где была спальня, разделся и улегся.

Редька ушел. Огни загасили. Стало совсем темно. Вот тут-то и произошло нечто такое, чего не ожидали не только Редька, отец инспектор и отец ректор, архимандрит, но и никто на свете.

Колупненко тихонько поднялся и осторожно, чтобы не слышала ни одна душа, напялил на себя казенные штаны, казенный сюртук, казенный картуз и казенные сапоги и при этом почему-то удивительно явственно чувствовал, что это не столько штаны, сюртук, картуз и сапоги, сколько именно казенные, что все это казенное; а затем на цыпочках вышел и спустился по лестнице вниз.

Вот он идет по коридору, а в коридоре ярко горят лампы, и навстречу ему бредет Редька.

– Как, – говорит Редька, – это Колупненко? Это овца? Почему же ты не в церкви? В церкви совершается всенощное бдение, а ты здесь, а?

– Эге, – ответил он, – я, конечно, действительно Колупненко, это вы правду сказали, госпожа Редька, только уж я не овца. Нет, я далеко не овца. И вот вы скоро это узнаете…

И, сказав это, он идет дальше и встречает эконома, но только по странной случайности он не дьякон, как это было в действительности, а архимандрит: на нем высокая монашеская шапка и длинный клобук, из-под которого торчит золотисто-рыжая борода.

– А! – сказал ему Колупненко. – Это ты, эконом! Ты думаешь, я испугался твоей рыжей бороды? Как бы не так! Ты воображаешь, что я буду есть твои пироги с тухлым горохом? Как бы не так! Ты думаешь, что я до сих пор овца? Как бы не так! Вот я вам всем покажу, какая я овца. Я вам покажу! Я вам покажу!.. Четырнадцать лет не показывал, а теперь покажу. Вы думаете, что я смирный, так уж ничего никогда и не покажу? А вот увидите, вот увидите!.. – и Колупненко пошел дальше.

Но тут уже произошло нечто необъяснимое. Как это все случилось, этого даже профессор философии и психологии, который всегда говорил, что только для дурака существуют необъяснимые вещи, а человек с умом и с философским взглядом всегда и все может объяснить, – так даже и он не объяснил бы.

Прежде всего он отправился в сад и по тем самым желобкам, которые проделали семинаристы, перелез через стену и очутился на улице. Ну, в трактир он зашел так себе, мимоходом, и тоже мимоходом выпил целое ведро водки, да, целое ведро.

Он первый раз в жизни пробовал этот напиток и нашел, что он ничем не отличается от воды, и ему даже странным показалось, что он так много дурного слышал про водку; ничего в ней дурного нет.

А выпив ведро водки, он пошел и женился…

Да, вот в том-то и штука, что женился; взял пошел и женился. И никогда в жизни он не мог бы объяснить и рассказать, как это произошло; но только это не подлежит сомнению: он женился и теперь он женат. Так что ж из этого? Экая важность, что он – семинарист и что семинаристам жениться не позволяют! Экая важность, скажите пожалуйста! Довольно того, что он четырнадцать лет не женился, а тут вот взял и женился…

Кого ему еще бояться? Может быть, отца инспектора или отца архимандрита? Или, чего доброго, – ха-ха-ха – Редьки? Ну, вот скажите пожалуйста… Да он не только их не боится, но даже знать не хочет.

И чтобы разом, навсегда покончить с этим делом, он взял зажег спичку и поднес ее к самому фундаменту семинарского здания. Здание в одно мгновение вспыхнуло и горит, горит, горит…

Пламя подымается все выше и выше, и по всему городу идет звон… звонят на всех колокольнях, звонят на полицейских каланчах, пожарные мчатся со всех концов, и колокольчики, подвязанные к дышлам, тоже звонят, звонят, звонят…

– Дзинь-дзилинь-дзилинь…

– Да вставай же, Колупненко! Экий ты какой! И во сне все время разговаривает. Вот говорил я тебе вчера, что от пирогов с горохом бывают страшные сны. Ну, вставай же… С праздником тебя поздравляю, с Рождеством Христовым.

Колупненко схватился, вскочил на ноги, тряхнул головой и с усилием открыл глаза. Внизу служитель усиленно звонил, призывая семинаристов к заутрене.

Подавленный, смущенный, с сильно бьющимся сердцем, он старался разглядеть, кто перед ним стоит и поздравляет его, и, наконец, промолвил дрожащим голосом:

– Я… я сейчас… Я cию минуту, отец инспектор…

В это время из-за спины отца инспектора выглянула остроконечная голова Редьки, и Колупненко тогда окончательно понял, что это был сон, что во всем виноваты пироги с горохом, что, слава Тебе, Господи, Редька не сгорел, а он, Колупненко, остался овцой… И это уже – на вечные времена.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации