Текст книги "Волшебник"
Автор книги: Колм Тойбин
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
– Вам известно, что мистер Брехт коммунист? – спросил старший.
– Мне ничего не известно о политических взглядах других людей, если они сами мне о них не расскажут, а мистер Брехт никогда не обсуждал со мной эту тему.
Томас почувствовал, что от гнева его английский стал гораздо увереннее.
– Вы знаете первую леди?
– Как и президента.
– Вы можете утверждать, что они не являются коммунистами?
– Это было бы удивительно, не правда ли?
– Можете ли вы утверждать, что Бертольт Брехт не коммунист?
– Это было бы удивительно.
– Почему удивительно? – спросил младший.
– Будь он коммунистом, он уехал бы в Советский Союз, где коммунистов ждут не дождутся, вместо того чтобы приехать в Соединенные Штаты, где коммунистов не жалуют. Думаю, это говорит само за себя.
– Вы читали его сочинения?
Томас помолчал. Ему не хотелось чернить труды Брехта перед этими людьми. Это породило бы слишком много новых вопросов.
– В Мюнхене его пьесы ставили, но вообще он не был популярен в Баварии.
– Нам известно, что мистер Брехт часто бывает в этом доме.
– Он никогда здесь не был. Он видится с моим братом, но он не вхож в мой дом.
– Мы в курсе, что он близок с вашим братом. У них одинаковые политические взгляды?
– Не бывает двух людей с одинаковыми политическими взглядами.
– В Соединенных Штатах одни считают себя демократами, другие – республиканцами.
– Да, но их мнения по разным вопросам могут отличаться.
– Ваш брат – коммунист?
– Нет.
– А ваша дочь?
– Какая из дочерей?
– Эрика.
– Она не коммунистка.
– Я снова спрашиваю вас, знакомы ли вы с работами мистера Брехта?
– Нет.
– Почему?
– Я романист. Он драматург и поэт.
– Романисты не читают пьес и стихов?
– Его пьесы и стихи не в моем вкусе.
– Почему?
– Они мне не нравятся. Многие, напротив, ими восхищаются. Нет никакой особой причины. Кто-то любит кинофильмы, кто-то – бейсбол.
Судя по тому, как переглянулись сотрудники ФБР, его покровительственный тон не пришелся им по душе.
– Мы попросили бы вас отнестись к вопросу серьезнее, – сказал молодой.
Томас кивнул и улыбнулся. Происходи этот разговор в любой европейской стране, ему было бы чего опасаться. Все, что требовалось здесь, – играть с этой парочкой, стараясь не врать, не оскорблять их интеллект и умудриться не сказать ничего, что навредило бы Брехту или возбудило бы их враждебность к другим.
– Сколько раз за прошлый год вы виделись с мистером Брехтом?
– Я виделся с ним на собраниях немецкого культурного сообщества, но мы не вели длинных разговоров.
– Почему?
– Я частный человек. Мои интересы сосредоточены на работе и семье. Любой вам скажет, я не слишком общителен.
– Могли бы вы передать содержание самого краткого разговора с мистером Брехтом?
– Вы удивитесь, но мы не обсуждаем литературу, а также политику. Мы могли говорить о погоде. Я не шучу. Наши разговоры касались самых обычных тем и предметов. Мы оба немцы. Болтливость не в нашем характере. Мы писатели. Осторожность у нас в натуре.
– Сейчас вы тоже осторожны?
– Любой будет осторожен в беседе с сотрудниками ФБР.
Разговор продолжался еще час, коснувшись отношений Томаса с четой Рузвельтов и Мейерами, количества его встреч с Брехтом и его мнения о нем как о драматурге.
Последний вопрос показался ему самым странным.
– Когда вы используете выражение «рабочий класс», что вы имеете в виду? – спросил младший.
– В восемнадцатом году я жил в Мюнхене, когда там случилась советская революция. Тогда еще не было инфляции. Жизнь была прекрасна. Мы боялись революции, как позднее боялись фашистов. И хотя революция завершилась ничем, устраивалась она во имя рабочего класса.
– Где теперь рабочий класс?
– Вместе с нацистами.
– Мистер Брехт с вами согласен?
– Спросите у него.
– Мы спрашиваем вас.
– Думаю, он разбирается в этом лучше меня.
Однажды в Санта-Монике на собрании немцев, большинство из которых были композиторами или музыкантами, Томас приметил композитора Арнольда Шёнберга, с которым был шапочно знаком. На сей раз у них состоялся короткий, но дружеский разговор.
Томас начал посещать мероприятия, на которых мог бывать Шёнберг. Из всех немецких музыкантов Шёнберг, по мнению Томаса, был самым значительным.
Придумав двенадцатитоновую систему, Шёнберг внедрил принцип атональности в академической музыке. Благодаря ему немецкая музыка фундаментально изменилась.
Томасу не хотелось сходиться с ним слишком близко или обсуждать с ним его труды, ему нравилось наблюдать за Шёнбергом со стороны. С самого начала знакомства Томас был почти уверен, ради чего он это делает.
Героем его романа должен был стать композитор, живший в Германии в двадцатые годы, который ради осуществления своих громадных амбиций подписал договор с темными силами. Томас уже видел очертания будущей книги. Рассказчиком станет некий Цейтблом, немецкий гуманист и друг знаменитого композитора. Цейтблом будет наблюдать, примечать, просеивать. Другой протагонист, сам композитор, задумывался непостижимой и мрачной фигурой. Он будет нести разрушение, а со временем обратится к саморазрушению. Знакомство с ним иссушит души тех, кто с ним рядом.
Томас улыбался при мысли, что мягкие небеса Калифорнии, чудесные утренние часы, когда можно завтракать прямо в саду, достаток и совершенная красота ничуть его не изменили. Скорее серые небеса, дождливые весны и длинные зимы, рассеянный свет реки Изар и непредсказуемая любекская погода выковали чувствительность столь несокрушимую, что даже длительное пребывание в раю не могло на нее повлиять. Читая его новый роман, никто и не заподозрит, что он когда-нибудь покидал Любек.
Томас и Катя каждый день следили за новостями, по утрам читая газеты, в обед и по вечерам слушая радио; Томас замечал, как зависит их настроение от побед или поражений. Когда страны «оси» одерживали победы на Восточном фронте, они впадали в уныние. Когда союзники бомбили Рур, Берлин или Гамбург, начинали робко надеяться на скорое завершение войны.
Письма и звонки от детей также влияли на их душевное состояние. Элизабет пристально следила за войной, особенно на итальянском фронте. Телефонные звонки от Моники, которая перебралась в Нью-Йорк, их смешили. Моника вечно жаловалась на домовладельцев и таксистов, но то, что она не упоминала о войне, было облегчением.
– Она сражается на своей маленькой войне, – говорила Катя.
Поскольку Михаэль не выказывал желания общаться, Катя начала звонить Грет, которая разрешала Фридо подойти к телефону и поговорить с дедом. Голо работал в Лондоне на немецкое подразделение американской радиовещательной службы. В отличие от неряшливых писем Эрики, которая исписывала витиеватыми каракулями весь лист до самого края, письма Голо поражали аккуратностью и методичностью. Клаус писал реже прочих. Порой казалось, что его письма написаны далеко за полночь, а многие предложения вымараны военной цензурой.
По телефону Агнес Мейер советовала Томасу в разговорах, даже частных, думать над каждым словом. В Вашингтоне были силы, которые стремились к полному разрушению Германии, желая уничтожить под корень немецкую промышленность и править страной от имени победивших союзников. Вскоре, говорила Агнес, вам придется выступить против них.
В декабре 1944 года Нелли приняла большую дозу таблеток, и Генрих обнаружил ее без сознания. Она умерла в карете «скорой помощи» по пути в больницу. Когда он нашел ее, говорил Генрих, Нелли лежала умиротворенная и прекрасная.
Немцы, жившие в Лос-Анджелесе, пришли на ее похороны, в том числе Брехт и Дёблин. Состоялась короткая поминальная служба, которую Генрих проплакал от начала до конца. Когда он собрался уходить, Томас сделал знак Кате, которая предложила отвезти Генриха в Пасифик-Палисейдс на автомобиле. После обеда Генрих полежал немного на диване, и они отвезли его домой.
После смерти Нелли Генрих мог говорить только о ней; она была самой доброй женщиной в мире, и никто на свете не заботился о нем так, как она.
– В Америке она не справилась, – сказал он. – Она не смогла справиться с Америкой.
Генрих признавался, что ему становится легче, когда он нюхает ее одежду или прикасается к ней, и что он ни за что не расстанется с вещами Нелли. По утрам он работал, остаток дня думал о Нелли. После ее смерти, говорил Генрих, все стало другим.
Генрих рассказал Томасу и Кате, что получил письмо от приятельницы, которая писала, что в это ужасное время хотела бы поселиться в хорошо вентилируемой гробнице, в мягком гробу с ночной лампой для чтения, и, самое главное, чтобы там не было никаких воспоминаний. Генрих с ней соглашался, но расставаться с воспоминаниями был не готов.
В конце мая 1945 года Томас в качестве сотрудника Библиотеки Конгресса должен был прочесть лекцию под названием «Германия и немцы». Президент и первая леди не собирались присутствовать, но Томас полагал, что они прочтут его лекцию, поскольку ее должны были напечатать заранее. Он писал ее, держа в уме Рузвельта, поскольку от Агнес Мейер знал, что будущее Европы волновало президента куда меньше, чем поражение Японии.
Германия должна быть повержена, думал Томас, ей придется признать свои преступления. Все причастные должны быть подвергнуты суду. Страна уже лежала в руинах.
«Нацисты сделали все, – писал он, – чтобы рейх больше никогда не воскрес; он может лишь и дальше разваливаться на куски. Нет никаких двух Германий – плохой и хорошей, – есть только одна, и все лучшее в ней было с дьявольским коварством обращено ко злу. Плохая Германия – это хорошая Германия, с которой случилась беда, хорошую Германию развратили и разрушили».
Даже гуляя с Катей по берегу океана, он мысленно беседовал с Рузвельтом, прикидывая, что скажет ему при встрече в Вашингтоне. И когда в апреле пришла весть о его смерти, Томас был безутешен. Теперь никто не сумеет добиться от союзников взвешенной позиции по Германии. Без Рузвельта Сталин и Черчилль не справятся. Томас не верил, что Трумэн сумеет заменить Рузвельта.
Некоторое время он размышлял, не должна ли его лекция стать панегириком почившему президенту, но Агнес Мейер предупредила его, что этим он только наживет врагов в лагере Трумэна.
То, что он хотел сказать, было слишком сложным во времена, когда господствовали полярные точки зрения. Он настаивал на вине всех немцев; в то же время ему хотелось заявить, что, храня в себе семена нацизма, немецкая культура и немецкий язык хранили также семена новой демократии, которой только предстояло расцвести, подлинной немецкой демократии. Для примера он обратился к личности Мартина Лютера как олицетворению истинного германского духа. Лютер был сторонником свободы, но также заключал в себе набор противоречий, и каждое содержало семя самоуничтожения. Он мыслил разумно, но его речи могли быть резкими. Он был реформатором, но во время Крестьянской войны 1524 года вел себя как безумец. В нем были ярость и безрассудство, но также желание перемен, способность прислушаться к голосу разума, приверженность обновлению Германии.
Лютер был сторонником крайностей, писал Томас, но также исцеляющей двойственности; немецкий народ сотворен по его подобию. И любой, кто считает иначе, ничего не знает о стране и ее истории.
Перечитав лекцию, Томас вздохнул. Его влияние в Вашингтоне опиралось на поддержку Рузвельта, который видел в нем разумного человека, полезного во времена, когда диспуты о добре и зле сменялись более прагматическими дискуссиями. После смерти Рузвельта аргументы, которые Томас мог предъявить, говоря о прошлом во всей его сложности, пытаясь осторожно прощупать настоящее, будут восприняты теми, кто сменил Рузвельта, как невразумительные и неуместные.
Томас решил, что отправится в Вашингтон и заставит себя произнести речь, как будто это до сих пор важно, но он не обманывался – не только ему предстоящее выступление казалось дешевым спектаклем.
Когда пришли новости, что Гитлер мертв, а Германия капитулировала, Томас позвонил Генриху и пригласил его на ужин. Последние дни голос Генриха в телефонной трубке звучал совсем слабо, но сегодня брат был настроен поспорить.
– Теперь мы увидим истинное лицо англичан и американцев, – сказал он.
– А возможно, и немцев, – ответил Томас. – Начнутся суды.
– Они превратят страну в одну большую Америку. При мысли о солдатах, раздающих детям конфеты, меня тошнит.
– Будь у меня выбор… – начал Томас и замолчал.
– Между чем и чем? – спросил Генрих.
– Между тем, освободят мою страну американцы или русские…
– Ты выберешь конфеты, – перебил Генрих.
Когда Томас сообщил Кате, что Генрих отказался прийти, она ответила, что в ближайшие дни постарается его навестить.
– У нас есть шампанское, – сказала Катя, – но, думаю, оно подождет, пока приедет кто-нибудь из детей. Я часто мечтала отметить падение Гитлера скромным семейным ужином. Мы проведем один из тех вечеров, которых Гитлер так хотел нас лишить.
– Скромным? – переспросил Томас. – После всего, что случилось?
– Только один вечер. Мы притворимся. Кстати, у меня есть рислинг из домена Вайнбах, наш любимый. Пока мы с тобой разговариваем, он как раз охлаждается.
Глава 15
Лос-Анджелес, 1945 год
Структура романа определилась. Рассказ будет вестись от лица скромного немецкого гуманиста Серенуса Цейтблома, друга детства композитора Адриана Леверкюна. Доверив ему повествование, Томас хотел, чтобы временами оно становилось личным и взволнованным, а еще субъективным. Цейтблом был искренен и, безусловно, заслуживал доверия, но его взгляд был односторонним, а аналитические способности ограниченны.
Цейтблом, который составлял свои записки в обреченной Германии, будет начинать более поздние главы с описания военных действий. Он был двойником Томаса, только помягче, но проживал те же времена, слушал те же новости. Автора и его героя тревожило будущее, Германии предстояло потерпеть поражение и быть воссозданной вновь, и тогда книгам, подобной той, что сейчас пишется, найдется место. Цейтблом боялся поражения Германии, но еще больше боялся ее победы.
Он выступал против победы немецкого оружия, ибо все, что возвышало Гитлера, встречало отпор в его робкой душе. Если фашизм устоит, труды его друга-композитора будут сожжены, а новую музыку запретят еще лет на сто; она выпадет из времени и только в будущем обретет славу, которой заслуживает.
Каждый день, приближавший падение Гитлера, Томас ощущал присутствие Цейтблома. Он воображал, как Цейтблом начинает медленно сознавать, что правлению Гитлера приходит конец. Он заставлял героя фиксировать, как «наши разбитые, разрушенные города падают, словно переспелые сливы»[12]12
Ср.: «Наши разбитые, разрушенные города падают, как созревшие плоды» (Т. Манн. Доктор Фаустус. Перев. С. Апта, Н. Ман).
[Закрыть].
Когда Томас писал этот роман, он видел своих читателей, одним из которых был его рассказчик. Это были немцы, которые жили во внутренней эмиграции, или немцы будущего в стране, восставшей из пепла. С 1936 года, когда книги Томаса были запрещены в Германии, он сочинял романы, не зная, прочтут ли их на языке, на котором они были написаны. Он трудился для читателя, которого не мог себе представить. Теперь он писал для тех, кто жил в сумерках, или тех, кто в будущем мог выйти на свет, и его проза ранила и исцеляла, словно кто-то пытался зажечь свечи в гулком сводчатом пространстве.
Война закончилась, и Клаус с Эрикой вернулись в Германию. Клаус ходил в военной форме и писал для военного журнала «Звезды и полосы», рассказывая о немецких городах после капитуляции. Эрика передавала репортажи о поверженной Германии для Би-би-си. Голо тоже был в Германии, налаживал работу радиостанции во Франкфурте. Клаус писал родителям из Мюнхена, что город превратился в громадное кладбище. Очертания знакомых улиц угадывались с трудом, целые кварталы – как корова языком слизнула. Клаус мечтал добраться до семейного гнезда на Пошингерштрассе, несмотря на то что там недавно жили фашисты, и войти в свою комнату. Но в доме не осталось даже дверей, чтобы постучаться. Он был пуст, словно ракушка. Во время войны дом использовали как своего рода бордель, призванный поставлять расово чистых арийских младенцев.
Эрика оказалась одной из немногих, кому разрешили увидеть заключенных перед Нюрнбергским процессом. Когда впоследствии личность той, кто их посетил, была раскрыта, Эрике рассказали, что многие нацисты хотели бы с ней поговорить. «Я бы ей все объяснил! – восклицал Геринг. – С Манном обошлись несправедливо. Я устроил бы все иначе». «Ты упустил возможность, – добавляла Эрика, рассказывая об этом отцу, – жить в замке, любоваться бриллиантами жены и с утра до ночи слушать Вагнера».
По армейскому пропуску Клаус в поисках Мими и Гоши добрался до Праги. После долгих блужданий он разыскал их и написал дяде подробное письмо о том, в каком состоянии их обнаружил. С этим письмом Генрих пришел к Томасу и Кате. Гоши, писал Клаус, голодала всю войну, но ее не арестовали. Зато ее мать провела несколько лет в концлагере в Терезине, но сумела выжить. Клаус почти не узнал красавицу Мими. Она перенесла удар, у нее выпали почти все зубы и волосы. Мими с трудом говорила и почти ничего не слышала. Они с дочерью нищенствовали.
Клаус написал матери, прося выслать им еды, одежды и денег, но ни в коем случае не писать по-немецки, потому что в Праге немецкий не жаловали.
Томас знал, что Генрих постоянно сидит на мели. Ему пришло в голову, что брат вполне мог бы вернуться в Германию, особенно если восточная часть останется под контролем русских. Томас оплатил бы ему проезд. Он смотрел вслед брату, который, показав им письмо Клауса, удалился, скорбно склонив плечи. В том, что случилось с Мими, Генрих винил себя.
Томас заметил, какими яростными стали письма его сына. Рассказывая о встрече с Францем Легаром и Рихардом Штраусом, которые превосходно себя чувствовали при нацистах, Клаус рвал и метал. Когда он спросил Штрауса, не задумывался ли тот об отъезде, композитор ответил, что не видел смысла покидать страну, в которой восемьдесят оперных театров. Эти слова Клаус написал большими буквами, сопроводив множеством восклицательных знаков.
Клаус взял для военного журнала интервью с нераскаявшейся Винифред Вагнер. Она рассказала ему об обаянии, щедрости и австрийском чувстве юмора Гитлера. Клаус писал домой, что, цитируя Винифред, он надеялся вызвать у читателей ярость, но никого не возмутили ее высказывания.
Он присылал домой вырезки из «Звезд и полос»: «У меня странные чувства к моей бывшей родине. Пропасть отделяет меня от моих соотечественников. Где бы я ни был в Германии, меня везде преследовали эта меланхоличная мелодия и ностальгические лейтмотивы: „Ты не можешь вернуться домой“».
Клаус узнал, что случилось с его друзьями: многих пытали, многих убили. Он видел, как люди, которые сотрудничали с режимом, начинают возвращать утраченные позиции. В письмах к родителям он подчеркивал, что немцы не понимают: их теперешние бедствия не что иное, как прямое и неизбежное следствие того, что они, как коллективная общность, сделали с миром.
– Не знаю, чем Клаус будет жить, когда все закончится, – заметила Катя. – Никому не нужен немец, который не может перестать говорить правду.
В первые недели после войны Томас думал об Эрнсте Бертраме, который тоже был где-то в Германии. Если в глубине души тот и не испытывал стыда, он должен был, по крайней мере, демонстрировать его на людях. За сотрудничество с нацистами Бертрама сместили со всех академических должностей, а его услуги как специалиста по Ницше больше не требовались. Ему, который открыто злорадствовал, когда нацисты жгли книги других писателей, будет тяжело оправдаться.
Гитлер и без Бертрама получил бы власть, принеся с собой хаос и смерть, но Томас верил, что поддержка Бертрама и некоторых его друзей придала режиму интеллектуальную устойчивость. Алчность, ненависть и стремление к власти стали менее очевидны, когда Бертрам поддержал фашизм авторитетом мертвых философов и бойкими фразами о Германии, ее наследстве, культуре и судьбе.
Когда бились стекла, горели синагоги, евреев вытаскивали на улицу из домов, как этому ученому мужу, спрашивал себя Томас, удавалось отводить глаза и успокаивать совесть? И как он умудрился втереться в доверие к властям, которые бросали в тюрьмы других гомосексуалистов? Представлял ли он когда-нибудь, чем все это кончится, – разрушенные города, голодающие люди, комитеты, создаваемые для того, чтобы никто вроде Эрнста Бертрама больше не мог открыть рот?
Спустя несколько месяцев Михаэль с Грет объявили, что приедут погостить на месяц с детьми. Катя призналась ему, как ждет их приезда, который позволит развеять тяжелую атмосферу, которая сгустилась из-за самозабвенной работы Томаса над новой книгой, новостей из побежденной Германии и постоянных назойливых звонков – Томаса Манна с семьей приглашали вернуться на родину и принять участие в восстановлении того, что разрушили фашисты.
Когда прибыл Михаэль с семейством, Томас начал искать способы развлечь Фридо. Первые несколько дней он часто прерывал работу и отправлялся на поиски малыша. Он поощрял Фридо приходить к нему в кабинет, бросал писать, подкидывал внука в воздух, проделывал магические трюки, которые в отсутствие матери так любили его собственные дети, рисовал картинки.
Михаэль отпускал убийственные замечания о книге, которую писал его отец. Что он может знать об образе мыслей музыканта? Ради сохранения мира в семье Томас терпел раздраженные суждения сына о музыке. Казалось, Михаэль не мог смириться с тем, что отец присвоил себе дисциплину, освоению которой он отдал всю жизнь. Томас пытался сменить тему, корча страшные рожицы Фридо, который заливался хохотом, а его мать убеждала малыша, что воспитанные дети так себя за столом не ведут.
– Как он может вести себя за столом, если его дед ведет себя словно клоун? – спросил Михаэль.
Поскольку у внука не было друзей его возраста, говоривших по-немецки, ему оставалось подражать родителям. Поэтому малыш, к радости Томаса, употреблял вперемешку детские и взрослые словечки.
Его собственный разум отяжелел от немецкого языка, пока Томас сражался с высокопарной манерой рассказчика и пародиями на разные стили. Поэтому невинный, но уверенный лепет внука его восхищал. И дело было не в воспоминаниях детства (во времена, когда он был ребенком, детей не поощряли болтать) и не в воспоминаниях о собственном отцовстве (его дети чаще перебивали друг друга, чем обращались к нему). Поток слов, который лился из Фридо, был новым и освежающим. Просыпаясь по утрам, Томас радовался, что ему предстоит целый день слушать этот детский говорок и развлекать внука, пока тому не придет пора ложиться в постель.
– Когда появится Эрика, – заметил Михаэль, – ты из кабинета и носа не высунешь.
В ожидании приезда Эрики Катя узнала, что ее брат Клаус Прингсхайм, вернувшийся из Японии вместе с сыном, хочет нанести им визит, пока дома гостят Эрика и Михаэль.
Катя принялась готовить дом к приезду гостей, перевешивая картины с места на место, передвигая коробки, которые были задвинуты под кровати с самого переезда. Она прожила в отрыве от семьи больше сорока лет. Ее родители умерли в Швейцарии во время войны, а отец так и не смирился с участью изгнанника. Катины братья разлетелись по миру. Семейный дом в Мюнхене был разрушен – на его месте возвели здание для нацистской партии. Визит Клауса заставлял Катю вести себя так, словно в глубине души она всегда считала молодые годы, проведенные в Мюнхене, лучшими годами своей жизни.
Томас с хмурым видом вышел встречать шурина на крыльцо. Клаус утратил красоту, но сохранил сардонический склад ума. Томас наблюдал, как Клаус, обозрев новехонькую собственность, искусно разбитые сады и чудесный вид, развел руки в насмешливом одобрении, затем пожал плечами, словно для такого, как он, все это было слишком претенциозным.
– Я вижу, птичка нашла позолоченную клетку, – заметил он, обнимая сестру.
Сын Клауса, стоявший рядом, ростом был выше отца. Особняк Томаса, кажется, не произвел на него впечатления. Перед тем как пожать руки, он сухо кивнул.
Поначалу Клаус обращался исключительно к сестре, но Эрика заставила дядю вспомнить о своем присутствии. На Томаса Клаус Прингсхайм даже не взглянул.
Скоро он принялся высмеивать за столом привычки Томаса. Тот, однако, продолжал проводить в кабинете все утро, гулять и дремать после обеда и читать по вечерам, по возможности избегая Клауса Прингсхайма. Спустя несколько дней за обедом Клаус заявил, что знает, над чем работает Томас.
– Роман о композиторе? Да, я знавал многих композиторов, к тому же учился у Малера. Он был гораздо более уверен в себе, чем многим кажется, если слушать его музыку. Его снедало честолюбие, он боялся жены, но никаких чертей там не было и в помине.
Томас не видел смысла отвечать. Взглянув на Катю, он заметил, с каким восхищением она смотрит на брата-близнеца.
Еще спустя несколько дней Клаус заговорил о «Смерти в Венеции».
– Моя бабка ее обожала и не переставала хвалить, пока моя мать не велела ей замолчать, прекратив неумеренные восторги. Мой отец был убежден, что после того, как ее напечатали, люди начали злобно таращиться на него в опере. Благодаря этому рассказу я завел много друзей, все до единого педерасты, и целый год после его выхода я не платил за шампанское.
Томас заметил, что Эрика напряглась.
– Все им восхищаются, – сказала Эрика. – Все книги моего отца вызывают у людей восхищение.
Серьезность Эрики, простота ее слов застали Клауса Прингсхайма врасплох. Он терпеливо выслушал рассказ Эрики о Нюрнбергском процессе и о том, как английский прокурор процитировал книгу ее отца о Гёте, будучи уверен, что цитирует самого Гёте. До конца обеда Клаус молчал.
– Мне говорили, что, завершив главу, вы читаете ее вслух перед семьей, – сказал Клаус на следующий день. – Мне хотелось бы присутствовать на таком чтении.
Вид у него был смиренный, словно он говорил без всякой задней мысли. Клаус обернулся к сестре:
– Теперь, когда моя красота осталась в прошлом, чтобы впечатлить людей, мне приходится рассказывать байки о домашнем укладе моего зятя.
Томас поймал взгляд Эрики, и ему показалось, она готова запустить в Клауса бокалом.
– Возможно, мы могли бы поговорить о Японии, – сказала Катя. – Кажется, император считает себя богом. Он бывал на твоих концертах?
Было условлено, что в ближайшую пятницу Томас прочтет им отрывки из своего романа. Томас намеревался прочесть две главы, первую – о том, как маленький мальчик по имени Эхо приезжает к дяде, одинокому композитору, и вторую – про смерть мальчика.
Чем ближе к назначенному времени, тем сильнее Томаса пугало предстоящее чтение. Хотя самое начало должно было читаться без труда, как и страницы, на которых он описывал красоту и очарование мальчика. Катя сразу поймет, что для этого образа Томас использовал Фридо. Он пожалел, что не выбрал другой прототип, который не так легко узнавался бы слушателями.
Они собрались в круг, включая только что приехавшего Голо, словно на какое-то семейное торжество. Работая над этими сценами, Томас считал их очень личными. Он отдал немецкому композитору то, что любил сам: юность и невинность. Но Леверкюн умел лишь разрушать то, что попадало к нему в руки, поэтому судьба мальчика была предрешена. Боль утраты сделает эту часть книги самой человечной. В ней Томас расскажет о цене, которую Леверкюн заплатил за свое всепоглощающее тщеславие. Договор, который герой заключил с дьяволом, не принадлежал миру сказок и фантазий, он был пугающе настоящим.
Томас начал читать, время от времени поглядывая на Катю, которая ободряюще ему улыбалась. Добравшись до сцены смерти, он замедлил темп, не поднимая глаз на слушателей. Возможно, ему не следовало так подробно описывать фазы болезни и эту внушающую ужас драму. Мальчику было больно, он кричал: «Эхо хочет быть умником, Эхо хочет!..» Милое личико исказилось до страшной неузнаваемости, мальчик скрежетал зубами, как бесноватый.
Наконец мальчик умер. Томас сделал то, что должен был сделать. Он отложил в сторону листы. Никто не проронил ни слова. Голо включил лампу и потянулся, издав низкий стон. Клаус Прингсхайм сидел, стиснув руки и глядя в пол. Его побледневший сын сидел с ним рядом. Эрика смотрела прямо перед собой. Катя молчала.
Наконец Эрика включила верхний свет. Томас встал, делая вид, что изучает страницы, которые только что прочел; затем почувствовал приближение Кати.
– Ты поэтому так сдружился с малышом? – спросила она.
– Ты про Фридо?
– С кем еще?
– Я люблю Фридо.
– Так сильно, что использовал его для своей книги? – спросила Катя и удалилась в другой конец комнаты, присоединившись к брату и его сыну.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.