Текст книги "Волшебник"
Автор книги: Колм Тойбин
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Глава 5
Венеция, 1911 год
Томас в одиночестве сидел в центре зала у прохода, а Густав Малер, пытаясь добиться полного молчания, поднял обе руки, удерживая тишину и готовясь дать знак оркестрантам к началу медленной части. После он признается Томасу, которого пригласил на репетицию, что, если ему удается достичь абсолютной тишины перед первой нотой, успех обеспечен. Однако такое бывает редко. То мешает случайный шум, то оркестранты не в состоянии держать дыхание так долго, как ему хотелось бы. Мне нужна не просто тишина, сказал Малер, а полное отсутствие звука, совершенная пустота.
Обладая полной властью за дирижерским пультом, композитор был мягок с оркестрантами. То, чего он добивался, не требовало резких взмахов руками. Музыка рождалась из пустоты, и музыканты должны были почувствовать эту пустоту, которая предшествовала звуку. Томасу казалось, что Малер пытается максимально его приглушить, подавая знаки отдельным оркестрантам, призывая их играть тише. Затем он развел руки, словно подтягивал музыку к себе. Дирижер побуждал музыкантов играть так мягко, как позволяли их инструменты.
Малер заставлял их снова и снова повторять первые такты, по взмаху дирижерской палочки оркестранты должны были вступать одновременно. Малер добивался отточенности звука.
Как это похоже на начало главы, подумал Томас, когда переписываешь, начинаешь снова, добавляя одни слова и фразы, вычеркивая другие, медленно доводя текст до совершенства, до состояния, когда больше ничего нельзя исправить и уже не важно, день сейчас или ночь, падаешь ли с ног от усталости или полон сил.
Томас слышал о мнительности Малера, о его одержимости смертью. Композитор не любил, когда ему напоминали, что это его восьмая симфония, за которой должна последовать девятая.
Симфония поразила Томаса контрастом помпезности и утонченности. Это был Малер во всей мощи и славе, способный собрать оркестр и хор такого размера. В этой музыке было что-то таинственное и незавершенное, бравурность сменялась нежной одинокой мелодией, печальной и робкой, выдавая талант деликатный и свободный.
На ужине после репетиции Малер не выглядел изможденным. Слухи о том, что он угасает, казались преувеличением. Ссутулившись за столом, он беспокойно оглядывался. Стоило кому-нибудь войти, и Малер тут же выпрямлял спину. Лицо композитора оживлялось, и все на него оборачивались. Томас чувствовал в нем эротическое напряжение, силу скорее физическую, нежели духовную. Когда наконец к ним присоединилась Альма – блюда подали только после ее прихода, – Томас понял, что композитор одержим своею женой. Альма игнорировала мужа, целуясь и обнимаясь с самыми ничтожными его обожателями, и, вероятно, решил Томас, это было частью игры. Великий композитор покорно сидел рядом с пустым стулом, словно и этот вечер, и его изысканно сложная и длинная симфония были задуманы лишь для того, чтобы Альма заняла место рядом с ним за столом.
Вскоре после этого Катя узнала от Клауса, что Малеру осталось недолго. Его сердце слабело. Несколько раз ему удалось избежать смерти, но когда-нибудь его везение закончится. Малер одержимо трудился над девятой симфонией и вполне мог умереть до ее завершения.
Томаса поражало, что Малер живет, творит, воображает звуки, которые будут записаны нотами, понимая, что скоро его одержимости музыкой придет конец. Придет миг, когда он напишет последнюю фразу. И этот миг определялся не его духом, а лишь биением его сердца.
Генрих, который приехал к ним погостить, признался брату, что смерть Карлы не дает ему покоя. Мыль о самоубийстве сестры не покидала его с утра до вечера. Беспокойный дух Карлы не могла исцелить даже могила. Генрих виделся с матерью, и она подтвердила, что ощущает присутствие дочери в укромных уголках дома.
Генрих открыто выражал свою скорбь, Томас же, напротив, после смерти сестры с головой ушел в работу. Порой он даже воображал, что никакого самоубийства не было. Он почти завидовал способности Генриха рассуждать о смерти Карлы вслух.
Впрочем, лучше бы Генрих обсуждал дела семейные, чем вещал о политике. Теперь брат придерживался крайне левых и интернационалистских взглядов. Газеты писали об усилении напряженности между Германией и Россией, а также Францией и Британией. Томас считал, что другие страны, замышляя недоброе, заставляют Германию увеличивать военные расходы, Генрих же называл такую политику образцом прусского экспансионизма. Его система взглядов сложилась, и он рассматривал любое событие сквозь призму своих убеждений. Томасу было скучно обсуждать с братом политику.
Вспоминая о Карле, Генрих испытывал неподдельные страдания. Брат делал длинные паузы между словами, прерывал фразы на полуслове.
Катя согласилась отправиться в путешествие вместе с Генрихом, который возвращался в Рим, и Томас подумал, что хорошая компания развеет его печаль. Они могли бы оставить детей в Мюнхене под присмотром гувернанток, попросив мать Кати время от времени их навещать. Томас чувствовал, что с большим желанием посетил бы не Рим или Неаполь, а Адриатическое побережье. Само слово «Адриатика» рождало образы мягких солнечных лучей и теплой морской воды, особенно если вспоминать о ней, ежегодно читая лекции в промозглом Кёльне, Франкфурте и других окрестных городах.
В мае они забронировали гостиницу на острове Бриони у побережья Истрии и взяли билеты на ночной экспресс из Мюнхена до Триеста и далее на местный поезд. Томасу пришелся по душе вышколенный персонал, тяжелая старомодная мебель и церемонные манеры постояльцев, которые не позволяли себе расслабиться даже на маленьком галечном пляже при отеле. Готовили тут в австрийском стиле, а официанты достаточно свободно владели немецким.
Все трое разделяли неприязнь к эрцгерцогине, жившей со свитой в том же отеле. Когда она входила в столовую, предполагалось, что все остальные гости должны встать и усесться не раньше, чем изволит сесть эрцгерцогиня. Никто не должен был покидать столовую до ее ухода, а когда эрцгерцогиня вставала из-за стола, гости снова подскакивали.
– Мы гораздо важнее ее, – смеялась Катя.
– В следующий раз я вставать не стану, – говорил Генрих.
Присутствие эрцгерцогини скрепляло их маленькую компанию. Когда Генриху приходило в голову поделиться с ними свежими идеями о том, как пруссакам избавиться от навязчивого беспокойства, они всегда могли обсудить эрцгерцогиню и то, с каким подобострастием приближался к ее столу управляющий, чтобы лично принять заказ, а затем, пятясь, удалиться на кухню.
– Интересно, как она купается, – сказала Катя. – Я была бы не против увидеть, как непочтительно волны обходятся с ее светлостью.
– Так и кончаются империи, – заметил Генрих. – Безумная старая летучая мышь, перед которой пресмыкаются в провинциальной гостинице. Всему этому скоро придет конец.
Скука жизни на острове и надменность эрцгерцогини заставили их покинуть далматинское побережье. Они нашли в Пуле паром, который шел до Венеции, где Томас забронировал комнаты в «Гранд-отель-де-Бен» на острове Лидо.
За день до отъезда пришли новости о смерти Малера. О нем писали во всех передовицах.
– Клаус, мой брат, – сказала Катя, – был влюблен в него, а также многие из его друзей.
– Вы хотите сказать… – начал Генрих.
– Да. Впрочем, это ничем не закончилось. И Альма всегда была настороже.
– Я видел ее лишь однажды, – сказал Генрих, – но, если бы я на ней женился, я бы тоже долго не протянул.
– Я помню, как она игнорировала его за столом, и, кажется, это доставляло ему удовольствие, – заметил Томас.
– Эти молодые люди любили его, – продолжила Катя. – Клаус с друзьями держали пари, кому первому удастся его поцеловать.
– Поцеловать Малера? – переспросил Томас.
– Мой отец предпочитает Брукнера, – сказала Катя. – У Малера ему нравятся песни. И одна из симфоний. Не помню какая.
– Вряд ли это та, которую я слышал, – заметил Генрих. – Та тянулась с апреля до Нового года. Я успел отрастить длинную бороду.
– В нашем доме всегда любили Малера, – сказала Катя. – Даже произнести его имя было Клаусу в радость. Во всем остальном он совершенно нормален.
– Твой брат Клаус? Нормален? – удивился Томас.
До этого Томас ни разу не попадал в Венецию по морю. Завидев на горизонте ее силуэт, он уже знал, что о ней напишет. И одновременно утешится, сделав Малера одним из героев. Он воображал, как композитор ерзает в лодке и вертится по сторонам, любуясь видами.
Томас знал, каким опишет Малера: ниже среднего роста, с головой, которая казалась слишком большой для хрупкого тела. Волосы его герой зачесывал назад, а еще у него были густые кустистые брови и взгляд, всегда готовый уйти в себя.
Теперь Томас видел героя скорее писателем, чем композитором, автором некоторого количества книг, о написании которых Томас и сам порой задумывался, например жизнеописания Фридриха Великого. Писатель был знаменит на родине, а в Венеции хотел отдохнуть от трудов и славы.
– Ты что-то задумал? – спросила его Катя.
– Да, но пока не уверен.
Стоило судну пришвартоваться, к борту прижались гондолы, опустили трап, таможенники ступили на борт, и пассажиры начали сходить на берег. Когда они сели в гондолу, Томас отметил ее строгий, церемониальный стиль, словно эти лодки предназначались для перевозки по каналам не живых людей, а гробов.
Пока они ждали в вестибюле гостиницы, Томас заметил, насколько приятнее находиться там, где нет эрцгерцогинь. Их окна выходили на пляж, был прилив, и низкие волны с ритмичным плеском набегали на песок.
За обедом они обнаружили, что очутились в космополитичном мире. Компания грустных и вежливых американцев располагалась за соседним столом, за ними сидели английские леди, семья русских, немцы, поляки.
Томас видел, как полька, сидевшая за столом с дочерями, отослала официанта, – не все члены семьи были в сборе. Затем поляки указали официанту на мальчика, который только что вошел в двустворчатую дверь. Он опоздал.
Со спокойным хладнокровием мальчик пересек обеденную залу. Его светлые волосы доходили почти до плеч. На нем была английская матроска. Он уверенно уселся за стол, сухо кивнул матери и сестрам, оказавшись прямо в поле зрения Томаса.
Томас понял, что Катя, в отличие от Генриха, тоже заметила мальчика.
– Как любой на моем месте, я хотел бы увидеть площадь Сан-Марко, – сказал Генрих. – Затем Фрари, Сан-Рокко ради Тинторетто, а еще тут есть такая странная комнатка, вроде магазинчика, где выставлен Карпаччо. Больше ничего. Остальное время я намерен плавать, смотреть на небо и море и ни о чем не думать.
Томас отметил бледную кожу мальчика, синеву его глаз и спокойное достоинство облика. Когда мать обращалась к нему, мальчик почтительно кивал. С официантом держался вежливо и серьезно. Томаса восхитила даже не его красота, а эта манера, это спокойствие без угрюмости. Сидя за семейным столом, он словно мысленно пребывал где-то еще. Томас любовался его самообладанием и хладнокровием. Когда мальчик поймал его взгляд, Томас опустил глаза, убеждая себя задуматься о планах на завтра и выбросить мальчика из головы.
С утра небо сияло голубизной, и они решили, что, поскольку постояльцам были доступны все услуги отеля, этот день они проведут на пляже. Томас захватил с собой блокнот и роман, который намеревался прочесть, Катя тоже взяла книгу. Им принесли зонт, поставили стол и кресло, чтобы Томас мог писать.
Он снова увидел мальчика за завтраком, и снова тот появился позже других членов семьи, словно это была некая привилегия, которую он требовал для себя. C тем же спокойным изяществом, что и вчера, он подошел к столу. Очарование мальчика было тем неоспоримее, чем яснее Томас понимал, что не вправе к нему обратиться и может только смотреть.
В течение первого часа на пляже не было ни мальчика, ни его семьи. Наконец он появился, обнаженный до пояса, и приветствовал компанию подростков, которые резвились на куче песка. Они позвали его по имени, – два слога, которых Томас не расслышал.
Мальчики начали строить мост между двумя песчаными кучами, а Томас наблюдал, как его герой тащит доску и с помощью приятеля, который был старше и сильнее, опускает ее на место. Полюбовавшись хорошей работой, мальчики удалились обнявшись.
Подошел уличный торговец с клубникой, но Катя отослала его.
– Они ее даже не моют, – сказала она.
Отложив работу, Томас взялся за книжку. Наверняка мальчик с приятелем где-то проказничают и появятся не раньше обеда.
Он дремал в млечном сиянии моря, просыпался, читал, снова засыпал, пока не услышал голос Кати:
– Он вернулся.
Говорила она достаточно тихо, чтобы Генрих не мог различить ее слов. Когда Томас выпрямился и взглянул на нее, Катя продолжала читать. Мальчик зашел по колено в воду и продвигался вперед. Затем поплыл, пока мать с гувернанткой не принялись уговаривать его повернуть назад. Томас смотрел, как он выходит из моря, а с его волос капает вода. Чем пристальнее он в него всматривался, тем глубже погружалась в чтение Катя. Томас знал, что, оставшись вдвоем, они не станут заводить об этом разговор, говорить было не о чем. Не было нужды таиться, и Томас переместил кресло так, чтобы видеть мальчика, который вытирался под бдительным присмотром матери и гувернантки.
Погода благоприятствовала тому, чтобы и дальше прохлаждаться на пляже, но на следующее утро Генрих уговорил их отправиться осматривать церкви и художественные галереи. Как только лодка отчалила от маленького причала, Томас пожалел о своем решении. Он оставлял позади пляжную жизнь, такую же насыщенную, как и вчера.
Когда они приблизились к площади, Венеция предстала перед ними во всей красе. Их овевал тепловатый сирокко; Томас откинулся на сиденье и закрыл глаза. Они проведут утро, разглядывая картины, затем пообедают и вернутся на Лидо к вечеру, когда сядет солнце.
Они с Катей улыбнулись при виде бурного восторга, который испытал Генрих перед тициановским «Вознесением Девы Марии» во Фрари. Истинный романист не должен восхищаться подобной картиной, думал Томас. Несмотря на роскошный цвет одеяния, центральная фигура выглядела слишком неправдоподобной, и Томас обратил взгляд к потрясенным лицам внизу, лицам обычных людей, которые, как и Томас, были свидетелями вознесения.
Томас знал, что на обратном пути к Большому каналу Генрих непременно захочет поделиться с ними своими философскими обобщениями о европейской истории и религии. Он был не в настроении выслушивать излияния брата, но не хотел испортить той сердечности, которая установилась между ними в то утро.
– Ты можешь вообразить себя живущим во времена Распятия? – спросил Генрих.
Томас серьезно посмотрел на брата, словно и впрямь обдумывал его вопрос.
– Мне кажется, в мире больше ничего не случится, – продолжал Генрих, возвысив голос и перекрывая утренние звуки, заполнявшие узкие улочки. – Будут войны, угрозы войн, перемирия и переговоры. Будет торговля. Корабли станут вместительнее и быстрее. Дороги улучшатся. В горах проложат туннели, построят более совершенные мосты. Но больше никакого катаклизма, больше никакого божественного присутствия. Вечность будет буржуазной.
Томас с улыбкой кивнул, а Катя сказала, что ей понравились и Тициан, и Тинторетто, хотя путеводитель утверждал, что они очень разные.
Они вступили в темное помещение, где висел Карпаччо, и Томас порадовался, что никто за ним не наблюдает. Он отошел от Кати и Генриха. Его удивило, как неожиданно в его голове возник Малер. В этой сумрачной галерее он и сам мог представить себя Малером. Это была странная и причудливая идея – вообразить, что Малер сейчас здесь и прогуливается от картины к картине, наслаждаясь живописью.
На пароме из Пулы, когда он продумывал историю, героем которой должен был стать Малер, протагонист представлялся ему одиноким мужчиной, а не отцом и мужем. Томаса вдохновляла мысль свести все великие идеи, которыми жил и о которых писал его герой, к одному переживанию, одному разочарованию. Как если бы можно было противопоставить тому, о чем говорил на улице Генрих, темную сторону человеческой натуры. Но эта мысль пришла к нему в голову только после того, что он пережил вчера на пляже и за обедом.
Его персонаж – не важно, Малер, Генрих или он сам – приплыл в Венецию, где был сражен красотой и пробужден желанием. Поначалу Томас задумал сделать объектом желания своего героя юную девушку, но это привнесло бы обыденность в воображаемый мир, лишив его драматизма, особенно если сделать девушку старше. Нет, решил Томас, пусть это будет юноша. И желание героя будет сексуальным, но, разумеется, ему не суждено осуществиться. Взгляд немолодого мужчины будет тем яростнее, чем невозможнее никакое иное взаимодействие. Случайная встреча тем радикальнее изменит его жизнь, чем она скоротечней и безнадежней. Его чувствам не суждено будет заслужить одобрение мира. Они разобьют ворота души, которые казались несокрушимыми.
В банке, куда Генрих зашел поменять деньги, кассир отсоветовал ему перемещаться южнее, – ходили слухи, что в Неаполе холера. Томас сразу же понял, что использует это в рассказе. В Венеции тоже будет холера, и поток постояльцев в гостинице на острове Лидо начнет медленно иссякать. Страсть немолодого мужчины окажется сродни болезни и разложению.
Утром польская семья не появилась за столом, как и предыдущим вечером. Улучив момент, Томас расспросил о них молодого консьержа. Тот отвечал, что поляки все еще пребывают в отеле.
В обед в столовой появились мать с дочерями. Катя с Генрихом обсуждали что-то, прочитанное братом в газете, а Томас не сводил глаз с двери. Несколько раз она открывалась для того лишь, чтобы впустить официанта. Наконец он появился, мальчик в матроске, и невозмутимо прошествовал через зал. Затем остановился рядом со стулом, поймал взгляд Томаса, сдержанно улыбнулся и вступил в переговоры с официантом.
На пляже после обеда Томас снова занимался рассказом. Багаж Генриха потерялся, и он включит в рассказ эту подробность. Якобы из-за потерянного багажа герой задержится в отеле, хотя настоящей причиной было желание побыть с мальчиком под одной крышей. Томас вспомнил клубнику, которую предлагал им с Катей разносчик, – и этот эпизод станет частью рассказа.
Со временем чувства, которые герой испытывал перед совершенной красотой, переполнятся и хлынут через край. Ашенбах видел мальчика постоянно, даже на площади Сан-Марко, когда пересекал лагуну. Заметив, что семейство стало приходить на завтрак раньше, чтобы больше времени проводить на пляже, он тоже приобрел привычку завтракать ни свет ни заря и спускаться на берег до их прихода.
Герой рассказа Ашенбах когда-то был женат, но рано овдовел; у него осталась дочь, с которой он не был близок. Ашенбах не обладал чувством юмора, чего люди подсознательно ждут от писателя. Иронию он сохранял для своих философских и исторических изысканий, никогда не обращая ее вовнутрь. И он был совершенно беззащитен перед ошеломляющей красотой, что каждое утро являлась перед ним в сине-белом купальном костюме под слепящим сиянием Адриатики. Его очаровывал силуэт мальчика на фоне горизонта, возбуждала его иностранная речь, из которой он не понимал ни слова. Он жадно ловил мгновения, когда мальчик, отделившись от семейства, в одиночестве застывал у кромки воды, сцепив руки на шее и грезя наяву.
Когда наконец холера пришла в Венецию и Катя с Генрихом начали готовиться к отъезду, план рассказа был готов. Томас знал, что, признайся он в этом Кате, она посмотрит на него с насмешкой и скажет, что он использовал рассказ как алиби, дабы скрыть свои истинные мысли.
Ожидая ее в вестибюле, Томас пытался вспомнить, когда впервые понял, что Катя все про него знает. Он почувствовал это с их первой встречи в доме ее родителей, когда они с братом с ним заговорили. Можно подумать, она использовала Клауса в качестве приманки или наживки. Катя видела, как мужчина, которому предстояло стать ее мужем, смотрел на ее брата.
Томас смотрел не только на брата, но и на сестру, но в этом как раз не было ничего странного. Под их насмешливыми взглядами он на несколько секунд утратил бдительность, и, возможно, тот случай не был единственным. Странно, что это так мало беспокоит Катю, подумал Томас.
За годы брака под заботливым Катиным присмотром они сумели договориться. Началось все обыденно, когда Катя обнаружила, что определенный сорт рислинга из домена Вайнбах вдохновляет Томаса, раскрепощая его и развязывая ему язык. После вина Томас выпьет коньяк, и не один бокал. Затем, пожелав ему доброй ночи, Катя поднимется к себе, уверенная, что вскоре Томас появится у ее двери.
В свод неписаных правил, который они приняли, входил пункт, что, пока Томас не создает угрозы ее тихой семейной жизни, Катя без возражений смиряется с его природой, не возмущаясь, когда порой его взгляд задерживался на молодых незнакомцах, и соглашаясь принимать Томаса в любой из его личин.
Когда рассказ был дописан, он дал прочесть его Кате. Несколько дней он ждал ее реакции и, не дождавшись, спросил, прочла ли она.
– Тебе удалось передать суть. Я словно сама там побывала, хотя все это происходит в твоей голове.
– Думаешь, рассказ вызовет толки?
– Ты самый респектабельный человек на свете. Но этот рассказ все изменит, и мир больше не сможет смотреть на Венецию так, как раньше. Думаю, мир и на тебя не сможет смотреть так, как раньше.
– Считаешь, я должен отказаться от публикации?
– А зачем тогда ты его написал?
Когда рассказ опубликовали в двух выпусках журнала, а затем отдельным изданием, Томас решил, что его враги воспользуются случаем. Он воображал статьи, намекающие, что автор слишком хорошо знаком с терзаниями главного героя. Едва ли это нормально, особенно если речь идет об отце четверых детей.
Однако критики увидели в отношениях художника и юного героя метафору того, как стремление к смерти и соблазнительные чары бессмертной красоты проявляются в век разобщенности и отчуждения. Единственное серьезное возражение поступило от Катиного дяди, который воспринял рассказ буквально, без метафор, и был взбешен, написав Катиному отцу: «Что за ужасная история! И это написал семейный человек!»
С другой стороны, Катина бабка, которой было за восемьдесят, похвалила рассказ в берлинской газете и написала внучке, что снимает все былые возражения насчет ее брака. Она не только не выказала строгости и непонимания, но провозгласила Томаса Манна воплощением новой Германии, о которой мечтала всю жизнь.
Еще до публикации книги Томас и Катя столкнулись с куда более серьезной проблемой. Туберкулезное пятно на одном из Катиных легких проявилось снова. Было решено, что она отправится в санаторий в швейцарском Давосе.
Томаса удивляло, как мало шестилетняя Эрика и пятилетний Клаус скучали по матери. Няня Элиза, приставленная к детям, исполняла свои обязанности со строгостью и прилежанием, поэтому чаще ее внимание доставалось младшим, чьи нужды представлялись более насущными. И вскоре Эрика и Клаус выработали собственный, менее строгий распорядок, включавший ежевечернее театральное представление в спальне, ради которого они наряжались в нелепые костюмы. А шуму от него было столько, что им нередко удавалось нарушить покой отца, читавшего у камина на первом этаже.
В отсутствие Кати Томас на лето определил мать в их дом в Бад-Тёльце. Юлия не умела общаться с непослушными детьми. Ее собственные дети, хоть и росли не по годам развитыми, всегда были покорны родительской воле. Эрика и Клаус воспринимали бабкину эксцентричность как лишний повод делать то, что им вздумается. Они настаивали, что выросли из того возраста, когда дети гуляют в саду, как Голо и Моника. У них были свои игры, свои приятели. Брат с сестрой уверяли, что мать всегда отпускала их на речку с друзьями в сопровождении чужой гувернантки.
Когда мать воззвала к помощи сына, Томас пожурил Эрику с Клаусом, но вскоре к нему явилась Эрика, которая объяснила отцу, что с ними никогда не обращались так строго, и принялась убеждать его вступиться за их попираемую свободу.
Голо тихо существовал в собственном мире. Он не делал попыток завести дружбу со старшими братом и сестрой, которые наверняка отвергли бы его поползновения. Он не выказывал теплых чувств ни к бабушке, ни к другим взрослым, призванным временно заменить ему мать. Голо почти не смотрел на отца. В комнате он обычно забивался в угол и не высовывал оттуда носа. В саду сидел в сторонке под деревом. Томас изумлялся его самообладанию.
Моника была еще слишком мала. С ней никогда не было легко, она плакала ночи напролет и легко расстраивалась. С тремя старшими детьми Томас ел за одним столом, настаивая, чтобы Эрика и Клаус являлись без опозданий, сидели ровно, говорили «спасибо», «пожалуйста» и не вставали из-за стола, не доев. Однако Томас решительно не понимал, что делать с Моникой. В Бад-Тёльце она всегда была на попечении матери, и, когда бы он ни заходил в Катину комнату, он всегда заставал Монику плачущей.
Поначалу Катя писала из Давоса каждый день. Тон ее писем был бодрым, она с юмором описывала обитателей санатория и местный распорядок. В ответ Томас старался придумывать смешные истории про детей. Было нетрудно описывать забавы Эрики и Клауса, находя в них признаки их ума и оригинальности, и даже привычки Голо можно было подать в юмористическом ключе. Однако он не знал, что писать про Монику.
Письма были длинными и подробными, но вскоре после Катиного отъезда Томас почувствовал, как ему не хватает жены. До сих пор он не задумывался над тем, как они сблизились за годы брака. Они не так уж много общались. Вместе ели, вместе гуляли после обеда. Однако жена никогда не входила в его кабинет, если Томас работал. А в последние годы, когда его сон стал слишком чутким, они спали в разных спальнях. Но только теперь Томас понял, что любые происшествия и обыденные вещи утрачивали смысл и глубину, если он не мог обсудить их с Катей.
Когда в начале учебного года они вернулись в Мюнхен, Томас понял, что Кате ничего не мешало задержаться в санатории. Он писал ей, как им ее не хватает. Томас знал, что ее мать и бабка полагали, будто Катя рожает слишком часто и слишком печется о доме и финансовых делах мужа. Осознав, что именно его они считают виновным в Катиной болезни, Томас тщательно избегал подобных разговоров. Поскольку Катины родственники, в отличие от его собственной матери, не выражали желания помочь ему с воспитанием детей, Томас не видел смысла выслушивать их жалобы.
Катя писала, как ждет его приезда. Он составлял список того, что должен ей рассказать, но, добавляя истории про детей, которые могли ее порадовать – что они сказали, что сделали, – Томас сознавал: в первые месяцы ее отсутствия дети сильно изменились и ничего уже нельзя исправить. На старших без конца жаловались как учителя, так и родители их приятелей. Любой разговор выводил Голо из равновесия, нарушая его странную самоуглубленность. А Моника, как ни старался Томас ее развлечь, вечно пребывала в унынии.
Томас понимал, как тревожно прозвучали бы подобные новости в письме. Гораздо проще было упомянуть о них в долгом задушевном разговоре. Этот разговор будет таким облегчением, думал он, когда наконец-то отправился в Давос. В глазах старших отец превратился в того, кто постоянно придумывает правила, кто вечно пытается призвать их к порядку. В последние недели старшие дети начали его сторониться. Избегали встреч, за столом были молчаливы, и Томас отчаялся их разговорить.
Томас поручил своей матери сообщить детям, что он будет отсутствовать три недели. В назначенный день он покинул дом до рассвета, успел на экспресс до Роршаха, где пересел на местный поезд до Ландкварта в Альпах. Там ему пришлось ждать поезд узкоколейной железной дороги, который упрямо полз круто вверх и, казалось, никогда не доберется до места. Горы тесно сжимали рельсы. Поезд еще не успел добраться до пункта назначения, а мысли о детях остались далеко позади.
Путешествие из Мюнхена оказалось не таким уж долгим, но за день пересадок и ожидания на станциях сам Мюнхен словно отступил в тень. Томас уже чувствовал себя частью этого горного края, где царила Катя. Где бал правила болезнь.
Катя встречала его на станции.
– Как приятно, когда есть с кем поговорить, – сказала она на пути к санаторию. У него будет своя комната, отдельная от Катиной, а питаться он будет с пациентами в общей столовой.
В письмах Катя успела рассказать ему о большинстве местных обитателей. За первые полчаса в Давосе Томас успел повстречать испанку, которая со слезами повторяла: «Tous les deux»[2]2
Вдвоем (фр.).
[Закрыть], имея в виду обоих сыновей, страдавших от туберкулеза. А еще мужчину, помешанного на шоколаде и постоянно угрожавшего застрелиться.
В первые дни они с Катей не могли наговориться. Он узнал, что за время ее пребывания в санатории некоторые пациенты успели умереть, о чем, однако, Катя ему не писала. Его удивил будничный тон, которым она рассуждала о смерти. Вскоре он обнаружил, что рассказал ей о детях даже то, что твердо решил утаить.
– Хочешь сказать, все осталось по-прежнему? – спросила Катя.
– По-прежнему?
– Ты описываешь всех четверых ровно такими, какими я их оставила. Старшие не слушаются и ведут себя вызывающе, Голо одинок, молчалив и погружен в себя, а Моника еще совсем дитя. Они здоровы?
– Да.
– Тогда все, о чем ты рассказал, означает лишь то, что ты впервые увидел своих детей такими, как они есть.
Ему досталась тихая уютная комната с белой практичной мебелью и безукоризненно чистым полом. Балконная дверь стояла открытая, впуская свет из долины.
За обедом к ним подошел один из докторов, которого позабавили слова Томаса, что он совершенно здоров и приехал навестить жену.
– Надо же, – заметил доктор, – вы первый встреченный мной совершенно здоровый человек.
Катя вполголоса рассказывала ему о пациентах, входивших в столовую. Она показала на стол, за которым сидели русские.
– Это хороший русский стол. Он для лучших представителей этой нации. А есть еще стол для тех, кого не хотят видеть за первым столом. Полагаю, это плохой русский стол.
Катя предупредила его, что супружеская пара из соседней комнаты сидит за вторым столом, но Томас не придал этому значения, пока его не разбудил среди ночи приглушенный смех. Стены между комнатами были очень тонкими. Не требовалось знания языка, чтобы понять, чем они занимались. Слушая бесстыдно громкие звуки за стеной, Томас воображал, как завтра встретит русскую семейную пару. Их представят друг другу, и они поймут, что ночью он слышал их любовные стоны. Сейчас, однако, это совершенно их не тревожило.
Когда Катя зашла за ним, чтобы вместе идти на завтрак, он не собирался рассказывать ей о ночном происшествии, но вскоре обнаружил, что выложил все, словно речь шла о чем-то важном.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.