Текст книги "Все, что мы еще скажем"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Сны, которых не могло быть
Я закрыла глаза. У него были теплые руки – но это не могло меня обмануть. Потому что я знала, что он сделает потом. Я только крепче зажмурилась: когда с тобой делают ЭТО, лучше держать глаза закрытыми. Ничего не видеть. Ничего не слышать. Закрыться на все замки, запоры, засовы… словно бы захлопнуть себя в сундуке… Однажды в детстве я спряталась в сундук… Как давно это было – детство! Теперь я взрослая. Совсем взрослая! И я хорошо понимаю этот мир… хотя и не принимаю его теперешним.
У него были теплые руки – но я уходила от этих рук, ныряла куда-то вглубь, словно под воду… спрятаться, затвориться! Захлопнуть душу! Прежде всего – душу! А с телом пускай вытворяют что хотят… все равно телу здесь не выжить. Никому не выжить. А тех, кто будет бежать, они станут отстреливать, словно окруженных флажками волков на охоте…
Раньше я часто думала о весне, но теперь мне уже не хотелось даже весны. Мне не хотелось ни голубых пролесок, ни сиреневой прохлады хохлаток вперемежку с желтым атласом лютиков, ни травы, в которую можно упасть с головой… Дед Панас знает много трав, даже больше, чем баба Килина… но я уже не хочу тех, из которых можно делать перепички или копать корни и есть… Я хочу лишь одной травы – травы забвения! Пусть он мне ее даст! Чтобы забыть… чтобы не помнить этого всего! И не помнить себя такую!..
У него были теплые руки… теплые… У меня тоже были теплые, нет, даже горячие руки прошлой весной, когда я карабкалась по дереву к гнезду птицы, пронзительно кричавшей над моей головой. Молчи, глупая! Я разорила уже много гнезд. Яйца были и белыми, и крапчатыми, и желтоватыми, и даже нежно-голубыми. Молчи! Я заберу эти, а ты отложишь себе еще… Вас и так полный лес… пищащих, переговаривающихся, свистящих, воркующих… Молчи! Нас тоже когда-то было много, пока не пришли эти – захватчики, убийцы… Я не буду убивать тебя, я только заберу яйца!
Ветви хлестали меня по лицу, колючки раздирали руки, а птица все кричала и кричала… Яйца лежали в большом гнезде, словно в корзине; они были коричневатые и теплые… Птица вскрикнула и бросилась мне в лицо, ударила крыльями. Я невольно отпустила руки и стала падать вниз… вниз… Яйца… корзина… Пасха… писанки и крашанки… Красные яички – это жизнь, – так говорила мама. Праздник. Все веселые. Все смеются. Целуются. Христос воскрес! Воистину воскрес! Мы все воскреснем? Конечно, Меланка! Вот и ты именинница будешь скоро! Поцелуй меня… Мама чистит красное яйцо, но скорлупу не выбрасывает, а с каким-то благоговением заворачивает в чистую бумажку и прячет за иконы. Скорлупа… картофельные очистки, лебеда, крапива… такие вкусные перепички! Дайте мне, мамо! Мне уже пятнадцать, я хочу еще! Засылайте сватов – но только за короля! За иконами свяченая верба, бутылочка со святой водой и посеревшая от времени просфора из самого Иерусалима, крошечку от которой отковыривали ножом и давали нам, когда мы болели. Просфоры больше нет – и теперь мы умрем… все умрем! Мы ее съели, нашу жизнь… она пахла уже не хлебом, а пылью и источенным старым деревом… Красное – это жизнь!
Кровь льется у меня по лицу – оттуда, куда птица попала своим острым клювом… или это я разодрала лицо о ветви, когда падала? Я еще доберусь до тебя… доберусь! Я вспомнила и другую птицу, которая тоже летела и била меня своими крыльями, когда я бежала от нее по полю. У той в гнезде уже не было яиц – из них вылупились птенчики, и они омерзительно возились и пищали у меня за пазухой, когда я несла их домой. Отстань, отвяжись! У меня дома мама и братик, и если я поймаю тебя, то тоже сверну тебе шею! Потому что им надо есть – маме и братику! Я подобрала грудку земли с вспаханного поля и швырнула в этот крикливый комок перьев. Птенцы были голыми и очень горячими, и все пищали и пищали…
Прости меня, птица! Мы их съели… Мы съедаем вас – а голод съедает нас… Тонкие ножки, раздутый живот… не умирай, Степаночко! Теперь я смогу тебя накормить… Мы все такие же глупые, как и эти птицы… Я забрала ее детей, а она снова отложила яйца и все забыла… А мы – мы снова посеяли хлеб, хотя помнили, как его забирали. Хлеб опять заберут. Не умирайте, Марийка, мама! Я сделаю все, чтобы вас спасти! Нет, я не смогу ничего сделать… как ничего не сумела та птица. Почему она не убила меня? Почему мы не спалили наш хлеб вместе с полем?!
У него теплые руки… Закрыть, закрыть глаза! Я слишком много уже видела… Видела даже крестики на ИХ телах. Они что, верят в Бога?! Они – нелюди – справляют Пасху? Хотят воскреснуть?! Да они родились мертвыми, а теперь пьют жизнь из нас! Хотят стать живыми… Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Они никогда не уйдут отсюда, наши враги… Я больше не молюсь. Я больше не верую. И не верю. Но есть еще что-то… чего я не могу пока вытравить из себя. Нет ни рая, ни ада… есть только вечные муки. И мой СОБСТВЕННЫЙ ад. Купленный за кусок хлеба. Место, где я навсегда останусь шлюхой…
– Бедная, бедная девочка…
Его теплые руки почему-то остановились… Они не рвут на мне рубашку, не толкают, не щупают меня, словно кобылу на ярмарке, не принуждают меня ни к чему, не тянут делать, чего я не хочу… они… они просто обнимают меня!
– Моя хорошая, бедная девочка…
Его руки не бьют, не дергают, не щипают, не тащат… они не охотятся за мной, не разбивают меня на кусочки… они просто меня держат. Не дают упасть. И немного, совсем немного покачивают…
– Ложись… поспи…
Наверное, это все только сон… И сейчас я сплю прямо в этих руках – колышущихся, словно вода… Я на дне отцовской лодки… река… теплое дерево… прямо под ухом, рядом, плещется вода… Хлюп… хлюп… спи… спи… Спи, Мелася… моя девочка… я отдам тебя только за короля… Солнце светит прямо в лицо, на закрытые веки, и вспыхивает радужными кругами… Тепло… Я ловлю тепло всем телом – руками, лицом и той ямкой под шеей, где живет душа. Я плыву, плыву на волнах… я уплыву далеко-далеко! Меня держат теплые руки – и я плыву на волнах своей памяти и своего рано утраченного детства…
Я плыву мимо Степанка, который всегда будет жив, и мимо деда Панаса, и мимо бабы Килины я тоже плыву… Мама, Марийка! Солнце светит всем! Всем! Всем!
Да, оно светит всем. И нам. И тем выродкам, которым не нужно было рождаться на этот свет. Но сейчас я не буду об этом думать. Я буду плыть. Плыть. Плыть. И я уплыву отсюда. Сейчас я это ВИЖУ.
Жасмин: полет шмеля, или Я не боюсь!
Меня уволили, потому что я прогуляла два рабочих дня. А Люську повысили, потому что она тоже прогуляла два рабочих дня!
– Говорят: ну что ж вы с ТАКИМ образованием и на фасовке стояли! Почему сразу к нам не пришли? Ах да, конечно… Мы понимаем, вам было обидно за нашу ошибку – вот, в вашем заявлении было написано, что вы желаете… Да, мы перепутали… но мы умеем ценить таких работников! Хотите возглавить отдел маркетинга в новом магазине? Ага, говорю, очень хочу! У черта на куличках, ехать два с половиной часа! Нет уж, не надо. Ах! Ох! Мы вас ОЧЕНЬ ХОРОШО понимаем! Но, увы, можем предложить только место замзава… Покочевряжилась и согласилась. А что делать? К тому же тут тебе и полный пакет: оплачиваемый отпуск, жалованье по-белому, как положено, больничный… Ну и как я теперь колбасу тырить буду? Совесть не позволит… ладно, с совестью мы как-нибудь договоримся – тем более что ж это они, суки, тебя на улицу выкинули? Всего-то за два дня! Сказала бы, что болела… что больничный принесешь! Договорились бы в нашей больничке задним числом…
– Люсь, я потому не ходила, что давно оттуда надо было когти рвать…
На самом деле я вовсе не думала увольняться – вот так, с бухты-барахты и посередине зимы, но… я не хочу сейчас об этом говорить. Все не так просто… и в то же время все очень просто! Так просто, что я даже себе не хочу пока в этом признаваться. А уж Люське тем более! Потому что она непременно скажет, что давно обо всем догадывалась! Как же, догадывалась она… когда я сама еще сомневаюсь в том, что влюбилась… не вовремя и совершенно неожиданно… и глупо! И в этом теперь нужно непременно разбираться. Это нужно обдумать… вот сейчас, например, я совсем не уверена, что со мной случилась влюбленность! Может… может быть, мне просто было слишком одиноко?
– И что ты теперь будешь делать? – озабоченно спрашивает моя верная Люсинда.
– Ну, подумаешь… выкручусь как-нибудь! Сегодня, например, я листочки возле метро раздавала! – легкомысленно заявляю я. – Два-три часа в день – а потом свободна! Не десять часов на крупе стоять!
На самом деле торчала я у метро все пять и с непривычки устала даже больше, чем на фасовке, плюс промокшие ноги. И хорошо все-таки, что в этом городе, кроме Люси, Георгия да доктора Гены, меня никто не знает… Да, еще дворничиха Петровна! Но она точно не заинтересуется новооткрывшимся рестораном суши, пускай и с обещанной завлекательной пятидесятипроцентной скидкой.
Я стояла у метро, суя в руки прохожих яркие глянцевые листовки и радуясь лишь одному – здесь, в этом чужом огромном городе, никто не узнает меня, не станет расспрашивать, почему я, виртуоз и неоднократный лауреат, отнюдь не виртуозно раздаю рекламу. «Это вы еще о ворованной гречке и готовности мыть сортиры ничего не знаете!» – ответила бы я таким доброхотам.
– Ну, я побежала. – Люська неохотно поднимается. – Там, в этом их дурацком офисе, еще и дресс-код! Пошла раскапывать в своих завалах что-нибудь приличное…
Подруга упархивает с грацией шмеля, который по всем законам аэродинамики летать не должен – но летает и этим самым полетом даже вдохновляет!
Я смотрю ей вслед из окна и вспоминаю сначала Вивальди, а затем и Римского-Корсакова, потом присаживаюсь к роялю и начинаю импровизировать нечто свое… Я играю и играю, наращивая темп, забыв про негнущиеся пальцы и впав в почти сомнамбулическое состояние… Да, меня уволили… да, я даже не расстроилась! Потому что жизнь состоит не только из глупой и изматывающей работы… К тому же меня столько раз отовсюду выгоняли!.. Нет, не отовсюду! Но у меня точно образовался иммунитет… и это хорошо! Наверное, со своей рукой быстрее я уже не смогу… да и не надо. Что я, рекордсмен от музыки Дэниэл Химбаух, что ли? Мне сейчас хоть как-то бы играть… чтобы прилично звучало. О, пошла уже другая тема! Это уже не полет! Вернее, полет, который порхание… У меня определенно возник иммунитет к неприятностям! Не-е-еприятность э-э-ту мы-ы-ы переживе-о-ом! И вот такой бодрый аккордик, да! Это мы сели на цветочек! Может быть, даже на жасмин! А листовки я больше раздавать не пойду… потому как ноги до сих пор ледяные… и горло уже тоже, кажется, болит… нет, не болит! И не заболит! Потому что этого мне только и не хватало! «Возьмите, пожалуйста! Приходите в новый ресторан!» Возьмите… приходите… порхайте… трубите… Почему люди не летают, как птицы? Нет, не хочу быть птицей… им так холодно зимой! Мы с Лиской повесили кормушку, и теперь нужно думать еще и об этих прожорливых созданиях! А меня выперли от дармового пшена! Которое в конце дня можно было смести веником с пола вокруг стола и принести воробьям! Почему люди не порхают, не плавают как рыбы, не скачут по скалам как козы… почему им постоянно нужно думать о хлебе насущном? Лилии полевые не сеют, не жнут… нет, не так: птицы небесные не сеют, не жнут, не собирают в житницы… и их питают… такие, как мы с Лиской, их и питают! А про лилии там дальше: не прядут, не трудятся, а одеты лучше царя Соломона. Интересно, а что царь Соломон носил? Панталоны? Нет… панталоны от Соломона теперь не в моде! Лилии, которые не прядут, такого не наденут. Да, лилии-то не прядут, а Жасмин должна прясть-пахать-сеять, иначе швах… Никто в клюве не принесет. Да, и все-таки интересно, почему меня выгнали, а Люсинду – повысили? Нонсенс… И вовсе не нонсенс! Потому что она как раз на своем месте, а мое место – тут, у рояля… Ты еще скажи, что твое место в этом городе и в этом доме… И скажу! Потому что я так чувствую… я знаю! И еще я знаю, что он тоже… он ко мне неравнодушен… И я к нему? Не знаю… не уверена. Потому что я его… боюсь? Нет, не боюсь… Но тогда что? А если он приедет прямо сейчас? Нет, не надо! Я еще не пришла в себя после вчерашних поцелуев! Я не хочу… чего же именно я не хочу? Поцелуев? Но это было так… приятно? Да, черт возьми, приятно! Но тогда почему ты не хочешь, чтобы что-то происходило… чтобы все развивалось дальше? Не знаю, просто не хочу… Нет, ты ответь почему? Он не твой человек? Нет, я чувствую… я знаю, что мой… Ну так и отпусти себя на свободу, неужели теперь нужно закрыть душу до конца своих дней оттого, что ты когда-то сильно обожглась? Когда-то? Это было совсем недавно! Нет, это было уже давно… Это произошло очень давно – просто это длилось и длилось… и это надо было прекратить! Но ты боялась! Ты трусиха! Ты всего боишься! И если ты и сейчас испугаешься и не сделаешь хотя бы крошечного шага ему навстречу, то… он тоже не сделает. Потому что он тоже боится! Я это чувствую! Но он уже сделал этот шаг – когда приехал к вам с подарками… да, это был шаг! Нет, еще раньше – когда он поднял тебя пьяную… а ты все это время просто стояла… и ждала. Чего ждала? Что он будет все время идти тебе навстречу один?
Я играю и думаю одновременно… думаю… думаю… О том, что я явно подошла к какой-то черте, которую, очевидно, стоит перешагнуть. Сделать маленький шаг… всего один! Начать, как в танце… Пчелы тоже танцуют… они передают всю информацию движением и звуком… Полет шмеля… танец пчелы… о, какая красивая тема! Неужели это я сама?! Надо записать… а потом сыграть еще раз. Для него. Для того, который уже не боится… Если пчеле оторвать ногу, она уже ничего не сможет… и ее не впустят домой. Боже, о чем я думаю?! Но он боится вовсе не того, что я здесь и что его ко мне тянет, а того, что у него нет ноги… я вижу. Бедный, бедный!.. Как далеко отстоит жалость от любви? Или это порой одно целое? Тот, которого Меланка называет стеклянноглазым, тоже ее жалеет! Я знаю! И я знаю, что уже не боюсь своих снов… я не стану их бояться!
Вот сейчас доиграю это, свое, возьму у Лиски чистую тетрадь и запишу все с самого начала. С самого первого. И назову это «Сны, которых не могло быть».
Сны, которых не могло быть
– Уезжать нужно прямо сейчас!
Я удивленно посмотрела на этого сумасшедшего: куда уезжать? Зачем?
– Завтра сюда приедет новый заградотряд… а меня снимают с задания и вызывают в ГПУ. Понятно зачем… Эти суки все-таки настучали! Главное сейчас – добраться до станции… Если схватят – конец. Только кишка у них тонка меня расстрелять!.. Лишнего не берем. Только теплые вещи и то, что поможет пережить первое время… Хорошо, что я все захватил с собой, как знал! Ну, конечно, я знал… еще позавчера знал, когда поехал с отчетом – потому и зашел домой… почувствовал. И все забрал. Думаю, нам с тобой хватит… Иди сюда!
Тот, к которому я едва-едва успела привыкнуть и чьего прихода уже не боялась… кто оказался для моей семьи практически спасением, теперь утверждал, что нужно уезжать! А как же мама, Марийка?!
– Повернись!
Властными руками он развернул меня к себе спиной, занес руку с огромными ножницами сгинувшей попадьи и…
– Нет!..
Я перестала дышать, а сталь, касавшаяся моей шеи сзади, все скрипела и скрипела с натугой… и вдруг, освободившись, победно звякнула. Черная, туго заплетенная коса упала на пол.
– При чужих не разговаривай, это нас сразу выдаст! Документы как-нибудь раздобудем. Главное – уехать отсюда как можно дальше, лучше всего – в Одессу. Там потише. Для посторонних ты – моя дочь. И ты – глухонемая. Понятно?
Мутное зеркальце в деревянной рамке на стене отразило меня без косы – растерянную, не похожую на себя и не успевающую переварить услышанное. О господи, что он там еще делает с моими волосами?!
– Не слишком ты напоминаешь городскую барышню с челкой, да и парикмахер из меня никудышный, но ничего… другого выхода все равно нет. Главное – молчи и не подавай виду, а там кривая вывезет… Снимай свою сорочку и все остальное, ну! Быстро! Пока они не проспались и не кинулись, что я лошадь увел…
В узле оказались теплые чулки и такое, что я не знала, как на себя и надеть. Но не звать же на помощь того, которого я до сих пор боялась и при ком ни за что не стала бы раздеваться догола! А еще теперь я почему-то безоговорочно верила ему…
В печке трещало и воняло – там догорала моя отрезанная коса. Я плотнее притворила заслонку, хотя это было уже все равно: мы уходили отсюда… уходили неизвестно куда – возможно, на смерть. Другую смерть – не от голода, на смерть, которая могла быть страшной, позорной… Но зато она будет быстрой: несколько выстрелов – и все. Однако мне, еще совсем недавно жаждавшей умереть быстро, чтобы прекратить муки голода, вдруг расхотелось умирать! Со мной происходило что-то странное… небывалое… что никак не должно было произойти с простой сельской девочкой Меланкой, от которой сейчас осталась лишь горстка пепла в печке, которая, видимо, поглотила не только мои волосы и то, во что я была одета. И теперь здесь, в этой комнате, стоял кто-то совершенно мне незнакомый… другая девушка, какую роднила с прежней лишь любимая, вышитая белым по белому сорочка. Только с ней я и она не захотели расстаться. Только ее ни старая, ни новая я не смогли сжечь. Как и оставить здесь, чтобы ее, вышитую для меня материнскими руками, равнодушно отбросили в сторону те, кто явится сюда утром забрать Георгия.
Внезапно я подумала, что людям, которые придут его арестовывать, вряд ли понадоблюсь я… и я могу прямо сейчас уйти… снова свернуть на СВОЮ дорогу… к своим… к матери и Марийке или возвратиться к бабе Килине… О нет! Я не могу вернуться!! И я НЕ ХОЧУ возвращаться!
Я подобрала с пола упущенную Георгием прядь волос и бросила ее в огонь. Гори все, чего я боялась! Гори то, что я ненавидела!
На улице мело так густо, что лошадь у крыльца была едва различима сквозь пелену снега. Дороги тоже не было видно, но я знала, что лошади нужно дать волю – она сама чует дорогу под ногами и не собьется на обочину, в рыхлый снег. Хорошо, если б и лошадь была наша, местная – только наших лошадей, знающих все дороги в округе, уже почти не осталось…
– К утру все заметет, следов и захочешь – не найдешь!
Я не стала ему говорить, что к утру может и нас замести в этой круговерти – вместе с лошадью, и не останется не только следов, но и нас самих. Я не стала этого говорить – потому что не хотела… и потом – я ведь теперь была глухонемая! Глухонемая городская дочка… А он, Георгий, теперь кто? Хотя какой дурак будет выспрашивать это у глухонемой? Я провела пальцем по своим губам, словно приказывая им молчать. В лицо била метель, выла, не хотела выпускать нас, грозилась, бросалась мерзлыми пригоршнями в лицо.
Когда миновали последние темные хаты, я тронула своего спутника за плечо:
– Туда. Держите туда, к ставку. Потом мимо мельницы. Там сейчас никто не живет. И… я помню, что мне теперь нельзя говорить.
Он только усмехнулся, блеснув в темноте своими странными, светло-льдистыми глазами:
– Только бы волков не встретить…
– Они не голодные… – Я осеклась, а он отвернулся, прекрасно поняв все, что я не договорила, и стегнул кобылу, которая и без того шла ходко. Мы повернули, ветер теперь уже бесновался сзади, и лошади было полегче.
Мы неслись, словно снежные тени по снежному полю, – неизвестно куда, из тьмы во тьму, и время, казалось, остановилось, и ночь будет длиться вечно. Ветреная и снежная январская ночь в самый канун Рождества. Праздника, который у меня тоже отобрали – вместе с верой в доброго Боженьку… который не спас ни себя самого, ни Степанка, ни тех, кого сейчас выкапывали из общих могил волки, чтобы обглодать то немногое, что еще оставалось на их костях.
Верит ли в Бога тот, кто сейчас наверняка молится неведомо кому и просит, чтобы мы не сбились с дороги, и чтобы лошадь не пала, и… Я не знала, о чем еще он может просить, не догадывалась и о том, почему он ушел от тех, кого прислали отбирать у нас последнее, и увел меня из хаты бабы Килины, меня – никому не нужную, исхудавшую до состояния скелета деревенскую девчонку с горящими ненавистью глазами… Как сказал тот, которого мне до сих пор до дрожи внутри живота хотелось убить: «Ни кожи, ни рожи». Да, от меня осталась одна только ненависть… да еще желание выжить и вытащить своих. Кто теперь принесет им кусок хлеба?! Они никому не нужны… никому! Как я могла послушать его и уехать?!
– Стой!.. Стой!..
Я рвала из его рук вожжи, дергая лошадь, которой и так приходилось несладко. Я не знала, откуда у меня взялись силы: я визжала и царапалась, плакала и кричала… В конце концов лошадь, не чувствуя твердой руки, пошла шагом, а потом и вовсе стала.
– Я не могу их бросить! Не могу! Не могу!
– Меня убьют. Ты умрешь! – сказал он твердо, встряхивая меня за плечи, и я в один миг поняла, что так все и будет: если мы вернемся, утром его отвезут в город и там расстреляют в одном из подвалов. Просто пустят пулю в затылок, когда он будет спускаться по цементным ступеням, пахнущим неотмытой кровью… будет спускаться, уже наперед зная все. А я… я тоже умру. Потому что предам не только своих и себя – я предам и его тоже… трижды предам, как Иуда… или же это был Петр? Все, все на свете предатели… все предают и уходят… уходят, закидывая землей могилы тех, кого любили… Так мы ушли наутро от деда Панаса, похоронив в лесу Степаночка… И я не увижу больше ни маму, ни Марийку, ни родные могилы… никогда… никогда!..
Лошадь стояла посреди невидимой глазу дороги, дороги без начала и без конца, дороги длиной в ночь и ценой в жизнь, дороги, состоящей только из снега – снега под ногами, снега вокруг и снега в воздухе. Она была мудрее нас – смирная крестьянская лошаденка, которая в своей жизни кнута ела, должно быть, больше, чем сена, но которая не предавала и не сбегала… и сейчас она была единственным нашим спасением и нашей надеждой – эта лошадь, терпеливо стоявшая у обочины засыпанной снегом дороги под укусами снежных слепней…
Я уткнулась мокрым лицом в жесткую, покрытую инеем шерсть его тулупа, и он обхватил меня обеими руками:
– Мы уедем и выживем… а потом вернемся.
Слезы замерзали у меня на щеках ледяной коркой. Да, мы уедем… и, наверное, выживем. Но мы никогда не вернемся! Именно этим и придется заплатить! Неужели он этого не понимает?!
Он понимал.
Он знал.
Знал все и с самого начала. Когда только вошел в низкую дверь хаты бабы Килины и встретился глазами с углями моих зрачков. Когда забирал меня у них. Когда вез из города то, что сейчас было на мне надето: теплую кофту с целым рядом желтых прозрачных пуговок, серую юбку, которая была мне велика, и валенки, подшитые кожей… И остальное: байковую сорочку с воротом, отороченным посекшимися атласными лентами, и теплое исподнее белье, которое я, догадавшись о его предназначении и краснея, натягивала на себя в то время, когда моя коса обугливалась и трещала в каменном зеве печи…
– Это не будет продолжаться вечно. Мы вернемся!
Зачем тебе возвращаться? Не обещай мне того, чего не сможешь исполнить… ты и так дал мне уже слишком много…. И зачем все это было нужно ТЕБЕ?!
Лошадь уже вновь трусила по одной ею осязаемому невидимому пути, стремясь в место, которое только она и ощущала своими чуткими ноздрями в снегах: близкое жилье, запах дыма от дома у станции и соломы в конюшне рядом…
– Теперь я не буду называть тебя Меланкой. Нас будут искать. Наверняка будут искать! У меня была младшая сестра – Антонина. Тоня. Она… она умерла от испанки… уже давно, больше десяти лет назад. Побудешь Тоней?
Я могла быть и Меланкой, и Тоней… Какая разница, кем быть, если они обе умерли? Одна от испанки, а вторая – когда ее коса рассыпалась пеплом в бывшем поповском доме.
– Я сначала буду трогать тебя за плечо – вот так, а потом говорить – тихо, но внятно, чтобы ты понимала… Ты ведь уже хорошо понимаешь, что я говорю? А сам буду делать руками такие жесты – ты их не поймешь, но делай вид, что понимаешь. Наши с Тоней родители были глухонемые – а мы родились нормальные. Так бывает. И я еще помню, как мы с ними разговаривали…
– Я похожа на нее?
– Ты ни на кого не похожа! – ответил он и замолчал, вглядываясь в дорогу, где не было видно ничего. Совсем ничего. Но все-таки он что-то там видел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.