Текст книги "Все, что мы еще скажем"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Гоша, который все-таки употребил
– Придется мне снова просить у вас убежища, – бормочу я.
– Что, машина опять застряла?
Нет, эта Жасмин с ее желанием постоянно меня поддеть несносна… совершенно несносна! Невыносима!
– Она не может застрять, потому что земля замерзла, – объясняю я. – И я ее поставил надежно… Но… кажется, я напился.
– Это потому, что без практики, – гудит Люся, но зрение у меня, похоже, расфокусировалось, или же я просто не хочу ее замечать? И потом, сколько можно сидеть в гостях? Почему эта особа не уходит?
– Ну, я ухожу! – говорит она. – На посошок?
– Люська, еще рюмка – и ты упадешь под чьим-нибудь забором и замерзнешь! – смеется Яся.
– С этого говенного вискаря? Да не в жисть!
– Виски, кажется, был очень приличный, – замечаю я.
– Еще бы! Это ж я его… принесла, – подтверждает Людмила. – Премия… гм… от руководства!
– Замечательное у вас руководство…
– «Дешевка»! – Она машет рукой с кровавым маникюром в опасной близости от моего лица.
– Это сеть магазинов, – поясняет Яся.
Я что-то такое припоминаю.
– Мы там работаем, – говорит Людмила. – От каждого – по потребностям, каждому… – Она не заканчивает загадочной фразы, лихо опрокидывает на посошок и валится на стул у самой двери.
– Люська, я тебя не пущу! – заявляет Яся.
– А я думал, вы социолог, – неосторожно затрагиваю новую тему я. Вот идиот! Теперь эта Людся точно не уйдет… да и я тоже, кажется, напился до состояния падения под ограждающими конструкциями в результате не столько действия силы тяжести, сколько собственной глупости…
– Социолог, конечно… социологи везде нужны… куда ж без нас? – бормочет подруга Жасмин-Яси и никак не может попасть рукой в рукав. Наверное, потому, что она на нем сидит, а руку пытается просунуть в капюшон. – Да, надо остаться! – в конце концов решает… Люсьдя?.. Люсья?.. А-а-а… Люсминда! – А то маман будет весьма не…довольна… и употребит меня, как бычий хвост!
Она наконец оставляет куртку в покое, стягивает сапоги и зачем-то несет их и задвигает под рояль.
– Вот и прекрасно. Всем спать! – командует хозяйка.
– Нет, – артачится Людся… нет, Люсьдя… о, вспомнил! Людмила! Значит, я еще не так пьян, как мне кажется… только вот спросить не у кого… социологи не в счет. Они необъективны, так же как и все остальные.
– Давайте вести умные беседы! Только ребенка отправим спать! – колобродит Люсьдя.
– Да она давно спит, не волнуйся!
– Эт хорошо… А я вот спать нисколечко не хочу, – заявляет она, тут же валится на диван и перестает подавать признаки жизни.
Яся накрывает безжизненное тело пледом, заботливо подтыкая его под все Люсьдины выпуклости, по дороге нежно касается ладонью старых изразцов печки и говорит:
– Простывает… надо подбросить угля на ночь.
Я ловлю себя на том, что очень хочу, чтобы она вот так же коснулась и меня… все равно в каком месте, и подоткнула на мне плед… нет, я определенно напился!
– Я принесу угля? – полуутверждаю, полуспрашиваю я.
– Только вдвоем!
Не-е-ет… это точно не Жасмин… та, должно быть, тоже временно отправилась отдыхать… это все-таки Яся… определенно Яся, потому как она ничего не говорит о том, что я не смогу попасть в рукава, в ведро для угля или даже в дверь… и домой я тоже сегодня не попаду… тем более что сегодня стремительно заканчивается. Или уже закончилось?
Я держу ведро, а она совком сгребает в него уголь и дышит где-то очень близко… Луч фонарика бьет совершенно в другую сторону, и в желтом кругу вспыхивает заиндевевшая, словно кружево, паутина, высвечивается щель, в которую проросла ветка плюща – листьям явно темно тут, в углу сарая, но они живут… как живут люди без ноги и без других частей тела… и даже без части души…
Я беру фонарик и разглядываю содержимое сарая: свои старые детские санки, керосиновую лампу, кипы журналов на полках, помятый таз для варенья… К черту всю эту ветошь! И к черту воспоминания! Они отрезают, открамсывают от души еще и еще… Я не хочу жить лишь воспоминаниями! Я хочу жить полной жизнью сейчас… и, может быть, даже здесь. Ведро уже полно, но лопатка все добавляет и добавляет… Уголь с тихим шорохом ссыпается обратно на кучу. Я перехватываю ее:
– Хватит, Ясь…
Она слабо дергает рукой, прерывисто вздыхает, а потом говорит:
– Полное, да? Я увлеклась?
Это я увлекся… я увлекся тобой, даже не заметив этого… И как же мне тебе об этом сказать? Так, чтобы ты не сбежала на следующий день, прихватив все свое имущество в клетчатых баулах величиной с самое тебя… Ты запросто можешь это сделать, я знаю. Потому что это не твое гнездо… Это уже ничье гнездо. Покинутая всеми обитель воспоминаний… Но ты настроила тут рояль, значит… Да ничего это не значит, кроме того, что музыка тебе очень дорога… Ты без нее не можешь, маленькая певчая птичка… А я никто… Я просто некто, заехавший от скуки, и ты ждешь, когда же я наконец отправлюсь восвояси, как я только что жаждал избавиться от твоей подруги.
Я несу ведро к дому, то и дело сбиваясь с дорожки и увязая в рыхлом снегу, а она терпеливо ожидает, пока я вытаскиваю оттуда полные снега ботинки и свое весьма нетрезвое тулово. Я брякаю ведро о крыльцо, набираю полные пригоршни обжигающего холода и умываюсь. Легче становится сразу.
– Очень плохо, да? – сочувственно спрашивает Яся. – Ваш друг… может, ему позвонить и он сможет что-нибудь посоветовать?
Боже, какая детская наивность! Что ж она, не знает, что все мужики время от времени страдают от перепоя? Или у нее совсем не было мужа? То-то Генка посмеялся бы, опиши я ему сейчас свои симптомы!
– Увы, я для него не такой тяжелый случай! – саркастически замечаю я и только потом спохватываюсь. Мысленно ругаю себя такими словами, которых она наверняка никогда не слышала. Что ж меня все время сносит напоминать, как она сама напилась?
– Да, а у меня был именно тяжелый случай, – она неожиданно смеется, и меня попускает. – Но и оправдания тоже были… – бормочет она, открывая дверь, проскальзывая внутрь и захлопывая ее прямо перед моим носом. Наверное, срабатывает привычная моторика и привычка не выпускать драгоценное тепло, а не желание избавиться от моей персоны, но я оторопело торчу на веранде с ведром в руке, а потом осторожно стучу в стекло двери:
– Э-э-э… можно мне войти?
– О господи! Почему вы там, а не здесь?
– Нет, я определенно уже больше здесь…
– Похоже, я тоже напилась, – грустно говорит она. – Столько неприятностей от этого виски!
– Ну почему же неприятностей? Ваша Люсинда вполне счастлива, по-моему. И… я тоже счастлив, – осторожно говорю я.
Я чувствую, как она напрягается – в точности как птица, перед тем как вспорхнуть, и быстро прибавляю:
– У меня давно не было такого веселого продолжения Нового года. Обычно первого просыпаешься, уныло доедаешь что осталось, а потом тупо валяешься и смотришь телик, который не показывает ничего хорошего. А потом снова вечер, а ты словно дерьма наелся…
– А утром еще и на работу!
– Точно! Утром еще и на работу. Хотя я сейчас работаю дома. Шикарная штука – компьютер и фриланс. Особенно когда…
Мне вдруг расхотелось развивать тему «особенно когда» еще и потому, что она тихо повторяет:
– Да… утром на работу.
– А вы можете не ходить? – внезапно спрашиваю я.
– Я не знаю…
Она явно растеряна. Сидеть в доме неизвестно с кем и неизвестно для чего… И что я могу ей предложить? Допить остатки виски, а потом сбегать еще за одной? Или достать из сарая старые санки и медный таз и отправиться кататься с горки? Разумеется, я могу потехи ради съехать в тазу, но… Да и само барахтанье в снегу – развлечение прекрасное, когда тебе от трех до пяти. Но Алисе явно больше. Когда девочки начинают интересоваться Босхом, планшетами, да и мнением мальчиков наверняка, их вряд ли можно прельстить местной горкой плюс парой зануд-взрослых в придачу. Для которых это, может, и ново, как порядком забытое детство, и может даже считаться экстримом – особенно в медном тазу, но ее дочка точно не захочет в этом участвовать!
– Я бы мог объяснить Алисе, как обращаться с акварелью. И показать вам старые альбомы. Если вам это интересно, конечно…
– Мне интересно, – очень тихо говорит она. – И… Люсе, наверное, тоже.
Буферное государство, так прекрасно выполнявшее свои функции, вдруг становится чем-то мешающим и абсолютно лишним. Люся! О господи, еще и Люся!
– Меня совершенно не интересует Люся, – откровенно бурчу я. – Надеюсь, она проспится и вспомнит, что у нее дома осталась одинокая мама и пора идти туда и помогать доедать холодец из бычьих причиндалов! А я желаю, чтобы звучал рояль под позолоченной елкой из макарон! Надеюсь, вы простите мне все, что я сейчас наговорил, потому что я пьян, а у пьяного, как известно, язык мелет что попало… и прямо по Фрейду!
– Особенно насчет бычьих причиндалов! – весело смеется она. – Это уж точно по Фрейду! Только играть я сейчас не буду, хорошо? А то мы всех перебудим.
– Вашу Люсинду даже полковой оркестр с литаврами не разбудит, мне кажется, но Алису действительно не хочется беспокоить.
– Она очень крепко спит, – быстро говорит Яся. – Всегда… почти всегда. Только я сейчас плохо играю, – неловко добавляет она. – У меня рука… она плохо двигается… Я упала на стекло… с полгода назад. Я думала, что заживет… или что можно будет потом сделать операцию, но…
– Вы прекрасно играете, – упрямо настаиваю я.
– Я просто освоила несколько вещей с собственной аппликатурой под свои пальцы, но… это очень непрофессионально, правда.
– Где-то тут в буфете хранятся свечи, – говорю я. – Музыка при свечах, зимой, это… Я сейчас их найду, хорошо?
– Можете не искать. У нас осталось полно свечей от великого пришествия темноты, – говорит она. – Я их пока не убирала.
– Ладно, можно и без свечей, и без рояля… Давайте просто посидим и поговорим? В конце концов, это ваша музыка, и ваш дом…
– Это ВАШ дом, – тихо говорит она, но я не соглашаюсь:
– Ваш. Если бы не вы с дочкой, я бы не приехал сюда еще бог знает сколько лет. И его бы съели мыши. Или жучки. Или просто сточило бы время… потому что оно не только лечит, знаете ли…
– Знаю.
Она гасит последний оплот электричества – ночник у ложа бодро сопящего социологического буфера – и зажигает свечи, которые действительно все это время стояли прямо здесь. А затем откидывает крышку рояля и берет первый аккорд. Музыка льется, словно водопад нежно звенящих льдинок… Кажется, это Григ? И это определенно уже не зима… это тающий лед и весенний ручей. И лед, стремительно тающий между нами… Мне хочется сказать ей об этом – но… Вдруг она чувствует не то же самое?
Я смотрю на ее тонкий профиль в мерцающих бликах свечей, на ночь за окном – ветреную январскую ночь, самое начало нового года. Переплетенные тени деревьев на снегу – словно густой строй нот и музыкальных значков… Бемоли? Бекары? Никогда в этом не разбирался. Нужно сказать ей и об этом… наверное. И, наверное, я все скажу после того, как она перестанет играть, устанет. Нет, я не буду говорить о том, что не разбираюсь в музыке, а заговорю сразу о главном – о ночи, ветре, тенях, тающих свечах, плачущих воском, и о том, что сама она – словно музыка…
Да, меня определенно развезло. Свечи, плачущие воском! Женщина-музыка! Какая банальность… даже пошлость. Между нами тает лед! Где-то в пухлых плюшевых альбомах, зарытых глубоко в недрах дома, есть старинная открытка: донельзя сладкая парочка, мужик в полосатых панталонах и с гусарскими усами и жеманная дамочка с бантом на шее. И подпись: «Между нами тает ледъ». Но он же действительно тает! Между нами. Между мной и этой странной женщиной, влюбленной, кажется, только в свою музыку. Или мне это кажется? Потому что я совершенно пьян… Я пьян. Или абсолютно трезв? Нет, я просто употребил некую толику эликсира честности. Это бывает очень хорошо… иногда его употребить. Однозначно хорошо. Даже не хорошо. Это просто прекрасно!
Сны, которых не могло быть
Они снова вернулись. Как упыри с кладбища, которые возвращаются в село, надеясь найти новую жертву. Неужели еще не напились крови так, чтобы ею наконец захлебнуться?!
– …И пр-равильно сделал, уваж-ж-аю, что отрекся!
– Ра-а-адители! Кулачье сраное! Жилы, скупердяи! Все им было ма-а-ало… все иди работай на них, пахай, сей, чтоб в сундук сложить, по пра-а-аздникам токо! А у их и мельница, и лес, лошадей табун, кабак собственный был! Кабак! А родному сыну там-то и не велели наливать! Кр-р-овопийцы… правильно их в расход!..
– Пр-р-авильна! В р-расход! – Пьяный, с сосульками жирных волос парень жахнул ладонью по столу так, что глиняная стопка раскололась и водка потекла на пол.
– А у меня кажинный день теперя праздник! И я пить хочу! Гулять! Девок е…ть! Потому как р-революция! Н-наливай… Горит самогонка? Го-о-орит… знач, пр-равильная! И р-р-революцию делали, чтоб всё-о-о по справедливости! Чтоб горело!! Чтоб пить-гулять скоко влезет! А кто не согласен – к ногтю! Затреш-ш-шат они у нас… воши поганые! Все сдо-о-охнут… как энти! И моих – к стенке! К стена-а-ачке становсь! Где ж вы теперь, ма-а-аи вы да-а-ара-агие? А? А я пью, гуляю и не сдох! И мне на-а-алива-а-ают… Наливай! А те, кто водку от меня прятал, – в могиле! И ни-и-икто ни узна-а-а-аит, где ма-а-агилка ма-а-ая! Сгнили! А я живой! Не помер! Туточки! И ишо гулять буду! А энтих тож к стенке! – он кивнул на меня и бабу Килину, которая, пока он разорялся, ловко спрятала за пазуху кольцо привезенной гостями из города колбасы.
– Не-е-ет… к стенке их – оченно быстро будет… пускай сами дохнут! А мы па-а-адажде-о-ом…. па-а-асмотрим…
Я уже очень многое понимала из того, что они говорят. Выходит, этот, с гнилыми зубами и в новой красной косоворотке, отрекся от своих родителей? И их расстреляли? А теперь он явился к нам, чтобы и нас убить? А его за это кормят, поят, выдают усиленный паек с сатином и колбасой? И он, вот этими руками в крови своих родителей, сестер и братьев, будет лапать меня, прижимая к той стене, к которой, если захочет, может поставить и для того, чтобы пустить в меня пулю? Ну, а я-то чем лучше, если позволяю им это все – позволяю, чтобы зачем-то выжить? Когда ВСЕ мои все равно умрут? Они же их все равно убьют – не сегодня, так завтра! Заморят голодом или, устав ждать, загонят живых в ров с мертвыми и расстреляют! А мне после придется жить с НИМИ? Лежать рядом по ночам, готовить им еду, рожать им детей?! Отречься от всего милого, родного: веры, языка, обычаев, одежды, привычек? Ради чего?! Чтобы такие, как этот, пили и гуляли? Не-е-ет… я лучше вернусь домой… лягу в темной и пустой холодной хате и буду умирать… но вместе со своими. С мамой, Марийкой, Степанком… Отец, наверное, уже умер… ушел еще осенью в город и не вернулся. Он не мог просто уйти и бросить нас тут… значит, они его убили. И он уже в земле. В нашей земле, куда мы все уйдем и которая станет вам когда-нибудь, выродки, поперек горла! И вы захлебнетесь водой из наших колодцев, как этот упырь сейчас водкой! Да чтоб ты не откашлялся, а сдох! Что ты на меня вылупился, отродье? Вытаращил свои буркалы, налитые кровью твоих убитых родителей?
– От ее сейчас хочу! А ты п-а-ашла вон, старая обезьяна! Р-распну ее щас прям тут, на столе! Га-ага-га… За…бу насмерть!
– Да у тя не встанет! На-апился…
– А если не встанет – бутылкой! К-как бог черепаху! Н-нет никакого бога! Теперя все можно! Пей, гуляй, братва… Говорю, сюда иди, потаскуха!
– Никуда она не пойдет, понял?
– Че-е-его?!
– Ничего. Эта девка – моя. Все слышали? Кто ее хоть пальцем тронет…
– Та нам пальцем и не надо! Га-га-га… Слышь, отойди от нее. Христом-богом говорю: вдарю!
– Та чего там – вдарю? Стрелять его надо! Ишь – старшой! Нету теперь над нами старших! Да он и ва-а-абче не по нашей части! При-и-ипе-о-орся! Стреляй его, Тимоха!
Тот, что отрекся от родителей, махом выхватил черную хищную штуку с носом-дулом, которой стал по очереди указывать то на меня, то на оторопевшую бабу Килину, то на того, кто даже не шелохнулся, только презрительно скривился и прищурил холодные глаза-стекла:
– Положи на место. И больше сюда не ходи. Это моя девка. Понял?
– Я щас тебя самого положу! – завизжал гнилозубый, и вороная сталь в его руках заходила ходуном.
– Тимоха, не надо! – блажил второй, который, видимо, понял, что стрельба в кого бы то ни было сулила большие неприятности.
– Тимоха?! Я таперя Тимофей Ильич!!
– Тимоша… Тимофей Ильич! Да что ж начальство в городе скажет, ежели ты стрельнешь?!.
– Нету больше надо мной начальства! И его, суку, положу, и тебя! И девку эту! А потом в общую яму с хохлами закопаю, никто и проверять не станет! А ну, раздевайся, говорю! Ложись! Чтоб все видели – Тимофей Ильич еще мужик… И наган тебе туда засуну, шлюха малолетняя!
Он сделал шаг ко мне. Баба Килина охнула и вжалась в стену. «Ну вот сейчас и умру, – подумала я. – Но не от голода… а позорной смертью – голой на столе перед подонками. О чем я думала, соглашаясь на все это? Хотела спасти своих? От ЭТИХ никому не спастись… потому что они НЕ ЛЮДИ».
– Ребя, ребя… вы чего? – лопотал за спиной красной косоворотки тот, второй, трезвея прямо на глазах. – Тимоша, да сдалась тебе эта девка! Ты глянь! Ни кожи ж у нее, ни рожи! Тощая, страшная, ни подержаться, ни сунуть как следует! А глаза-то горят, чисто ведьма! Брось, ну ее к бесу, давай еще выпьем! А завтра я тебе такую кралю найду…
– Ой, хто пье – тому й наливайтэ, а хто не пье – тому не давайтэ! – Баба Килина выскочила вперед, прижимая к груди огромную бутыль: – Ой, добра горилка, краща ниж дивка! Горилка не зрадыть, горилка не завадыть! Пыйтэ, хлопци, до схочу, а то залоскочу!
Высокий с холодными глазами шагнул ко мне, и я обреченно закрыла глаза: выходит, не тот, так этот… Мне тоже захотелось забиться и завизжать, как только что визжал приятель гнилозубого комиссара, который теперь тянулся к бутылке:
– Зубровка тут у тебя, тетка, что ли? Тимоша, давай зубровочки хряпнем, а?
Баба Килина уже разливала-лила – мимо, не жалея, сразу в стаканы, наливала с верхом… Настойка растекалась, пахла летом, травой, полуденной жарой, маками, сном, речной прохладой… Выпить ее всю – и заснуть, чтобы никогда больше не проснуться. Стать рыбкой в речной глубине, плеснуть хвостом – и уплыть, раствориться, не жить больше на этой земле…
– Налей и мне, бабо! – крикнула я.
Что ж она положила туда, моя двоюродная бабка, мать которой была великой знахаркой и собирательницей трав, к которой темными вечерами ходили молодицы – кому приворожить, присушить любимого, а кому и отвадить? Бабе Килине тоже досталось материнского таланта, она тоже собирала травы, пахнущие сейчас лесной тенью и васильковым полем в сумерки… И мне она давала пить какие-то отвары. Но сейчас она только шепнула в самое ухо:
– Нельзя тебе этого пить, зиронька моя! И своему не давай!
Какому такому своему?! Неужели тому, кто сейчас заявил на меня права лишь потому, что ему так захотелось? В пику тому, пьяному, страшному, который все же отступил, скаля остатки зубов, как молодой волк, напавший на вожака, потому что почувствовал свою силу? Да, он отступил – но это только пока, до удобного случая, до выстрела в спину на околице, до той страшной ямы, куда они свозили мертвецов…
И этот, стеклянноглазый – он никогда не будет моим… потому что он ничуть не лучше остальных – захватчиков, убийц, пришедших на нашу землю даже не с честной войной, а явившихся распять нас на кресте голода… Иуда! Иуда, который повесился после своего предательства… А сколько мучился Христос? С утра, а вечером уже умер! Слишком легкая смерть! Слишком быстрая! Мы ведь умираем уже второй год! Второй год! И никто не просит у нас перед смертью прощения! Не плачет над нами, не падает в рыданиях в пыль, не оплакивает… Нас просто сбрасывают в огромную яму и зарывают, как падаль… И некому будет скорбеть о близких – потому что скоро тут не останется никого. Никого!
– Пойдем! – властно говорит тот, что до сих пор держит меня за руку. Почему я ее у него не отняла? – Пойдем! Тебе тут не место!
Я зашипела, как кошка, оскалила зубы и, наверное, намертво вцепилась бы ему в шею, если бы он не сказал неожиданно ласково:
– Бедная, бедная моя девочка…
Яся: из сна в сон
Я просыпаюсь неожиданно счастливой и умиротворенной – я только что избежала смертельной опасности, и я… О нет! Я, которая действительно Я, издаю негромкий стон: не было никакой опасности, и я ничего не избежала – потому что ЭТО был только сон! Неужели эти сны уже так проросли в меня, что я начала путать их с реальностью? И мне каждый раз нужно напоминать, что я – вовсе не девочка Меланка! Я взрослая женщина, я все время была тут, дома, со своей дочерью, которая почти ровесница Меланки, с гостями – а вовсе не в грязной хате с пьяными подонками, один из которых едва не изнасиловал меня и не перестрелял остальных! И сегодня не неизвестно какой день неизвестно какой зимы, а второе января две тысячи с изрядным хвостом года, и я не пойду на работу, потому что… Да потому что не хочу!
Серенький январский рассвет не брезжит, небо лишь слегка намекает на утро – наверное, еще очень рано. Где-то внизу богатырски храпит Люся, и единственное, что мне пока непонятно, – в каком именно месте второго этажа я нахожусь. Однако акустика тут прекрасная – и издаваемые Люсей звуки чудно вписываются в модернистскую симфонию дома и погоды басовым сопровождением.
Я вслушиваюсь в скрипы, шорохи, потрескивания старого дерева, мерный гул теплого воздуха в трубе, порывы ветра, шуршание ветвей друг о дружку и сухие удары метели о стены снаружи. Где-то скребется и попискивает мышь… А-та-та-та-та… бом! Тим-па-па-тимс! А потом нежнейшее пиано: та-а-а… та-а-а… пи-и-и… тс-ш-ш-ш… Мысленно я дирижирую оркестром зарождающегося утра, и это так хорошо, что я остаюсь лежать где лежала: в крохотной комнатке, куда ночью меня привел Георгий. Привел, уложил на старый (или, лучше сказать, старинный?) диванчик, который, кажется, называется канапе, укрыл пледом и ушел. Я не знаю, куда он ушел и где он сейчас… спит? Слушает музыку дома, как и я? Думает? О чем? Я вот ни о чем не думаю, так мне хорошо… Наверное, меня даже эти сны теперь не очень пугают…
Я поворачиваюсь на бок, и нутро дивана отзывается звоном старых пружин: дзы-ы-ынь-ь! Звон… скрип… всхлип метели, стаккато ветки в стекло… Люся внизу прекрасно задает ритм – никакого метронома не надо… контрапунктом вступает мышь… В-с-с-с-х-х-х-х-ах! – это снова метель… Звон… динь… ш-ш-ш-ш!..
Наверное, звучит тема колыбельной, потому что я опять погружаюсь в сон, как в теплую реку… Я надеюсь, это будет просто сон, а не очередной кошмар… просто сон… сон… сон?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.