Текст книги "Все, что мы еще скажем"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Сны, которых не могло быть
Это случилось, когда я уже была готова закричать – но не от всеохватного ужаса, а от того, что ни кричать, ни даже сбиваться с дыхания было нельзя. Потому что с той стороны тоже не спали, тоже слушали и выжидали.
– Ох ты, господи, – сказал Георгий нарочито сонным голосом минут через десять, после того как жена возницы задула свечной огарок, и легонько толкая меня в спину. – Что?.. Опять живот? Ну вставай, вставай… я провожу…
На дворе я судорожно схватила его за руку:
– Пойдем, пойдем!..
– От них мы не убежим, – спокойно сказал он. – Пешком бесполезно, а если начнем выводить лошадь, они сразу поймут. Да и в сумке у меня все… и документы, и деньги. Без них совсем пропадем. Не бойся, девочка. Меня не так-то легко убить! – Он усмехнулся. Ветер трепал его светлые волосы, серые глаза блестели. – Кто предупрежден, тот вооружен. Не бойся! – еще раз повторил он. – А сейчас слушай внимательно: как зайдем, я стану, заслонив собой все окно. Буду возиться, будто тебя укладываю или перестилаю. Пока им ничего не будет видно, ты тихонько прошмыгнешь в угол у двери и сядешь там. Лицо опусти. Там безопасно и совсем темно, и они тебя не заметят.
– Нет, нет!
– Да. Я должен быть уверен, что ты мне не помешаешь… И потом, они могут не решиться на убийство. Это не так-то просто – убить человека! Они могут передумать. Но ты в любом случае должна быть в безопасности!
– А ты?! Как же ты?!
Я впервые сказала ему «ты», сама не заметив этого.
– Пойдем обратно. Не стоит заставлять их думать, что мы все знаем. И сделай, как я говорю. Пожалуйста.
После обжигающего январского ветра в хате показалось особенно тепло, но теплота эта теперь представлялась мне отнюдь не желанным дыханием приюта, убежища, человеческого жилья – то было смрадное дыхание норы хищного зверя, затаившегося в темноте и готовящегося к прыжку. Но Георгий вошел первым – вошел ровно, не выказывая никаких признаков паники, и я подчинилась.
– Ложись, Тонечка, ложись… – бормотал он, словно бы снимая кожух и закрывая собой светлое, льющееся даже через пыльные и старые стекла сияние бескрайнего снежного простора за окном, света, на фоне которого мы были бы видны как на ладони, и быстро толкая меня в противоположный от нашего места угол у двери. – Сейчас я тебе постельку взобью… Что ж ты так разболелась, а? Ну ничего… Утром будем в городе – и сразу к врачу. Мне б тебя только до города довезти, а там вылечим… ложись, ложись… А… что ж я с тобой-то разговорился… ты в темноте и не понимаешь совсем…
– Схожу и я до ветру… Жинка, а ну вставай, та пошли… будешь потом через меня лазить, я тебя знаю!
Я сидела там, где он велел, ни жива, ни мертва… засунув кулак в рот, чтобы не закричать, и зарывшись головой в полы своего нового городского пальто… черного, как мои волосы, черного, как эта ночь, черного, как эти люди! Я сжалась в один молчаливый комок – и они прошли мимо, почти наступив на меня и толкнув меня дверью. Я боялась издать хоть какой-то невольный звук, боялась дышать, боялась, что мое сердце колотится слишком громко… и за него, того, кто собирался ждать там, в темноте, один, я боялась больше всего!
Они вернулись и снова прошли мимо… но не повернули к окну, к Георгию, к НАМ, не напали сразу, как я думала, а снова устроились возле печки. Огонь уже не горел, угли дотлевали, отдавая остатки тепла.
В какой-то момент я подумала, что мне действительно померещился тот их разговор… наверное, я просто уснула… это была мара, кошмар, видение, неправда! Возница протяжно зевал, кряхтя и устраиваясь… он кормил меня коржиком, он жалел меня, сироту… он не может… не должен быть убийцей! Я едва не сорвалась с места, не кинулась обратно к Георгию – но опомнилась… вжалась в стену. Он велел мне сидеть здесь… сидеть тихо. Если они не убийцы, если мне все это почудилось – я просто немножко посижу тут… тихо… очень тихо… посижу, а потом мы соберемся и поедем…
Я не знала, сколько прошло времени – час, два, вечность или несколько минут… Я могла бы, наверное, отмечать время по своим вдохам, но мне казалось, я забыла дышать. В мире тоже словно бы ничего не происходило: ветер выл, свистел, грохотал остатками кровли на разрушенной хате, трепал космы двух старых ив у дряхлого колодца… и больше ничего. Никто не умирал и не рождался… время остановилось, запуталось в паутине длинных волос-ветвей и сбивалось все больше и больше в один комок… Вот сейчас, сейчас оно свернется в шар, в точку – а затем пойдет вспять! Пойдет, чтобы высвободиться… измениться… и папа будет качать меня на руках, а Степанко станет живой… нет-нет, он и вовсе еще не родился, до этого еще далеко! Даже Марийки еще нет! И нет страшной Кубелихи, нет голода, нет могилки в лесу, о которой знают только мама, Марийка, дед Панас и я, но кто придет туда, когда все мы умрем?! Нет, никто не умрет – потому что никто еще не родился! И Каин не убил Авеля, не впустил убийство в свет, потому что их тоже пока еще нету!
Они бросились сразу вдвоем: страшная мужская фигура с топором выросла на фоне окна:
– И-и-эх! И-эх!
Мне показалось, что за этим жутким, чмокающим звуком врезающейся в живую плоть тяжелой стали я услышала бульканье крови, хлынувшей из разрубленной головы, и скрежет подошв о земляной пол – это бились в смертельной агонии ноги, пытающиеся, но не успевшие убежать.
– Девку… девку не могу нащупать!
– Теперь все равно… не крикнет. Она ж глухая! Свечку запали!
Огонь выхватил и осветил сразу все: обрубок бревна с надетой на него шапкой Георгия, разрубленной почти пополам, солому, собранную под рядном в форме человеческих тел, непонимающее и злое лицо возницы и такое же злое, но сразу все понявшее лицо его жены… И Георгия, стоящего в противоположном от меня углу с той самой черной штукой с железным вороненым дулом в руках. Оружие изрыгнуло грохот и пламя в момент, когда тот, кто не убил сразу, бросился с топором снова. Он еще продолжал нападать, хотя был уже мертв… и топор, пролетев вперед по инерции, вонзился в стену.
– Убью-у-у-у!
Я не видела, как пуля настигла и женщину, бросившуюся с ножом: то ли свеча погасла, то ли ночь, темная, ветреная, январская ночь вошла и сюда – со своим снежным и нежным, не нападающим внезапно и жутко, а идущим неслышно и тихо убивающим все живое морозом… морозом, милосердно усыпляющим без грохота, кислой вони пороха и последнего предсмертного ужаса.
– Меланка… Меланка!!
Это был не мороз. Мне было холодно, потому что он лил воду прямо мне на лицо.
– Теперь мы уедем? – только и спросила я, содрогаясь всем телом и стуча зубами.
– Уедем… уедем… Только сначала я кое-что сделаю.
Георгий быстро ворочал убитого возницу, стягивая с него все, кроме пробитой пулей сорочки. Крови было почему-то совсем мало.
– Отвернись, не надо тебе смотреть… Отвернись, я говорю!
Он стал раздеваться сам, и я отвернулась. Убитая молодица с оскалившимися в страшной гримасе зубами упала навзничь, раскидав руки, и черная распавшаяся коса ее лежала отдельно, словно подкравшаяся к телу змея. Она была все еще красива, красива тяжелой красотой ведьмы… мертвой ведьмы!
– Снимай свою сорочку, живо!
– Она… она на нее будет мала! – Я уже поняла, зачем он все это делает и зачем хотел надеть на убитую мою сорочку.
– О, черт… действительно!
Георгий и сам сообразил, что то единственное, что я забрала из прошлой жизни, не стоит у меня отнимать. Он понял это, но машинально продолжал теребить завязанный ворот окровавленной сорочки женщины. Ворот раскрылся, и я невольно отшатнулась – но не от вида смертельной раны, а оттого, что на простой, в один ряд, нитке коралловых бус посередине находился… дукач! Материнский дукач! Тот самый, тяжелый золотой дукач в замысловатой оправе, с бантами и синими и красными камнями, который носила сначала бабка, а потом и мама – на бархатной ленте, и который так часто украдкой примеряла я! И с этим дукачом отец ушел в город, чтобы сменять его и то последнее, что у нас еще оставалось, на продукты!
– Это… это… – дрожащим голосом произнесла я, – это наше!! Мое!! Мамино!!
Я кричала, выла и рвала дукач с мертвой шеи, терзая ее, но суровая, вощеная, еще неизношенная нитка держалась крепко… словно убитая ведьма, скалящая зубы, до сих пор смеялась надо мной… над моим простодушным отцом, попавшим в их с мужем смертельные сети, над моими близкими, умирающими с голоду, и над моей матерью, все еще смотрящей на дорогу, по которой навсегда ушел муж…
Я сидела на полу рядом с телом женщины с истерзанной посмертно шеей и выла… выла как дикий зверь, который понял, что попал в капкан, из которого ему больше не выбраться, выла, потому что жизнь кончилась… Вся моя прежняя, милая жизнь – она тоже была убита здесь. Окончательно. Навсегда. Осталась только другая – новая, страшная, незнакомая… и теперь совершенно ненужная.
Георгий: окно напротив, или Несущие крест вины
Наверное, время выбрано не самое лучшее, но тот, кто приходил ко мне в офис, был, несомненно, прав в одном – об этом нужно было рассказать. Она ДОЛЖНА была узнать… и узнать не от посторонних. Я обязан сделать это сам. Хотя, если я расскажу сам, это будет не совсем правда. И, может быть, совсем не правда. Потому что правда и истина – совершенно разные вещи… Но сейчас я не собираюсь рассуждать об абсолютной истине. Я попытаюсь просто быть объективным.
– Ясь, – тяжело начинаю я, когда она уже по привычке ставит на стол две исходящие паром чашки – с кофе для меня и чаем для себя – и усаживается на стуле напротив, – я хочу с тобой поговорить. Серьезно поговорить.
– Да?.. – рассеянно говорит она и звякает ложечкой, размешивая сахар в своей чашке.
Ее чашка совсем новенькая, мы купили ее только что, возвращаясь со свидания с Алисой. На чашке целый гербарий – цветы, бабочки, акварельно прописанная прозрачная трава. Восхитительная чашка, как сказала в магазине она, и я был полностью с ней согласен. Именно такую чашку хорошо купить в самый разгар холодов, и греть о нее руки, и смотреть через сквозистую, просвечиваемую солнцем траву, и ждать весны… С такой чашкой уютно жить и совершенно невозможно обсуждать то, о чем я собираюсь сказать, но…
– Ясь, у меня когда-то была жена.
Фраза выстроена так, что она уже сама по себе способна убить наповал всякие отношения. Особенно такие, которые еще толком и не начались.
– И… она погибла в автомобильной аварии.
Вот оно и начинается, твое вранье!
– Я… я очень сочувствую… это было тяжело, наверное…
– Я не знаю, было ли это тяжело или нет… я не помню.
И сразу же ложь номер два! Тяжело было, и это ты помнишь прекрасно. И сейчас тебе очень тяжело – потому что волей-неволей приходится извлекать все это… раскладывать… препарировать, словно эксгумируемый полуразложившийся труп.
– Но я хочу, чтобы ты знала – я… я себя не контролировал. Я… в какой-то момент я ЗАХОТЕЛ, чтобы она умерла.
Вот сейчас, когда я бухнул, вывалил то, что считал главным позором своей жизни, она и вскочит… В негодующем порыве сбросит эту такую хрупкую чашку на пол и уйдет… и будет права. Потому что она… она не признает компромиссов, лжи, половинчатости… Она пойдет дальше, как шла до меня, своей дорогой… А я останусь. На том самом перекрестке, где разбился и застрял во всех смыслах. Застрял во времени. Застрял в машине. Застрял в своей совести. И никто не останавливается, не вызывает спасателей и не вытаскивает меня… И она тоже сейчас наверняка пройдет мимо. Не захочет видеть. Ввязываться в историю. Быть свидетелем. И… я не стану ее звать.
– Расскажи мне все, – тихо говорит она. – Все. С самого начала.
Что ж… Ладно. Сначала так сначала. И я начинаю рассказывать. Действительно с начала. Наверное, меня прорывает, потому что я говорю долго. Так долго, что окна в доме напротив начинают гаснуть одно за другим… пока не остается только единственное освещенное. Что там делают, за этим окном? Выясняют отношения? Пишут реферат? Признаются в любви, стуча по клавиатуре, или просто полуночничают, строя и разрушая виртуальные города?
Я не скрываю ничего. Стараюсь не скрывать. Наконец говорю:
– Она была беременна.
– Это был твой ребенок?
– Нет. Сейчас я совершенно ясно понимаю, что ребенок никак не мог быть моим. Мы… я собирался с ней развестись. Мы несколько месяцев не спали в одной постели, но… если бы она сказала, что хочет оставить ребенка, родить его, измениться, бросить пить… вернуться ко мне, начать сначала… я был бы счастлив. И мне… мне было бы все равно, чей это ребенок. Потому что он все равно был бы моим… Я…
Я осекаюсь, не в силах больше говорить об этом. Потому что, несмотря на эту исповедь, я был и остался чудовищем. И даже не потому, что поддался ненависти, и не потому, что машина врезалась в дерево той стороной, с которой сидела моя бывшая жена, а потому, что я много лет жалел не о ней. Не о той, которая была реальной женщиной, и, несмотря ни на что – скандалы, выпивку, на те страшные разрушения во мне и в ней, которые происходили из-за затеваемых нами скандалов, – несмотря на все это, она была ЛИЧНОСТЬЮ. О которой я не жалел, сокрушаясь лишь о крохотной, упущенной искре жизни. И только сейчас я понял, что хотел не просто ребенка – я желал быть творцом! Наверное, в этом я ничем не отличался от мужа Жасмин, который тоже хотел избавиться от той, которая бунтовала и не желала подчиняться, и жаждал сам взращивать свой росток, СВОЕ дитя, свое подобие… Мы оба хотели одного и того же – попросту получить некий пропуск в вечность. И мы оба заблуждались… как миллионы тех, кто жили до нас, и те, что живут сегодня рядом. Все мы пытаемся вырастить идеальное дитя, но чем больше мы стараемся, тем чаще получаем нечто совсем иное: искаженную, изуродованную копию себя самого. Франкенштейна или утопического гомункулюса, человека из пробирки, о котором мечтали средневековые алхимики, которые, наверное, тоже считали, что обычная женщина для этого не годится!
– Бедный, бедный…
Она гладит и ощупывает мою голову, словно слепая, прижимая ее к себе, – и я понимаю, что она действительно ничего не видит. Потому что она плачет.
– Нужно отпустить прошлое… отпустить. Потому что иначе оно разрушает нас. И чем дольше мы за него держимся, тем нам больнее и хуже. Потому что в конце концов наступит момент, когда мы уже ничего не сможем изменить. А сейчас мы еще можем. Простить – и отпустить. Всех. И самих себя тоже отпустить – таких, какими мы были…
Окно в доме напротив гаснет. Наверное, там уже примирились с собой. Простили и отпустили. Или же оставили все как есть. Отложили. Решили, что забудется само. Рассосется. Выпадет на каком-то особо крутом повороте. Ударится о дерево и рассыплется в прах. Или же ударишься ты сам – да так удачно, что все позабудешь! О, спасительные волны амнезии… нет, это не для меня. Все не для меня. Включая эту женщину – потому что она поддалась моменту. Просто пожалела. А потом пожалеет об этом!
– Пожалуйста, не думай, что я просто стала на твою сторону… что я тебя жалею. Это… это не так. Мы все в своей жизни совершаем поступки, о которых потом сожалеем. Я… я не люблю, когда при мне цитируют Библию. Я… наелась ее так, что больше просто не могу. Но… кто из нас без греха? И еще я думаю, что люди недаром создали институт церкви. Большей частью он нужен им не для того, чтобы любить и славить распятого за грехи мира. Я думаю, люди просто хотят получать прощение за свои проступки. ГАРАНТИРОВАННОЕ прощение. Чтобы потом жить спокойно дальше. Потому что есть вещи, которые самому себе простить очень сложно, иногда даже невозможно. И тогда происходит то, что произошло с тобой. Ты сам себя распинаешь на кресте собственной вины. Каждый день. Всю жизнь. Так нельзя. Нельзя так жить… И мы с тобой так жить не будем, правда?
Георгий: вчера, сегодня, завтра
– Ты устала? – спрашиваю я.
– Нет, – она улыбается. – Ты знаешь, я не думала, что этот город… что он красивый! Я считала, что он просто большой. Я его не видела… не чувствовала. Для меня он был просто местом с домами – старыми и не очень… с которыми у меня ничего не было связано. Поэтому я их даже не рассматривала. Проходила мимо, и все. Наверное, он обижался… даже не наверное, а точно обижался. Потому что не хотел казаться таким, каким я его видела: неуютным, бестолковым, чужим. Даже неприятным и враждебным! Думаю, он давно ждал, чтобы я захотела… повернуться к нему лицом. А ты… ты не устал?
– Мне хорошо с тобой, – просто отвечаю я. Мне приятно, что она так говорит о городе. О МОЕМ городе. Моя женщина и мой город… Наконец они встретились! И увидели друг друга. И рассмотрели. Я улыбаюсь и говорю: – Надо почаще выбираться гулять ночью, как ты думаешь? Правда, у нас не бывает белых ночей, и моря рядом нет, да и речушка так себе… но зато остального хоть отбавляй!
– Знаешь, а там, у нас, я любила сбегать из дома и гулять рано утром, особенно летом. Когда рассвет и воркуют голуби…
– …И дворники поливают их из шлангов! – подхватываю я, и она смеется. – Надеюсь, тебе не придется от меня сбегать. Мы будем ездить, когда и куда ты захочешь. В город, за город… в лес или поле… даже на Луну. Туда тоже можно попасть, когда она отражается в озере…
Я не хочу выглядеть слишком уж романтичным – наверное, это смешно для такого потрепанного жизнью одноногого индивида, поэтому быстренько сворачиваю предложение побывать на Луне, комкаю его и мысленно отправляю в корзину для бумаг, как неудачный эскиз, и снова возвращаюсь к городу.
– Знаешь, – говорю я, – если хочешь, можно записаться на очень интересные экскурсии. Не такие, о чем ни попадя, без всякой системы, как я устроил тебе сегодня, а действительно интересные и тематические. Один мой знакомый архитектор водит. Думаю, он это делает куда квалифицированнее меня, и в следующий раз…
– Нет, я не хочу тематически таскаться хвостом за чужим дядькой. Я хочу с тобой!
Голос ее звенит, переливается, смеется… Голоса – это и есть городская музыка. Сейчас город по-ночному пуст и по-зимнему как-то особенно тих. Наверное, он тоже вслушивается в ее голос… и не хочет его отпускать.
– Домой поедем? – спрашиваю я и легонько сжимаю ее пальцы.
– Да, поедем… знаешь, я должна тебе сказать… ну, это потом.
Кажется, я чувствую, что она скажет. Как ни странно, того же желаю и я сам.
– Мы сейчас немножко отдохнем, а потом соберем вещи и переедем в старый дом в поселке. И будем там жить… и Лиска сможет спокойно ходить в школу. И не нужно будет опять дергать ее посреди учебного года и переводить в другую школу. А ты будешь утром выходить из дома и не спеша идти в свой садик. Летом и зимой. И весной, когда там особенно красиво. И играть дома на рояле и в садике своей малышне…
– Откуда… откуда ты узнал, что я хотела бы вернуться в старый дом?! – тихо, но взволнованно спрашивает она.
Мне хочется ответить, что я все о ней знаю, но это неправда. Я знаю только одно: я люблю ее. И чувствую, как никакую иную женщину…
Наверное, все и сразу знать не интересно, – вдруг понимаю я. Все должно происходить постепенно… раскрываться план за планом – совсем как город: улица за улицей, панорама за панорамой. Я хочу находить в этой женщине все новые и новые уголки… они не всегда будут уютными и приятными – но к этому я тоже готов. Потому что глупо ждать от всего и всех одних лишь радостей и удовольствия. Но все равно, несмотря ни на что, это – моя женщина. Со всеми ее проблемами. С неуступчивым и непростым характером. С сумасшедшим мужем, который, как я предвижу, еще попортит нам крови… Но это все равно моя женщина! Она была моей вчера, которое началось, когда я держал ее дергающиеся ноги, а Лиска все никак не могла найти на кухне Петровны нож… Она моя сегодня, сейчас, этой снежной и слякотной зимой, в ночном городе, отражающемся редкими огнями в ее глазах, которые теперь одного цвета с ясным морозным предрассветным небом. И она будет моей завтра – завтра, растянутого на всю оставшуюся нашу жизнь… в старом доме или где-то в другом месте – все равно.
Мы поцеловались прямо в круге света под старым фонарем в старом переулке – впервые поцеловались по-настоящему, и я чувствовал, что она хотела этого точно так же, как и я. Ее глаза вспыхнули на миг пронзительно-синим и закрылись… и поцелуй длился и длился, а единственный фонарь в крошечном и узком переулке-тупике удивленно таращился сверху.
Все окна были закрыты и темны, как опущенные на ночь веки уставших за день людей – только вдали, на одной из центральных улиц, происходило какое-то движение, куда-то кто-то ехал или откуда-то возвращался; проплыл, словно лайнер на мелководье, качая бортами, международный автобус, желающий причалить к ночному вокзалу, и светофоры не спеша регулировали движение, которое давно ушло спать…
– Поехали? – спросил я.
И она легко ответила:
– Да, поехали!
Однако у этой ночи были свои законы и свои виды на нас – и мы еще долго никуда не ехали, а брели, взявшись за руки, от круга к кругу света, и целовались… а фонари смотрели то снисходительно, то высокомерно, то понимающе.
Когда мы вернулись домой, ночь уже уходила, волоча за своим черным платьем серый муаровый шлейф рассвета, и предметы еще не научились отбрасывать тени.
Я осторожно поцеловал ее в бровь, из которой уже были выдернуты нитки, в бессонные голубоватые веки, в волосы, пахнущие морозом и грядущей весной, в нежную шею, и в ямку ключиц…
Она поняла, что я боюсь того, что вот-вот произойдет между нами, больше, чем этого боится она, и коснулась того, что осталось от моей ноги, чуть дрожащими пальцами, и провела ими, лишь слегка прикасаясь, – и это было настолько интимнее любой ласки, что у меня перехватило дыхание и закружилась голова.
Хорошая моя, единственная моя… какими путями ты сюда шла? Сколько дверей открыла, начиная с той, первой, которая выпустила вас с дочерью в теплую, торопливую, короткую летнюю ночь? Надеюсь, ты нашла выход из лабиринта, идя по невидимой нити… и надеюсь, что я не стану для тебя очередной дверью в никуда…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.