Автор книги: Петр Люкимсон
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Все это справедливо и по отношению к «Семье Мускат».
В образе Асы-Гешла, безусловно, просматриваются некоторые автобиографические черты, в образах деда и бабки Асы-Гешла, часовщика Иекусиэля легко угадываются дед и бабка самого писателя и часовщик Тодрус, немало сделавший для образования юного Иче-Герца Зингера в Билгорае. Тому, кто хорошо знаком с биографией Башевиса-Зингера, не составит труда заметить, что прототипом Мешулама Муската стал хозяин дома на Крохмальной улице в Варшаве. В Адассе опознается Стефа Яновская, с которой юный Зингер случайно познакомился в 1924 году и на которой собирался фиктивно жениться, чтобы получить визу на въезд в Палестину и таким образом избежать призыва в армию – англичане давали право на въезд в Палестину только супружеским парам. Барбара Фишельзон, вне сомнения, совмещает в себе черты Руни Шапира и Зоси Фишельзон и т. д.
Однако с самого начала, рассказав о том, что брак родителей Асы-Гешла оказался неудачным и распался, когда тот был еще ребенком, Зингер сознательно дистанцируется от главного героя романа, и чем дальше, тем эта «дистанция» становится все больше и больше. Таким образом, говорить о какой-то автобиографичности «Семьи Мускат» или некой документальной подоплеке этого романа не приходится – так же, как нельзя говорить об автобиографическом характере той же «Шоши». Предельная реалистичность, зримость образов этих и других произведений Башевиса-Зингера, возникновение у читателя ощущения, что речь в них идет о некогда реально происходивших событиях объясняется исключительно силой художественного гения Башевиса-Зингера.
В то же время такие романы, как «Люблинский штукарь» и «Враги» – это как раз в определенной степени «духовные биографии» Зингера. И не случайно он говорил тому же Бурджину, что Яша Мазур из «Штукаря» – это тот, кем бы он хотел быть, а Герман из «Врагов» – тот, кем он был на самом деле.
Подлинно автобиографический характер у Зингера, безусловно, носит трилогия «Мальчик в поисках Бога», «Молодой человек в поисках любви» и «Заблудившийся в Америке» (хотя и здесь реальные события Зингер щедро сдабривает художественным вымыслом), а также роман в новеллах «В суде моего отца». Но все они были написаны уже после того, как к Исааку Башевису-Зингеру пришла, наконец, всемирная слава.
Глава 5
Счастье привалило
В начале 50-х годов вокруг нью-йоркского журнала «Партизан-Ревю» образовалась группа молодых евреев-литераторов, получившая позже название «Нью-йоркские интеллектуалы».
Во главе этой группы стоял тогда еще относительно молодой писатель Ирвинг Хау (Горенштейн), который объединил вокруг себя Сола Беллоу, Натана Глэзера, Ирвинга Кристола, Дэниэла Бела и др. Почти все «нью-йоркские интеллектуалы» были представителями второго поколения еврейских эмигрантов, и это во многом определило их идейные и художественные поиски.
С одной стороны, они жаждали оттеснить в сторону сложившуюся литературную элиту США, стать духовными лидерами и законодателями литературной моды своей страны. Но вместе с тем после Катастрофы они считали себя не вправе разрывать свою связь с еврейством и еврейской культурой и пытались сохранить свою национальную самоидентификацию.
Именно последнее обстоятельство и сблизило Ирвинга Хау с известным идишским литератором Лейзером Гринбергом. Вместе они разработали новый литературный проект, призванный открыть для американского читателя еврейскую, а точнее, идишскую литературу. В рамках проекта было решено привлечь к переводам с идиша на английский наиболее талантливых литераторов. В составленный Гринбергом и Хау список потенциальных переводчиков вошел и Сол Беллоу, который, как считалось, свободно владел идишем – в том смысле, что он умел говорить на этом языке, хотя не умел читать и писать на нем. Но в начале 50-х годов для молодого американского еврея и это было не так уж и мало.
Вместе с Гринбергом Хау отобрал для первого выходящего в рамках нового проекта сборника «Сокровищница рассказов на идиш» произведения как всемирно известных писателей вроде Шолом-Алейхема и И.-Л. Переца, так и ряд рассказов авторов, практически неизвестных широкому американскому читателю. В число последних Хау и Гринберг включили и рассказ Исаака-Башевиса Зингера «Гимпл-дурень».
В один из дней 1952 года Гринберг пригласил в свою нью-йоркскую квартиру Ирвинга Хау и Сола Беллоу и предложил последнему попробовать перевести рассказ Зингера. Так как Беллоу, как уже было сказано, не умел читать на идиш, то Гринберг зачитывал ему рассказ вслух, а сидевший за пишущей машинкой Белоу с ходу отстукивал его перевод:
«Я – Гимпл-дурень. Сам-то я себя дурнем не считаю. Но так уж прозвали меня. Давно, когда я еще мальчиком ходил в хедер…»
Беллоу в тот день куда-то спешил, и потому переводил быстро, не особенно задумываясь над выбором слов и лишь изредка внося в текст замечания, подсказываемые Хау и Гринбергом. Тем не менее, рассказ ему понравился и вскоре был опубликован в «Партизан-Ревю».
Злые языки утверждали, что, увидев свой рассказ на английском языке, Башевис-Зингер едва не упал в обморок от счастья.
Именно с этой публикации обычно и принято начинать отсчет всемирной славы писателя. Правда, поначалу «Гимпл-дурень» получил признание не столько у широкого читателя, сколько у коллег Зингера по писательскому цеху – Филиппа Рота, Бернарда Маламуда и др., начавших горячо рекомендовать произведения идишского автора в различные периодические издания США.
Филипп Рот сделал одно из первых интервью с Башевисом-Зингером, а позже и ввел его в круг авторов, рецензируемых в “Нью-Йорк Таймс Бук Ревю” – ведущем издании, определяющем рейтинг американских авторов на книжном рынке.
Словом, после публикации «Гимпла-дурня» 48-летний Башевис-Зингер, что называется, проснулся если и не знаменитым, то почти знаменитым.
На следующем этапе творчество Башевиса-Зингера привлекло внимание редактора издательства «Нундэй-пресс» Сессил Хемли, которая в 1955 году выпустила в свет перевод Солом Белоу его романа двадцатилетней давности «Сатана в Горае». И эту книгу также ждал ошеломительный успех.
Окончательное признание к Башевису-Зингеру как к американскому писателю общенационального значения, хотя и пишущему на языке эмигрантов, пришло в 1957 году – после издания все тем же «Нундэй-пресс» сборника «Гимпл-дурень и другие рассказы».
К этому времени на «восходящую звезду идишской прозы» обращают внимание и в Израиле, где его книги начинают выходить и на идиш, и в переводе на иврит. Однако когда писатель стал интересоваться, каким образом он может получить гонорар за эти издания, выяснилось, что тот может быть выплачен исключительно в шекелях, так как платить долларами и тем более переводить их за рубеж тогдашнее израильское законодательство категорически запрещало.
Кроме того, налог, который следовало заплатить Башевису-Зингеру из начисленной ему издателями суммы, составлял почти 60 процентов. Так как шекель был в те годы неконвертируемой валютой и, вдобавок, Башевису-Зингеру не очень хотелось делиться гонораром с еврейским государством, то он решил на причитающиеся ему деньги пригласить в США своего сына Исраэля Замира, которого двадцать лет назад оставил пятилетним мальчиком в Варшаве. Зингер попросил издателей купить на его гонорар билет на пароход, идущий из Хайфы в Нью-Йорк, и эта просьба была охотно выполнена.
Так, во многом благодаря жесткой налоговой политике тогдашних израильских властей, после двадцати лет разлуки произошла встреча отца и сына.
* * *
Этой встрече посвящен, как считается, один из лучших рассказов Башевиса-Зингера – «Сын».
В несколько страниц текста Зингер умудрился втиснуть и описание толпы ожидающих на причале нью-йоркского порта; и свои смешанные чувства к Израилю, который превратил евреев из народа, идущего, как овцы на бойню, в народ воинов; и историю своих взаимоотношений с женщиной, родившей ему сына; и, само собой, свое сложное, противоречивое отношение к этому сыну, с которым он не виделся столько лет:
«Сын являлся из прошлого как некий призрак. Он не имел отношения ни к моему нынешнему обиталищу, ни к тем людям, с которыми я был связан за пределами этой страны. У меня не было для него ни комнаты, ни постели, ни денег, ни времени…
…Я подумал: «И что такое сын, в конце концов? Почему мое семя должно для меня значить больше, чем чье-то чужое? Что за особенная ценность в плотской и кровной связи: все мы – накипь в одном и том же котле. Отступи на несколько поколений, и обнаружишь у всей этой толпы незнакомцев одного общего предка. А через одно-два поколения потомки этих нынешних родственников станут чужими друг другу…»
Зингер признается, что боялся не узнать сына в толпе приезжих. Он даже один раз ошибся, приняв за него другого молодого человека, и тогда он загадал, что если между ним и сыном и в самом деле существует духовное родство; если тот действительно унаследовал черты его характера, то он сойдет с трапа парохода последним – ведь именно так поступил бы и он сам. И именно так все и происходит:
«Вдруг я увидел его. Он вышел медленно, нерешительно, и по нему было видно, что он не ждет, чтобы его кто-то встречал. Он был схож с изображением на снимке, но выглядел старше. На его лице были ранние морщины, и одежда была смята…»
В этот момент становится окончательно ясной нелепость всех рассуждений о том, «почему мое семя должно значить для меня больше, чем чужое». Волна нежности начинает захлестывать автора, который узнает во внешнем облике сына и свои черты, и черты его матери – «другой его половины, которая никогда не смогла бы смешаться с моей»:
«Я приблизился к нему и неуверенно спросил:
– Ата Гиги?[37]37
Ты – Гиги? (ивр.)
[Закрыть]
Он засмеялся:
– Да, я – Гиги.
Мы поцеловались, и его щетина ободрала мои щеки. Он был чужим для меня, и в то же время чувствовал, что я привязан к нему, как всякий отец к своему сыну. Мы стояли тихо с тем чувством общности, которое не нуждается ни в каких словах…»
В этом юноше, уже прошедшем через службу в армии, а значит, и через огонь, воду и медные трубы, Зингер, панически боявшийся всего, что связано с армейской службой, узнает как бы другую свою ипостась – то, каким бы он сам мог быть, если бы вырос не в Польше, а в Израиле, на своей земле и на основе иных ценностей. Он настаивает на том, что у него мгновенно возникла телепатическая связь с сыном, и вскоре он уже знал про него все – ведь тот был плотью от его плоти. И в самой их встрече он видит проявление воли тех Высших Сил, которые управляют судьбой мира и каждого человека:
«Сын глядел и молчал. Каким-то образом я постиг, что он думает теперь о войне с арабами и обо всех опасностях, которые он пережил на поле боя. Но те силы, от которых все зависит в этом мире, судили ему приехать в Нью-Йорк и увидеть своего отца. Казалось, он произнес эти мысли вслух. Я был уверен, что он, как и я, размышляет над вечными вопросами.
Как будто пробуя свои телепатические силы, я сказал ему:
– Никаких случайностей не бывает. Если тебе предназначено жить, ты останешься в живых. Так суждено.
Удивленный он повернулся ко мне:
– Э, да ты умеешь читать чужие мысли?
И он улыбнулся изумленно, пытливо и скептически, словно я по-отечески пошутил над ним».
Рассказ «Сын» – вне сомнения, один из самых сентиментальных и идиллических рассказов Башевиса-Зингера.
Однако в реальности отношения с сыном у Зингера были весьма далеки от идиллии. Если в первый день он еще уделил Исраэлю какое-то внимание и пошел вместе с сыном в музей «Метрополитен», то уже на второй день Зингер, как обычно, поднявшись в девять утра, принял душ и сел за работу, словно не замечая присутствия сына.
Когда Зингер сообщил сыну, что будет давать ему на время пребывания в Штатах один доллар в день, тот понял, что одним из главных недостатков его отца является почти патологическая скупость. Видимо, заложенная в нем от природы, эта черта характера писателя еще больше развилась за годы лишений, которые ему пришлось претерпеть в первые десятилетия жизни в Америке. Зингер к тому времени был если и не вполне обеспеченным, то твердо стоящим на ногах человеком, но по-прежнему продолжал считать каждый цент.
Предположение об отцовской скупости подтвердилось, когда Зингер выказал неприкрытую радость, узнав, что сын нашел работу и ему уже не придется давать этот пресловутый доллар, на который даже в 1955 году можно было в лучшем случае один раз в день перекусить в кафе.
Но самое главное – близкие отношения между отцом и сыном никак не налаживались. Редкие часы намечающегося сближения сменялись днями и месяцами полного отчуждения.
Когда спустя несколько лет Замир высказал отцу все, что он думает по поводу его поведения во время его первого приезда в Штаты, Башевис-Зингер признался, что хотя он сам и пригласил сына в гости, затем он испугался, что тот нарушит привычный распорядок его жизни и – самое главное – помешает его работе.
– Что поделать – я не создан для семейной жизни и знаю, что я плохой отец, – сказал Башевис-Зингер. – Мои дети – это мои произведения. Когда ты появился у нас дома, я почувствовал себя крайне скованно. Нам было тесно вдвоем в одной квартире – ведь ко мне то и дело звонили женщины, а из-за тебя я не мог с ними нормально поговорить, даже вынужден был их обманывать…
Когда же Замир обвинил отца в скупости, тот закрыл глаза и замолчал, словно анализируя, насколько оправдано это обвинение.
– Нет, я не скуп, – наконец, сказал он. – Это доказывает хотя бы тот факт, что я купил тебе билет на пароход, а к твоему приезду специально приобрел раскладушку. Как видишь, я пошел на определенные траты. А что касается того, что у тебя не было денег, так ты мне об этом ничего не сказал. Кстати, ты уверен, что я давал тебе только доллар день, а не больше?!
Была, по мнению Замира, еще одна причина, заставлявшая Зингера опасаться приезда сына настолько, что буквально на следующий день после их встречи он заказал ему и себе обратный билет Израиль.
И причиной эта, как уже говорилось, крылась в патологическом страхе Зингера перед американскими властями. Замир вспоминает, как, проходя с отцом по Манхеттену, они встретили группу рабочих-пикетчиков с вывешенными на груди плакатами о том, что их предприятие бастует, протестуя против произвола хозяина.
– Вот! – сказал выросший в кибуце и тогда все еще по-юношески пылкий Исраэль Замир. – Вот они – ростки той мировой революции, которая рано или поздно произойдет и в Америке. И здесь рабочие перестают терпеть власть капиталистов и рано или поздно скинут ее!
– Тише! Тише! – прошептал Зингер сыну, и в глазах его в это время стоял панический ужас. – Иначе меня депортируют из Соединенных Штатов вместе с тобой.
Зингер потом признавался, что эта выходка сына не только вызвала у него неприятие, но и сильно напугала его: Америка переживала в тот год самый пик маккартизма, и за выражение публичных симпатий к коммунистам можно было довольно дорого заплатить.
Узнав о том, что прокоммунистическое израильское движение «Ха-шомер ха-цаир» («Юный страж») попросило его сына задержаться в США на два года в качестве своего представителя, Башевис-Зингер по-настоящему расстроился. Он знал, что это движение объявлено в Америке вне закона; въезд его членам на ее территорию запрещен, и потому для того, чтобы получить въездную визу, Исраэлю Замиру пришлось обмануть консула.
Первый по-настоящему задушевный разговор между отцом и сыном произошел весной 1956 года, после того, как в Москве прошел ХХ съезд КПСС. Доклад Хрущева поверг молодого человека в глубокий душевный кризис. И поняв это, Зингер долго объяснял сыну, что на самом деле в этом докладе нет никаких откровений; кто такой Сталин и что несет миру коммунистическая идеология, ему стало ясно еще в годы жизни в Варшаве.
Именно тогда, в 1956 году, известный своей скупостью Зингер сделал сыну, как пишет в своем эссе о писателе Михаил Дорфман, поистине царский подарок: он предложил ему попробовать себя в качестве переводчика его произведений на иврит.
* * *
Летом 1955 года Исаак Башевис-Зингер вместе с женой впервые приехал в Израиль – чтобы не пропали те самые билеты, которые он купил для себя и для сына. Здесь к тому времени жило множество его земляков и знакомых из Варшавы и Билгорая; к тому же многие израильские евреи по-прежнему активно читали «Форвертс» и были поклонниками его таланта. Так что не удивительно, что чета Зингеров была что называется нарасхват – Башевиса-Зингера то и дело приглашали на литературные вечера, а все свободное время уходило на визиты к давним друзьям и знакомым, и почти каждый такой визит сопровождался застольем, на которое собиралось по несколько десятков человек, мечтавших встретиться и лично поговорить с любимым писателем. Застолья были скромными – Израиль тогда переживал не лучшие свои времена, но зато Зингер чувствовал себя на них, в отличие от Эльмы, уютно и раскованно. На какое-то время ему показалось, что он снова оказался в Варшаве, среди завсегдатаев писательского клуба, только уже не в роли безвестного, начинающего литератора, а маститого, всеми признанного прозаика.
Встречи с друзьями в Хайфе, Герцлии, Тель-Авиве и в других городах Израиля не только оживили в памяти Башевиса-Зингера воспоминания юности и молодости, но и еще раз напомнили о незаживающей ране Холокоста, искалечившем не только судьбы, но и сами души и сознание евреев, прошедших через ад гетто, нацистских концлагерей и Гулага. Впечатления, полученные писателем как во время его той, первой, так и в ходе последующих поездок в Израиль нашли свое отражение в написанных в разные годы рассказах, и, конечно, в романах «Шоша» и «Мешуга».
Сам Израиль середины 50-х годов оставил у Башевиса-Зингера двойственное ощущение.
С одной стороны, его изумляло и умиляло то, что все прогуливающиеся по улицам прохожие – евреи и их самих нисколько не удивляет этот факт; что на прилавках киосков лежат почти исключительно газеты на иврите. Все происходившее вокруг порой казалось ему то сценами из какого-то фантастического фильма, то исполнением самых смелых пророчеств Библии.
Но, с другой стороны, израильские евреи казались ему не похожими на «настоящих евреев», тех, каких он привык видеть в Польше, да и сам образ жизни, который они вели, разительно отличался от его представления о «еврейском образе жизни». Особенно поразила писателя поездка в кибуц[38]38
Кибуц – сельскохозяйственная коммуна в Израиле, характеризующаяся общностью имущества и равенством в труде и потреблении.
[Закрыть], расположенный на склоне горы Кармель, где он с Эльмой решили три дня отдохнуть от все более и более утомляющих бесчисленных встреч и разговоров. В первый день их пребывания в кибуце Эльма отправилась спать пораньше, но Башевису-Зингеру не спалось, и он решил отправиться в клуб, чтобы послушать радио, – там, в клубе, располагался единственный на всю коммуну радиоприемник.
На входе в пустой зал клуба Зингера передернуло – прямо со стены, под висящим на ней красным флагом на него смотрел портрет «отца народов» Иосифа Виссарионовича Сталина. Стараясь не смотреть на портрет усатого убийцы, писатель около получаса провел у приемника, пытаясь найти какую-нибудь интересную радиопередачу, а когда это занятие ему прискучило, огляделся и заметил стоявший в углу массивный письменный шкаф.
Это было как раз то, что нужно, – Зингер был уверен, что найдет в них книги Агнона, Бердичевского, Аша, Шолом-Алейхема и других еврейских классиков, и это поможет ему скоротать время. Однако с книжных полок на него смотрели ровные, роскошно изданные фолианты собраний сочинений Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина. Он взял один из томов, открыл его наугад, и со страницы на него дохнуло забытой философской казуистикой и революционной риторикой.
Мысль о том, что на этих книгах выросло целое поколение израильских евреев, включая и его сына, вызвала у него едва ли не физическое чувство отвращения – никого, кроме ограниченных, непримиримых фанатиков, эти тома, по его мнению, вырастить не могли.
Воспоминания об этой своей первой поездке в Израиль Башевису-Зингеру пригодились много позже – во время работы над замечательной повестью «Раскаявшийся» (1973), когда ему понадобилось передать первые, самые сильные впечатления своего героя от Израиля:
«В Тель-Авиве было одно кафе, где собирались разные писатели и актеры. Я как-то случайно забрел туда. В молодости статьи о литературе и писателях меня занимали. Я читал книги, восхищался умением авторов словами выражать мысли и чувства своих героев, потаенные движения их сердец. Но когда я увидел их в этом кафе, на их лицах читалось то же, что и на лицах других: алчность, тщеславие, мелочность…
…После нескольких дней затворничества я начал встречаться со своими варшавскими знакомыми – друзьями, приятелями, с теми, с кем познакомился в Вильно, Москве и Ташкенте. Мне не нужно было их искать: я встретился с кем-то одним, и он сообщил о моем появлении прочим. Некоторых я увидел прямо там, в кафе на бульваре Дизенгофа. Начались объятия, трогательные слова, расспросы и воспоминания. Многие из моих знакомых погибли при Гитлере или умерли с голоду, или сгинули в сталинских лагерях… Почти все уцелевшие оказались здесь. Со всех сторон неслось: убит, умер, погиб, расстрелян. Весь Тель-Авив был одним огромным лагерем уцелевших. Вдовцы находили себе здесь новых жен, вдовы – новых мужей. Те из женщин, кто был еще молод, снова обзаводились детьми.
Приглашения сыпались на меня со всех сторон. Я постоянно покупал цветы и конфеты и вечно куда-то ехал на такси… Некоторые начали намекать или даже открыто просить, чтобы я помог им перебраться в Америку. Конечно, Израиль – это наша страна и наша надежда, но переварить святой язык и иудаизм в таких количествах не так-то просто. К тому же, шептали мне на ухо, здесь ничего невозможно добиться, если у тебя нет могущественных покровителей наверху. Нужно быть членом правильной партии или иметь хорошие связи. Здесь, как и везде, прав был сильный. А как иначе? Евреи ведь тоже люди…
…В перерывах между встречами и приглашениями я ходил в синагоги. Да, многие евреи в Тель-Авиве молились. Многие жили честно и набожно. В школах преподавали Писание, еврейскую историю, Мишну и даже кое-что из Гемары. Многие люди соблюдали кошер и субботу. Но чем больше я встречался с такими евреями, чем лучше узнавал их, тем яснее понимал, что им не хватает сил защитить своих детей от влияния мирского, правящего страной. Их образ жизни чаще всего не был порождением пламенной веры, он вырастал из повседневности, а иногда и из необходимости быть членом какой-либо партии. Это был холодный, вялый иудаизм…»
А вот и впечатления от посещения кибуца:
«Я много слышал о кибуцах и как-то раз решил поехать в один из них, к своему дальнему родственнику. Это был левацкий кибуц. Родственнику я привез разные подарки, так что он был рад видеть меня, и повел на экскурсию: мы увидели школу, коровник, сарай, пруд, где разводили карпов. Там даже было красивое здание, называвшееся Домом культуры…
…Тем вечером в кибуце проходили выборы. И все члены организации должны были собраться вместе после обеда. Увидев, что свет горит только в Доме культуры, я зашел внутрь. Оказалось, что там есть библиотека с израильскими и иностранными газетами. Несмотря на свет, в помещении было пусто; на стенах я увидел портреты Ленина и Сталина. Кто такой Сталин, сколько евреев он уничтожил и с какой враждебностью относился к Государству Израиль, было прекрасно известно, тем не менее, его портрет висел на стене. Преданные левым идеям евреи до сих пор не могли расстаться с этим творцом «прогресса», пророком «светлого будущего» и счастливой жизни. Мне хотелось сорвать со стены картину и разорвать ее в мелкие клочья. Среди газет, лежащих на столе, попадались не только советские. Тут были коммунистические издания чуть ли не со всего мира и на всех языках, включая идиш.
Когда я сидел там и просматривал газеты, в помещение вошла девушка… Очевидно, она кого-то ждала, потому что время от времени поглядывала на дверь.
Действительно, вскоре в библиотеку вошел молодой парень. Решив, что я – американец и не понимаю иврита, парочка начала говорить… и, хотя из-за сефардского произношения я понимал далеко не все, но общий смысл разговора был ясен. Девушка была замужем, ее муж уехал в Иерусалим, и она не знала, когда точно он вернется: то ли сегодня вечером, то ли завтра утром. Парень просил, чтобы эту ночь она провела с ним, но девушка отказывалась, говоря, что это слишком опасно. Да, и здесь, в этом Доме культуры происходило все то же, что и в других подобных домах, и у евреев, и у гоев. Портрет Сталина на стене и разговор этой парочки раз и навсегда доказали мне, что светские евреи Израиля ничем не отличаются от светских евреев любой другой страны…
…Конечно, в других кибуцах уже сняли портреты Сталина, или, по крайней мере, перевесили их куда-нибудь подальше, но и там все надежды связывались с банальной социологией, фальшивой психологией, бессмысленной поэзией, учениями Маркса и Фрейда, теориями тех или иных профессоров. Они просто свергали старых кумиров и на их место ставили новых…»
Таким образом, подводя итоги своим поездкам в Израиль, Башевис-Зингер не упустил случая, чтобы еще раз высказать свое язвительное отношение как к западной культуре, так и к коммунистической идеологии, образовавшие в Израиле весьма странный симбиоз. Однако в Израиле многие восприняли этот сарказм Зингера как проявление его негативного отношения к еврейскому государству и самой идее его создания вообще. Во всяком случае, среди израильской интеллигенции твердо укоренилось мнение, что «Башевис-Зингер всю свою жизнь плохо относился к Израилю».
На самом деле это, конечно, было далеко не так, и последующие события жизни Башевиса-Зингера это только подтверждают. Хотя отчасти слухи о его плохом отношении к Израилю, особенно после 1978 года и были верны – и к причинам этой перемены мы еще вернемся на страницах этой книги.
О подлинном отношении Башевиса-Зингера к Израилю, о том, что его непрестанно тянуло в эту страну, можно судить хотя бы по диалогу между автором и художником Товией Афангом в рассказе «Пленник», в котором Зингер, как обычно, приписывает герою свои собственные мысли и чувства:
«Но ведь не силком же она (страна – П.Л.) вас тут держит. Почему бы вам не уехать в Париж или в Америку?
– Что вы?! Я влюбился в Израиль! Восхищаюсь этой страной. Раньше я проповедовал безучастность, но здесь эта философия не работает. Когда ночью я иду по здешним узеньким улочкам, и светит луна, меня охватывает настоящий восторг. Мне кажется, я умер бы от тоски, если бы мне пришлось жить где-то еще. Гуляя по берегу моря, я буквально слышу голоса пророков. Я понимаю, что это просто игра воображения, но мне и вправду кажется, что меня окружают древние израильтяне, ханаане и прочие племена, с которыми сражался Иисус Навин. Я жил в Алжире и в Марокко. Тамошние призраки – это кровожадные убийцы, разбойники, маньяки. А тут – герои и праведники. Хоть я и не верю в Бога, здесь я как будто слышу Его. Атавизм, с которым мы, евреи, ничего не можем поделать и который значит для нас больше, чем инстинкт самосохранения. Наверное, вы тоже чувствуете что-то подобное?
– Начинаю чувствовать.
– Ради своего же блага, бегите пока не поздно. Если вы просидите здесь полгода, то уже никогда отсюда не выберетесь…»
Герой-рассказчик и в самом деле в финале, в отличие от реального Башевиса-Зингера, оказывается не в состоянии уехать из Израиля, взятый в плен не только и не столько властной и хищной Соней, сколько самим Израилем – единственной страной, где еврей, несмотря ни на что, чувствует себя дома. Сам финал «Пленника» и есть ответ на вопрос о подлинном отношении Башевиса-Зингера к Израилю.
* * *
Второй раз Исаак Башевис-Зингер приехал в Израиль спустя два года, в 1957 году, чтобы вместе с сыном поработать над сборником своих рассказов в переводе на иврит.
– Я долго думал, прежде чем сделать тебе предложение стать моим переводчиком, – признался Зингер. – Я очень боюсь, что это может испортить наши отношения друг с другом.
– Они для тебя действительно так важны?
– О, еще как! Но дело в том, что когда речь заходит о работе над словом, я не приемлю никаких компромиссов и становлюсь совершенно невыносимым человеком.
Совместная работа отца и сына над переводами продолжалась вплоть до первой половины 80-х годов прошлого века.
Замир вспоминает, что уже во время первого такого «сеанса» совместной работы в гостиничном номере он поразился тому, насколько великолепно его отец знал иврит. Говорил на этом языке Зингер крайне плохо, но вот когда дело доходило до литературной правки, выяснялось, что он владеет колоссальным словарным запасом и подмечает все оттенки текста, немедленно внося исправления в те места, которые его не устраивали.
Одновременно, судя по воспоминаниям современников, да и по рассказам самого Башевиса-Зингера, он завел в этот свой приезд в Израиль несколько мимолетных любовных интрижек.
Таким образом, 53-летний Зингер остался верен самому себе, точнее, своему вечному разладу между исповедовашимися им как писателем высоких моральных идеалов Торы и неистребимым влечением к женщинам, которому он был просто не в силах противостоять.
При этом он создал оправдывающую самого себя теорию, согласно которой он лишь уступал настояниям слишком страстных, но неудовлетворенных своими мужьями израильских евреек.
Эту «теорию» Зингер почти одними и теми же словами изложил и в ряде своих «израильских» рассказов.
«– У тебя где-то написано, что грешат в ином мире, а ад – здесь. Для тебя это, наверно, только слова, но это – правда. Я – перевоплотившаяся грешница из иного мира. Геенна – во мне. Меня изводит здешний климат. Мужчины становятся импотентами, женщин снедает страсть», – говорит Доша в рассказе «Братец Жук», в основу сюжета которого легло одно из любовных приключений, пережитых писателем в Израиле.
И в том же «Раскаявшемся»:
«Как-то я заговорил с одной женщиной о вещах достаточно щекотливых. Она сказала, что здешний климат охлаждает мужскую страстность и прямо противоположным образом действует на женщин, которые становятся очень пылкими.
– И что же вы с этим делаете? – спросил я.
– Ну, справляемся кое-как, – ответила она, и хитро улыбнулась…»
Однако если в своих произведениях Зингер обычно изображает себя совершенно непрактичным, наивным человеком, легко попадающим в женские сети и идущим на поводу у своей очередной возлюбленной человеком, то в реальной жизни это было далеко не так. Это доказывает хотя бы история его романа с израильским продюсером, директором студии «Герцлия» Маргот Клаузнер, развернувшемся летом 1957 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.