Электронная библиотека » Юрий Манн » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 16 февраля 2017, 15:50


Автор книги: Юрий Манн


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

О самом чтении Аксаков вспоминал: «Я не мог в первый раз верно прочесть „Ревизора”; но, конечно, никто никогда не читал его с таким увлечением, которое разделяли и слушатели».

Вскоре началась подготовка к московской премьере «Ревизора» – в Малом театре, и это событие стало поводом для переписки между Аксаковым и Гоголем.

Постановку «Ревизора» автор поручил Щепкину, письменно уведомив об этом М. Н. Загоскина, занимавшего с 1831 года пост директора московских театров. Щепкин сильно затруднялся своей обязанностью. В то время официальной должности режиссера, а следовательно, и статуса режиссера в русском театре еще не существовало, и Щепкин опасался, что другие исполнители не станут прислушиваться к указаниям своего же брата актера. Обращаться же за помощью в дирекцию нельзя: во-первых, дирекция не отличается глубоким пониманием искусства, а во-вторых, актеры рассердятся еще больше и могут в отместку провалить пьесу.

И Щепкин решил перепоручить обязанности постановщика С. Т. Аксакову. Дескать, Аксаков, будучи близок к театру, не является членом труппы и, следовательно, может восприниматься актерами как лицо более или менее стороннее и объективное; а кроме того, у него прекрасные отношения и с актерами, и с дирекцией, с тем же Загоскиным в первую очередь. Сергей Тимофеевич согласился, прибавив только, что его руководящее положение будет формальным, что на самом деле все советы и замечания будут исходить от Щепкина, но, так сказать, через посредство Аксакова. Обо всем этом Аксаков написал в Петербург Гоголю. И вскоре пришел ответ – первое гоголевское письмо Аксакову (датировано 15 мая 1836 года):

«Я получил приятное для меня письмо ваше. Участие ваше меня тронуло. Приятно думать, что среди многолюдной, неблаговолящей толпы скрывается тесный кружок избранных, поверяющий творения наши верным внутренним чувствам; еще более приятно, когда глаза его обращаются на творца их с тою любовью, какая дышит в письме вашем.

Я не знаю, как благодарить за готовность вашу принять на себя обузу и хлопоты по моей пьесе. Я поручил ее уже Щепкину и писал об этом в письме к Загоскину. Если же ему точно нет возможности ладить самому с дирекцией и если он не отдавал еще письма, то известите меня: я в ту же минуту приготовлю письмо к Загоскину.

Сам я никаким образом не могу приехать к вам, потому что занят приготовлениями к моему отъезду, который будет если не 30 мая, то 6 июня непременно. Но по возвращении из чужих краев я постоянный житель столицы древней.

Еще раз принося вам чувствительнейшую благодарность, остаюсь навсегда вашим покорнейшим слугою Н. Гоголь».

Письмо должно было бы воодушевить Сергея Тимофеевича, ибо оно свидетельствовало о расположении Гоголя, больше того – о намечающейся дружбе; вместо этого, говорит Аксаков, письмо «не понравилось всем и даже мне». «Всем» – это значит всему аксаковскому семейству… Почему же оно разочаровало Аксаковых? Сергей Тимофеевич видит и признает: «письмо такое простое, искреннее». И для этого были все основания: на фоне неблагоприятных и порою неприязненных откликов на петербургскую премьеру «Ревизора» Гоголь отдает должное поддержке друзей. «Среди многолюдной, неблаговолящей толпы» – это сказано явно под впечатлением только что пережитого. На самом деле отзывы прозвучали разные, были и сочувственные, глубокие, но Гоголю было свойственно обостренно-болезненно переживать именно негативные впечатления (в письме к Щепкину двумя неделями раньше Гоголь писал: «Все против меня… полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня…»). В этой связи Гоголь очень ценит благорасположение москвичей – не одного Сергея Тимофеевича: упоминание «тесного кружка избранных» подразумевало всех московских друзей писателя, включая и аксаковское семейство в целом.

По существу, принял Гоголь и предложение Аксакова взять на себя режиссерские обязанности и был ему благодарен за это. В написанном в тот же день письме к Щепкину Гоголь еще раз заявил: «Я очень благодарен Сер<гею> Т<имофеевичу> и скажите ему, что я умею понимать его радушное ко мне расположение».

Говоря же о своем предстоящем отъезде, Гоголь ничуть не погрешил против правды: именно 6 июня, в указанный в письме день, отправился он в долгую заграничную поездку.

Так что же могло не понравиться Аксакову? По-видимому, именно отказ Гоголя приехать в Москву, чтобы лично принять участие в готовящейся премьере.

В не дошедшем до нас письме к Гоголю Сергей Тимофеевич просил его сдержать слово и побывать в Москве, причем просил настоятельно. Отсюда категоричность гоголевского ответа: «Сам я никаким образом не могу приехать к вам…». Это казалось неоправданным, непонятным: сам Аксаков ради такого важного дела полетел бы за тридевять земель, тем более к друзьям, которые разделяют его интересы и желают ему добра.

Аксаков и другие москвичи, конечно, слышали о переживаниях Гоголя в связи с петербургской премьерой. Но где им было знать всю глубину его душевного смятения, серьезность новых духовных исканий, истоки которых наметились именно в эти дни. Не знали они и о том, что уже началась работа над «Мертвыми душами» (Гоголь пока еще скрывал это от москвичей), перед которыми отступили на второй план и «Ревизор», и другие его произведения.

Словом, в возникшем недоразумении вины Гоголя не было. От эпизода с московской премьерой Аксаков вел историю «неполного понимания Гоголя людьми самыми ему близкими, искренно и горячо его любившими, называвшимися его друзьями». Звучит это уже как признание – но признание постфактум. В то время, в середине 1830-х годов, захваченный сиюминутными, острыми переживаниями, Аксаков не понимал всего происходящего и поддался чувству искренней, но несправедливой обиды.

Защищая Гоголя от людей, обижавшихся на него («Шевырева и особенно Погодина»), Аксаков говорил: «Господа, ну как мы можем судить Гоголя по себе? Может быть у него все нервы вдесятеро тоньше наших и устроены как-нибудь вверх ногами». К этому выводу Сергей Тимофеевич пришел не сразу, в середине 30-х годов он во многом судил Гоголя «по себе».

Что же касается московской премьеры «Ревизора» (состоявшейся в Малом театре 25 мая 1836 года), то она обнаружила те же противоречия, что и петербургская. С одной стороны, мощная стихия комизма, воплотившаяся прежде всего в образе Городничего (в Москве – Щепкин, в Петербурге – Сосницкий). С другой – водевильная легкость, аффектация, больше всего проявившиеся в трактовке Хлестакова (в Петербурге – у Н. О. Дюра, в Москве – в меньшей степени у Д. Т. Ленского). В результате пьеса приобрела некоторую искусственность и пренебрегла, как отметил критик в газете «Молва» (это был Н. И. Надеждин), краской «добродушия, глубокой во всех созданиях Гоголя и проникающей всю комедию». Вряд ли Аксаков смог бы устранить эти противоречия, так что отказ от режиссерских обязанностей освободил его от бремени нелегких и долгих переживаний.

Глава двенадцатая
Пролог, «обещающий много хорошего»

Тем временем материальное положение Аксаковых несколько улучшилось и упрочилось, так как Сергею Тимофеевичу, уволенному из цензурного ведомства, удалось снова поступить на службу.

В Москве еще с семидесятых годов XVIII века существовало Константиновское землемерное училище (первоначально – землемерная школа), призванное готовить землемеров и чиновников межевой службы. Училище имело более двухсот учеников и управлялось начальником, являвшимся одновременно директором межевой канцелярии. Существовала еще должность инспектора, на которую 19 октября 1833 года и был назначен Аксаков.

Одновременно ему была поручена большая работа в связи с предполагаемой реорганизацией училища в институт, а именно написание проекта устава. В мае 1835 года преобразование землемерного училища в Константиновский межевой институт состоялось, устав был принят, а Аксаков назначен его первым директором.

Поступление Аксакова на службу совпало с событием, на первый взгляд неприметным, но имевшим далекоидущие последствия. Писатель, ученый и издатель М. А. Максимович задумал выпустить очередную книжку альманаха «Денница» и попросил Аксакова, с которым он находился в дружеских отношениях, «написать что-нибудь для сборника». Просьба совпала с работой над уставом будущего института. «Я поистине не имел свободного досуга, – говорит Аксаков, – но обещание Максимовичу надо было исполнить»[29]29
  Это утверждение Аксакова оспаривалось на основании сопоставления дат: альманах был разрешен цензурой к печати 24 октября 1833 года, а Аксаков утвержден инспектором 19 октября; значит, «очерк написан Аксаковым до поступления на службу, то есть тогда, когда работа над этим произведением отнюдь не осложнялась недостатком времени» (Машинский С. И. С. Т. Аксаков. Жизнь и творчество. М., 1961. С. 170). Но ведь и работу над уставом Аксаков мог начать еще до своего формального утверждения на должность инспектора.


[Закрыть]
.

И он написал очерк «Буран», появившийся в «Деннице на 1834 г.».

Всего семь страничек небольшого журнального формата в этом очерке, а между тем он легко перевесит все написанные до сих пор Аксаковым художественные произведения: переводы трагедий, комедий, сатир, лирические стихи…

Правда, среди аксаковских стихов находится одно, составляющее некоторое исключение. Собственно, это черновик, возможно не завершенный; лишь значительно позже – в середине XX века – он был расшифрован отечественными исследователями С. И. Машинским и К. В. Пигаревым и увидел свет в Собрании сочинений С. Т. Аксакова (1955). Вот первые строки:

 
Сияет солнце, воздух тих,
Недвижимы дерев вершины.
Спокойны снежные пучины;
Алмазный блеск горит на них
И ослепляет взор прельщенный;
Здоровый холод всех живит,
Тащась дорогой искривленной,
Обозный весело бежит…
 

Намечается главный эпизод – как обозы попали в беду, были настигнуты бураном. Намечается и тон повествования – сдержанно-драматический и подвижный, исполненный многих точных деталей. На фоне остальной, в общем подражательной, стихотворной продукции Аксакова это произведение выделяется простотой и подлинностью.

Откликаясь на предложение Максимовича, Аксаков решил пересказать тот же эпизод прозой, и, надо сказать, прозаическая форма позволила еще более развить уже намеченные достоинства – ощущение подлинности и сдержанного драматизма.

Никаких хитростей для возбуждения интереса, никаких приманок автор не применяет. Источники напряжения находятся в самом событии: мы с нетерпением хотим узнать, выберутся ли обозные из настигшей их беды и кто окажется прав – оставшиеся в степи, под снегом, дед и его товарищи или же шестеро смельчаков, продолживших путь наперекор стихии.

Оказалось, что последние погибли, а первые выжили: так берет верх над безрассудством житейская опытность и знание капризов природы; вместе с тем по ходу развития событий и у читателей усиливается безграничная вера в реальность всего происходящего. Позднее Аксаков пояснил, что он рассказал о действительном происшествии, случившемся недалеко от его дома, и что он не раз попадал в опасные переделки во время метелей. Но нам, пожалуй, необязательно знать, происходили или нет описываемые события, чтобы до конца в них поверить. Произведение убеждает в подлинности всей своей фактурой: стилем, манерой повествования, мельчайшими деталями.

Вот, например, как удалось найти старика и его товарищей через несколько дней после бурана.

«По самой этой дороге возвращался обоз порожняком из Оренбурга. Вдруг передний наехал на концы оглобель из снега, около которых намело снеговой шиш, похожий на стог сена или на копну хлеба. Мужики стали разглядывать и приметили, что легкий пар повевал из снега около оглобель. Они смекнули делом; принялись отрывать чем ни попало и отрыли старика, Петровича и двоих их товарищей…»

Откуда же взялись концы оглобель, сыгравшие роль спасительного маяка? Старик, посоветовавший товарищам не продолжать путь, сказал: «Составим возы и распряженных лошадей вместе кружком. Оглобли свяжем и поднимем вверх, оболочем их кошмами, сядем под ними, как под шалашом, да и станем дожидаться свету Божьего и добрых людей. Авось не все замерзнем!»

Все это реальные бытовые подробности: именно так поступали в Оренбуржье крестьяне, застигнутые в степи бураном.

А какая зоркость в описании природы! Как слита точность пейзажных деталей с точностью психологической реакции! Вот картина надвигающегося бурана – она увидена человеком, с тревогой, опасением наблюдающим накопление зловещих признаков.

«Все по-прежнему казалось ясно на небе и тихо на земле… Но стаи тетеревов вылетали с шумом из любимой рощи искать себе ночлега на высоких и открытых местах; но лошади храпели, фыркали, ржали и как будто о чем-то перекликались между собою; но беловатое облако, как голова огромного зверя, выплывало на восточном горизонте неба; но едва заметный, хотя и резкий, ветерок потянул с востока к западу – и, наклонясь к земле, можно было заметить, как все необозримое пространство снеговых полей бежало легкими струйками, текло, шипело каким-то змеиным шипеньем, тихим, но страшным!»

В описании же разыгравшегося бурана есть такая деталь: «Все слилось, все смешалось: земля, воздух, небо превратилось в пучину кипящего снежного праха…». В подчеркнутом нами слове «прах» некоторые впоследствии увидели влияние книжной, риторической манеры: дескать, о снеге естественнее было бы сказать «хлопья». Но, как заметил А. Поляков, «большая сухость воздуха в оренбургских степях не дает образоваться хлопьям», и мелкость снега подчеркнута словом «прах». Словом, и эта деталь свидетельствовала о точности и верности зрения Аксакова.

Очерк «Буран» повлек за собой забавный эпизод во взаимоотношениях Аксакова с Николаем Полевым. Вражда двух литераторов была в самом разгаре, и Сергей Тимофеевич боялся, что неодобрительный отзыв «Московского телеграфа» о его очерке нанесет ущерб всему альманаху «Денница». Поэтому он решил печатать очерк анонимно и, чтобы окончательно отвести от себя всякие подозрения в авторстве, сделал под текстом помету: Илецк. Мол, произведение прислано из далекой провинции.

Вскоре в «Московском телеграфе» появился отклик на «Денницу», принадлежащий брату Николая Полевого Ксенофонту. О «Буране» было сказано кратко, но веско: «Мастерское описание бури в степях оренбургских. Если и это отрывок из романа, то мы поздравляем публику с романом, обещающим много хорошего». Слова, делающие честь критической проницательности К. Н. Полевого. Очерк действительно обещал «много хорошего», и Аксаков впоследствии эти обещания выполнил. Оправдалось в известном смысле и слово «роман»: хотя «Буран» не был «отрывком из романа», но он предвещал будущие аксаковские произведения большой эпической формы – автобиографические повести или романы…

Между тем авторство Аксакова сделалось известным в литературных кругах. «Какова же была досада г-на Полевого, когда он узнал имя сочинителя статьи! – вспоминал Аксаков. – Он едва не поссорился за это с издателем „Денницы”. Я помню, что один из общих наших знакомых, большой охотник дразнить людей, преследовал г. Полевого похвалами за его благородное беспристрастие к своему известному врагу». Мир журнальной борьбы знает свои мистификации, маленькие радости и огорчения…

Очерк Аксакова попал в поле зрения и надеждинской «Молвы». В первом номере газеты за 1834 год в библиографической заметке о «Деннице» мы находим такой вывод: «из прозаических статей альманаха, среди других произведений, выделяется „Буран” неизвестного картинностью описания».

Но самое важное в литературной судьбе «Бурана» – то, что он привлек к себе внимание Пушкина. Писатель работал в это время над «Капитанской дочкой», действие которой происходит в Оренбургской губернии, и интересовался всем, что помогало полнее представить себе природу и быт этого края.

…По дороге в Белогорскую крепость Гринев, главный герой «Капитанской дочки», попадает в буран. «Я слышал о тамошних метелях и знал, что целые обозы бывали ими занесены», – говорит Гринев. Это напоминает происшествие, описанное в очерке Аксакова. Совпадают и некоторые конкретные детали, например упоминание белого облачка как предвестия приближения бурана: «Я увидел в самом деле на краю неба белое облако [говорит Гринев], которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран».

Пушкин бывал в Оренбурге и Уральске, но бурана видеть не мог, так как поездка его происходила осенью (сентябрь 1833 года). И более чем вероятно, что для необходимого ему описания Пушкин, как это он нередко делал, обратился к литературным источникам – очерку из «Денницы»[30]30
  Впервые эта мысль была высказана и обоснована в заметке упоминавшегося выше исследователя А. Полякова «Картина бурана Пушкина и С. Т. Аксакова» (Пушкин в мировой литературе: Сб. статей. Л., 1926).


[Закрыть]
..

В пользу этого предположения говорят и следующие строки из чернового наброска предисловия к «Капитанской дочке»: «Несколько лет тому назад в одном из наших альманахов напечатан был…» (фраза на этом обрывается). Возможно, Пушкин подразумевал именно очерк Аксакова. Кстати, экземпляр альманаха «Денница на 1834 г.» был в пушкинской библиотеке.

Опубликование «Бурана» осталось эпизодом в биографии Аксакова, но эпизодом, имевшим важный смысл.

Писатель не только впервые поднялся до уровня большой литературы, но и ненароком нашел свой истинный род творчества, основанный на открытом или подспудном автобиографизме, на максимально полном и точном воспроизведении былого и пережитого. Оценил ли в это время Сергей Тимофеевич значение найденного, сказать трудно. Неизвестно, чтобы он обратил внимание на свой очерк кого-либо из друзей, чтобы упомянул о нем в разговоре с Гоголем или другими людьми, мнением которых дорожил. В последующие затем годы Аксаков почти ничего не писал, во всяком случае в манере «Бурана». Лишь с появлением в 1847 году «Записок об уженье рыбы», а затем и других прозаических произведений обозначилась роль «Бурана» как их отдаленного пролога.

Глава тринадцатая
Университеты для отца и сына

В летнюю пору 1832 года, когда Гоголь впервые появился в доме на Сивцевом Вражке, в аксаковской семье назревало важное событие: старший сын поступал в Московский университет. 2 июля, мы помним, он еще находился в Москве и присутствовал на встрече с Гоголем. Вскоре Константина взял к себе М. П. Погодин в свое подмосковное имение Серково, чтобы готовить к вступительным экзаменам. Латинскому языку младшего Аксакова обучал Ю. И. Венелин, греческому – Долгомостьев, географии – Фролов. В августе Константин успешно выдержал экзамены и был зачислен на словесное отделение.

Из далекого Знаменского (Нового Аксакова) пришло Сергею Тимофеевичу и Ольге Семеновне письмо от Тимофея Степановича: с поздравлением и ста рублями «на мундир». Сто рублей на мундир оказались весьма кстати: потерявший службу в цензурном ведомстве, Сергей Тимофеевич еще только хлопотал о другом месте, в межевом училище, и семья находилась в стесненном денежном положении.

Зная об этом, М. П. Погодин предложил, чтобы Константин, будучи студентом, остался у него на пансионе, но тут запротестовал Сергей Тимофеевич: «Мне казалось странно, что мой старший сын (это важно для братьев) в то время, когда должен был поступить в друзья мне, будет жить не под одною кровлею со мною!»

Замечательна эта невольная игра слов: Константин, поступив в студенты, одновременно должен «поступить в друзья» отцу. Сергей Тимофеевич многого ждет от сына-студента для своей духовной жизни. И для других тоже, «для младших братьев» особенно. Словно вся семья вместе с Константином начинает свой курс в Московском университете…

Константин перемену в своей жизни ощутил сильно, и это ощущение запомнил навсегда. Существо, обласканное и лелеемое родными и близкими, почитавшее семейный кров центром вселенной, вдруг очутилось в шумной толпе незнакомых, чужих лиц. Трудно было себе представить, что возможна какая-то общность помимо семейной, а между тем намечавшиеся связи предъявляли свои права и скрывали в себе какой-то новый, не совсем еще ясный смысл. Константин почувствовал это с началом занятий: «В назначенный день собрались мы в аудиторию, находящуюся в правом боковом здании старого университета, и увидали друг друга в первый раз: во время экзаменов мы почти не заметили друг друга. Тут молча почувствовалось, что мы товарищи, – чувство для меня новое».

На первом курсе словесного отделения, куда был принят Аксаков, насчитывалось немного студентов: двадцать-тридцать. Но случалось, что в одной аудитории собирались первокурсники со всех четырех отделений (помимо словесного, еще физико-математического, нравственно-политического и медицинского); случалось, что студенты одного курса приходили на занятия других курсов, и тогда ощущение товарищества распространялось на весь университет. «Множество молодых людей вместе слышит в себе силу, волнующуюся неопределенно и еще никуда не направленную. Иногда целая аудитория в 100 человек, по какому-нибудь пустому поводу, вся поднимет общий крик, окна трясутся от звука, и всякому любо: чувство совокупной силы выражается в общем громовом голосе».

Похожие ощущения, мы помним, испытывал Аксаков-старший в Казанском университете; испытывает их, впрочем, почти любой студент любого поколения, всегда на свой лад, сообразно со временем и обстоятельствами. Что отличало переживания Константина, скажем, от переживаний его отца в бытность того студентом, так это особенная настроенность на предстоящие дела. Пусть у большинства, в том числе и у Константина, мысль о конкретном призвании еще не определилась, сила была еще «никуда не направленной», но все равно она ощущала свое могущество. Ведь не где-нибудь находился университет, а в древней столице, рядом с Кремлем, и стеклось сюда все самое талантливое и яркое, что было в молодом поколении.

 
И вместе мы сошлись сюда
С краев России необъятной
Для просвещенного труда,
Для цели светлой, благодатной!
Здесь развивается наш ум
И просвещенной пищи просит;
Отсюда юноша выносит
Зерно благих, полезных дум…
 

Эти стихи Константин написал к восьмидесятилетию университета и прочел на торжественном заседании в круглом зале того же правого крыла. «Только я кончил стихи – раздались дружные рукоплескания профессоров, посетителей и студентов». Так хорошо и точно передал Аксаков чувства всех собравшихся.

Это событие имело место 12 января 1835 года, уже перед выходом Константина из университета. До этого срока Аксакову еще предстояло пройти три курса – один подготовительный и два основных, – развить, говоря его словами, свой ум и способности, накопить знания и, главное, самоопределиться в разношерстной массе сверстников.

Еще в самом начале университетской жизни Константин решил осуществить идею юношеского товарищества «на деле», то есть составить более тесный кружок друзей, близких по духу и стремлениям. «Я выбрал четырех из товарищей, более других имевших умственные интересы, и заключил с ними союз». Это были Г. Теплов, Д. Топорнин, М. Сомин и А. Белецкий. Трем первым Константин написал послание:

 
Друзья, садитесь в мой челнок,
И вместе поплывем мы дружно…
Вы видите вдали валы,
Седые водные громады;
Там скрыты острые скалы —
То моря грозного засады.
Друзья, нам должно здесь проплыть;
Кто сердцем смел –  садись со мною:
Чрез волны, чрез скалы стрелою
Он бодро к брегу полетит…
 

Стихотворение довольно традиционно по теме и стилистическим средствам (больше всего оно напоминает знаменитого «Пловца» Н. М. Языкова): житейские волнения уподоблены «морю»; грядущие препятствия и испытания – «валам», «буре», «острым скалам» и т. д. (ср. у Языкова: «Выше вал сердитый встанет»). Друзья садятся в «челнок» (излюбленный образ элегической поэзии начиная с И. Козлова и Жуковского), чтобы переплыть море, то есть одолеть жизненные препятствия, причем само обращение поэта к единомышленникам носит характер страстного призыва: «кто сердцем смел – садись со мною» (ср. у Языкова: «Смело, братья! Ветром полный Парус мой направил я» и т. д.).

Влияние Языкова еще заметнее в стихотворении К. Аксакова «Пловец» (1836). Здесь не только повторено название языковского произведения, но и выдержан тот же размер:

 
Посмотри: чернеют воды,
Тучи на небе сошлись.
Дунул ветер непогоды,
Волны с плеском поднялись.
 

Словом, краски знакомые. Но для самого Аксакова – насколько нам известны его прежние литературные опыты – все это было внове: пусть на условном и традиционном языке, он выражал чувства глубоко пережитые и переживаемые.

Среди юношей, которых Константин «выбрал» себе в товарищи, выделялся Александр Павлович Белецкий, поляк из Вильны, получивший прозвище пана. По словам Константина, «Белецкий был человек очень образованный и умный, с глубоким сосредоточенным жаром, читавший с восторгом Мицкевича». О незаурядности Белецкого свидетельствует другое стихотворение Константина – послание к нему. Здесь говорилось, что «удел» Белецкого не «лавр», то есть не военные подвиги, но «слава дивного ума». Правда, как он воспользовался своим даром – неизвестно. «Что с ним сделалось потом, я не знаю», – говорил К. Аксаков.

Заинтересовал Константина еще один сокурсник – Каэтан Коссович, воспитанник витебской гимназии, вечно задумчивый и молчаливый. «Он был неловок; его речь, его приемы были оригинальны, ходил он как будто запинаясь, говорил скоро, спешил…» В Коссовиче (ставшем впоследствии известным лингвистом) уже пробуждались интерес и способности к языкам: он хорошо переводил, подыскивая на каждое слово несколько синонимов. Занятия он часто пропускал, порою являлся с книжкой, которую не отнимал от глаз в течение всей лекции, иногда совсем куда-то пропадал, а между тем, как выразился К. Аксаков, «глотал один древний язык за другим».

Константин тоже имел пристрастие к филологии, изучал языки, в том числе древние, любил Гомера, интерес к которому пробудила в нем мать, и слыл в университете «порядочным эллинистом». Но замкнуться, как Коссович, в рамках академических занятий он не мог. Коссович казался Аксакову чудаком, и, несмотря на «очень хорошие отношения», близкими друзьями они не стали.

Ни Коссович, ни сложившийся вокруг Константина кружок не удовлетворяли вполне его духовных потребностей, и тогда, отчаявшись найти единомышленников на своем курсе, он обратил внимание на старших студентов. По счастью, Дмитрий Топорнин был знаком с второкурсником Станкевичем и однажды представил ему Константина, который стал бывать у Станкевича дома и постепенно перезнакомился с его друзьями.

Так Константин вошел в кружок Станкевича, и это событие, пожалуй, оказалось не менее важным, чем поступление в университет.

Вспомним еще раз, кто входил в этот кружок. Я. М. Неверов, переехавший в 1833 году в Петербург, но сохранивший со своим московским другом Станкевичем самые тесные связи. Однокурсники Станкевича С. М. Строев, В. И. Красов, О. И. Бодянский, А. П. Ефремов. К ним присоединились студенты старших курсов И. П. Клюшников, П. Я. Петров (тоже переехавший в 1834 году в Петербург), а также исключенный из университета В. Г. Белинский. Позднее в кружок вошли люди, никак не связанные с университетом: сын известного московского купца самоучка В. П. Боткин, бывший военный, выпускник Петербургского артиллерийского училища М. А. Бакунин.

Каждый из этих юношей, друзей Станкевича, был человеком незаурядным и многообещающим. Красов и Клюшников уже проявили себя как талантливые поэты. Петров и Бодянский обнаружили замечательные способности к наукам: первый – в области языкознания и практического изучения языков, в частности восточных (позднее он стал выдающимся санскритологом), второй – в области славянской филологии, этнографии и истории. Начинало уже раскрываться огромное критическое дарование Белинского, опубликовавшего в 1834 году в надеждинской «Молве» свои знаменитые «Литературные мечтания».

И тем не менее и каждый из них в отдельности, и все вместе безоговорочно признали авторитет Станкевича.

Признал и Константин Аксаков и потом следующим образом определил влияние старшего друга: «Станкевич сам был человек совершенно простой, без претензий, и даже несколько боявшийся претензий, человек необыкновенного и глубокого ума… В существе его не было односторонности; искусство, красота, изящество много для него значили. Он имел сильное значение в своем кругу, но это значение было вполне свободно и законно…».

Обычно друзья собирались, как мы уже знаем, в тесной квартирке Станкевича на Большой Дмитровке в доме профессора М. Г. Павлова, который держал пансион для студентов. Позднее Станкевич перебрался в Большой Афанасьевский, и вся компания собиралась в его маленьком доме с мезонином. Встречались чуть ли не ежедневно, засиживались допоздна, читали, спорили, пели песни. Вина почти не употребляли, пирушки устраивались очень редко. Зато с большой охотой пили чай.

«На вечерах у Станкевича, – вспоминал К. Аксаков, – выпивалось страшное количество чаю и съедалось страшное количество хлеба».

О чем же спорили? Да обо всем решительно. Молодости свойственно сопрягать самые разные и отдаленные предметы, но и господствующее умонастроение толкало к этому, ибо требовало усвоения не просто науки, но науки высшей, помогающей понять все сущее в области духа и природы. А это значит, что в сферу интересов кружка входили и философия, и естественные науки, и история, и филология, и искусствознание, и музыка, и театр, и, конечно, литература, поэзия.

Несмотря на необременительность авторитета Станкевича и на тот интерес, который представлял для Аксакова кружок в целом, общение его с новыми товарищами протекало негладко. Чтобы понять это, достаточно представить себе господствующие в кружке политические и социальные настроения. Ни революционными, ни радикальными назвать их было нельзя – наоборот, членам кружка претила всякая мысль о какой-либо нелегальной деятельности, о насильственном, революционном изменении общественного строя. Не питали они никакого пристрастия и к идеям утопического социализма, получавшим в России все большее распространение. В этом смысле кружок Станкевича отличался от существовавшего в те же годы в Московском университете кружка Герцена и Огарева, который склонялся к политическому радикализму и проявлял живой интерес к теоретикам утопического социализма А. Сен-Симону, Ш. Фурье и другим.

В дальнейшем, правда, положение изменилось по крайней мере в отношении двух членов кружка Станкевича – Белинского и Бакунина. Мировоззрение Белинского в начале 40-х годов приобрело явную революционную направленность, а Бакунин после отъезда за границу (в 1840 году) и вовсе стал профессиональным революционером. Однако в период участия в кружке Станкевича до революционности им было еще далеко.

Но при всей политической умеренности настроение кружка все же являлось критическим и оппозиционным, о чем впоследствии точно сказал не кто другой, как Константин Аксаков. «В этом кружке выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир – воззрение большею частию отрицательное. Искусственность российского классического патриотизма, претензии, наполнявшие нашу литературу, усилившаяся фабрикация стихов, неискренность печатного лиризма – все это породило справедливое желание простоты и искренности, породило сильное нападение на всякую фразу и эффект; и то и другое высказалось в кружке Станкевича, быть может впервые, как мнение целого общества людей».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации