Текст книги "Гнезда русской культуры (кружок и семья)"
Автор книги: Юрий Манн
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Несмотря на ухудшение состояния Станкевича, решили продолжать путь.
Выехав из Генуи, проехали миль 40 и очутились в небольшом городке Нови, знаменитом тем, что когда-то Суворов одержал здесь одну из своих побед. Решили в этом городке остановиться.
Вечером 24 июня Станкевич чувствовал себя хорошо, был весел, шутил. Легли спать рано, чтобы на следующий день засветло продолжить путь.
Но когда Ефремов утром пришел будить друга, он нашел его мертвым. Станкевич умер ночью – не умер, а «тихо уснул». «Следы страдания изгладились, и на бледном лице осталась только немного грустная улыбка, – рассказывал потом Ефремов. – Его открытые глаза никак не допускали думать, что он умер – он глубоко задумался, неподвижно устремив их на один предмет».
В течение многих часов убитая горем Варвара оставалась у тела любимого. Говорить ни с кем она не могла, только бумаге доверяла свои переживания.
26 июня вечером, на следующий день после того, как не стало Станкевича, она записала: «Я остаюсь одинокой в огромном Божием мире… О, брат, брат, как ты мог оставить сестру!.. О, я еще вижу ее, твою милую улыбку, которая так глубоко проникала в мое сердце… Брат мой, ты меня любил – и только теперь я должна была это узнать. Зачем ты об этом молчал? Ты знал ведь сестру, знал сомнения, которые нагромоздила в ее сердце тяжелая жизнь, – ты знал все это!.. Зовешь ли ты из своей дали сестру? – „Возлюбленная!” – Да, позволь мне удержать это имя – я никогда не получала его в жизни… а счастье было так близко! – так возможно! – и разлетелось в прах…».
На следующий день, 27 июня, Варвара записала: «Когда я говорю „я” – тогда я сознаю себя, я становлюсь известной себе. Через обратное впадение в общее я должна это сознание самой себя утратить – моя индивидуальность исчезает – и я уже не я – остается лишь общее… Таким образом я ничто! Так вот что такое смерть? Это мало утешительно».
Глава четырнадцатая
«Пусть скажут лучше…»
Мы уже говорили о том, как от одного к другому шла траурная эстафета. Проследим ее путь подробнее.
Свидетель всего случившегося Ефремов написал несколько писем. Одну записку, очень краткую, он адресовал Тургеневу, едва оправившись от похорон – Станкевича временно похоронили в Генуе – и приготовляясь к хлопотам для перевоза его тела в Россию. Записка была послана в Берлин, куда переехал Тургенев из Италии и где в это время многие – не только русские – с нетерпением ждали известий из Италии. Пришедшее сообщение их глубоко опечалило. Рассказывают, что профессор Вердер расплакался, а потом написал в память любимого ученика стихотворение «Der Tod» («Смерть»).
Другое письмо, более пространное, Ефремов отправил уже по приезде в Берлин. Письмо было адресовано в Петербург Белинскому.
Но и в этом письме Ефремов сообщает самое главное, опускает подробности. «Зная твою любовь к Станкевичу, – говорит он Белинскому, – я обязан бы был сообщить их тебе, но на этот раз ты простишь меня… Я не могу много писать об нем – еще слишком свежа рана, и здесь в Берлине, на каждом шагу, новые грустные воспоминания».
Белинский получил письмо Ефремова в августе. В первую минуту не поверилось. Не может быть, чтобы смерть посмела посягнуть на такого человека. Но потом, когда случившееся осозналось во всей своей непреложности, в памяти встало значение всего пережитого, всего испытанного за восемь лет дружбы со Станкевичем. Ведь это все было, это все факт жизни, факт реальности. «О, если бы ты знал, Ефремов, как я завидую тебе: ты жил с ним целый год, ты присутствовал при его последних минутах, ты навсегда сохранишь живую память его просиявшего по смерти лица». И Белинский просит друга сообщить ему все, «до малейшей подробности», просит вернуть ему все его письма, посланные Станкевичу: «Для меня священна собственная моя строка, которую читали его глаза».
Раньше центром кружка была живая личность Станкевича, теперь «общим достоянием» стала память о нем. Белинский хочет верить: «Чувство общей великой утраты, общего сиротства, должно еще более сблизить и сроднить нас друг с другом».
Белинский думает о Варваре, просит о ней заботиться, беречь ее: «Она принадлежит к тем явлениям, которым смерть больше всех грозит, она то же, что он…» – то есть тоже человек незащищенный, трепетно-открытый, отдающийся переживаниям всем своим существом.
«Боже мой! сколько перемен в такое малое время! Ефремов, помнишь ли осень 1836 года – еще нет и полных четырех лет, а между тем…» Белинский подразумевает первую совместную поездку в Прямухино, золотую пору кипения страстей, споров, зарождения первых чувств… Все это было не далее как вчера, а «между тем» уже нет Любы и вот теперь – Станкевича, оставшегося, как и Люба, навсегда двадцатисемилетним.
Еще до упомянутого письма Белинскому, из Берлина же, Тургенев сообщил обо всем Грановскому (писал ему также и Ефремов).
Грановский взял на себя одну из самых трудных обязанностей – сообщить обо всем ближайшему другу Станкевича Неверову. «Не знаю, как и писать к тебе, милый Януарий!.. Станкевича нашего нет более в живых… Теперь все еще не верю в возможность потери. Только иногда сжимается сердце…»
Одновременно Грановский писал своим сестрам (оригинал по-французски): «Я бы хотел плакать: не могу. Бог не дает мне слез. У меня еще есть друзья. Но что они в сравнении с покойным. Он был человек гениальный и святая душа. Все, кто к нему приближался, сознавали его превосходство, и никого это не унижало. Он мог бы покрыть славою десять имен и умер 27-ми лет, оставив по себе память лишь в сердце нескольких друзей. Его место останется среди нас незанятым…»
Белинский сообщил о случившемся братьям Клюшниковым.
Петра Клюшникова известие застало в его семейном кругу. Петр только что отпраздновал годовщину свадьбы, наслаждаясь супружеским согласием и уютом. Смерть Станкевича навеяла на него грустную думу. Вспомнилось, как три года в Прямухине он, Клюшников, безуспешно боролся за жизнь Любы. И вот теперь Станкевич… «Видно, его сердцу и уму мало было нашего свету, ему душно было здесь, и слабая организация не выдержала потрясений огромной души». «Жаль только, – прибавлял Клюшников, – что никто из близких сердцу его не был к нему близко – никто не сказал прости и никто не закрыл и не целовал его прекрасные глаза!» Клюшников не знал о приезде к Станкевичу Варвары: этот факт нужно было держать в тайне, и Белинский, видимо, ни одним словом не упомянул о нем в своем письме.
Другой Клюшников – Иван – был в это время в Пятигорске, здесь и застало его письмо Белинского. Придя в себя от первого удара, Клюшников написал или, как он потом говорил, выплакал стихотворение в память своего незабвенного Коли.
Его душа людской не знала злобы:
Он презирал вас – гордые глупцы,
Ничтожества, повапленные гробы[20]20
Повапленный – букв.: покрашенный (от слова «вапь» – краска). Употреблявшееся часто выражение «повапленный гроб» означало противоречие видимого и действительного (например, дурной человек, прикидывающийся хорошим).
[Закрыть],
Кумиров черни грязные жрецы!
Друг истины, природы откровений —
Любил он круг родных ему сердец,
И был ему всегда доступен гений,
И смело с ним беседовал мудрец…
И нет его – и, может быть, могилой
Все кончилось!.. Зачем же надо мной
Ты носишься в тумане, образ милый,
Сияя кротко новой красотой?..
Откликнулся на смерть Станкевича и Кольцов, которого несколько лет назад тот ввел в большую литературу.
Кольцов написал стихотворение «Поминки», где в аллегорической форме представил друзей Станкевича, участников его кружка. «Младые друзья» пируют, веселятся, ведут мудрые разговоры, но тут в их круг вторгается «неведомый гость» – смерть…
И лучшему другу
Он руку пожал;
И глаз его черный
Огнем засверкал.
Вмиг юноша вздрогнул
И очи закрыл
И темные кудри
На грудь опустил…
Под тенью роскошной
Кудрявых берез
Гуляют, пируют
Младые друзья!
Их так же, как прежде,
Беседа шумна;
Но часто невольно
Печаль в ней видна.
По поводу этого стихотворения Кольцов заметил в письме к Белинскому: «О Станкевиче, конечно, надо бы говорить больше, но я этого сделать не сумел. По крайней мере я сделал, что мог, и сказал, как сумел; другие пусть скажут лучше».
Заключение
С переездом Белинского в Петербург и смертью Станкевича кружок фактически перестал существовать. Доскажем же в нескольких словах последующую судьбу главных его участников.
Начнем с Белинского. В Петербурге с замечательной широтой развернулась его критическая и журналистская деятельность. За тот недолгий срок, который был отпущен ему судьбой (Белинский умер от чахотки в 1848 году, всего на восемь лет пережив Станкевича), он стал, как принято говорить, властителем дум молодого – и не только молодого – поколения. Уроки Станкевича были не только усвоены, но и претворены им в оригинальную систему взглядов. Об этой преемственности писал Герцен в «Былом и думах»: «Взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России…»
В Петербурге Белинский часто думал о Станкевиче, о кружке, о старинной дружбе. Новый, трезвый взгляд на действительность помог Белинскому увидеть теневые стороны кружковой жизни – прекраснодушие, мечтательность; но в то же время он вполне осознал то ценное, что в ней было. «Да, Боткин, только в П<етербурге>… сознал я, что я человек и чего-нибудь да стою, только в П<етербурге> узнал я цену нашему человеческому святому кружку».
В новом свете предстали теперь Белинскому и «размолвки дружества». Сколько обид причиняли они, как горячо, болезненно переживались! А ведь было в них немало хорошего, доброго. «Сладость» заключалась не только в примирении, но и в самих спорах, так как они свидетельствовали о человеческой заинтересованности и участии: «Мне теперь милы и самые ссоры наши: они выходили из того, что мы возмущались гадкими сторонами один другого».
И, подразумевая тот нравственный и интеллектуальный багаж, который был приобретен в кружке, Белинский с гордостью говорил: «Нет, я еще не встречал людей, перед которыми мы бы могли скромно сознаться в своей незначительности».
Один из мемуаристов, П. Анненков, писал: «Мы знаем, что Белинский с благоговением вспоминал о Станкевиче в последний период своей деятельности».
В квартире Белинского, в доме Лопатина у Аничкова моста, в кабинете висели портреты его любимых писателей, деятелей культуры. Тут были Пушкин, Гоголь, Жорж Санд, Гете, Шиллер, Кольцов и Николай Станкевич.
Влияние Станкевича сказалось и на Грановском. Он выполнил завет Станкевича: содействовать умственному развитию соотечественников. По возвращении в Россию Грановский был назначен преподавателем всеобщей истории в Московском университете. Лекции молодого ученого, на которые стекались слушатели со всех концов Москвы, стали настоящим праздником. Праздником ума, знаний, образованности и высокой нравственности. Хотя Грановский и не касался положения России – его курс был посвящен средневековой истории Западной Европы, но всем смыслом, всем духом своих лекций он протестовал против невежества, предрассудков, отстаивал идеи исторического прогресса и гуманности.
Как-то Грановский сказал жене, что Станкевич для него «ежедневно» умирает вновь. Так велико было для него значение Станкевича, так мучительно тяжела его потеря.
Не просто сложилась жизнь Михаила Бакунина. Его яркое дарование, противоречивый трудный характер, смесь самых разнообразных качеств – высокой самоотверженности с деспотичностью, великодушия с нетерпимостью – все это претворилось в сложную, драматичную судьбу[21]21
Судьбе М. Бакунина, эволюции его взглядов посвящено обстоятельное исследование: Flickinger B. Michail Bakunins Abenteuer mit dem deutschen Idealismus // Deutsche und Deutschland aus russischer Sicht. 19. Jahrhundert <…> Reihe B. Band 3. München, 1998. S. 691–727.
[Закрыть].
Выехав в 1840 году за границу, Бакунин принялся за исполнение своих планов: он стал изучать философию в Берлинском университете. Но кабинетные занятия не могли заполнить всей его жизни, не могли удовлетворить его в то время, когда в Европе все выше и выше поднималась революционная волна.
Бакунин становится профессиональным революционером, принимает участие в вооруженных восстаниях 1848–1849 годов в Праге и в Дрездене. Восстания подавлены, Бакунин арестован. Австрийские власти выдают его на расправу царскому правительству. Следуют три года заключения в Петропавловской крепости, три года – в Шлиссельбургской, потом ссылка в Сибирь. Но из ссылки Бакунин бежит за границу, чтобы вновь уйти с головою в революционное движение.
Бакунин становится одним из идеологов и руководителей анархизма – движения, чреватого страшными, кровавыми потрясениями. Знакомый нам упрек, брошенный Бакунину Белинским, – «идея для тебя дороже человека» – нашел свое полное подтверждение.
Да, наследие Станкевича стало для участников кружка общим достоянием, но распорядился им каждый по-своему.
Герцен в «Былом и думах» рассказал о столкновении, которое произошло у Белинского с одним приехавшим из Берлина «магистром». Случилось это в январе 1841 года в Петербурге на вечере у Ивана Панаева, в присутствии Герцена.
Зашел разговор о Чаадаеве, обличавшем в своем «Философическом письме» отсталость России. Герцен защищал Чаадаева, «магистр» выступал против, обвиняя Чаадаева в неуважении к «святыням», в подрыве «единства отечества» и т. д.
Тут в разговор вмешался Белинский, взяв сторону Герцена.
«С грозным вдохновением говорил он, приправляя серьезные слова убийственными колкостями.
– Что за обидчивость такая! Палками бьют – не обижаемся, в Сибирь посылают – не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь – не смей говорить… Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность должна быть развитее, чем в Костроме да в Калуге, не обижаются словами?
– В образованных странах, – сказал с неподражаемым самодовольством магистр, – есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит… и прекрасно делают.
Белинский вырос, он был страшен, велик в эту минуту. Скрестив на больной груди руки и глядя прямо на магистра, он ответил глухим голосом:
– А в еще более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным.
Сказавши это, он бросился на кресло, изнеможенный, и замолчал… Магистр был уничтожен, но именно в эти минуты самолюбие людское и закусывает удила».
Магистр, уничтоженный ответом Белинского, – это Януарий Неверов, ближайший друг Станкевича, его доверенное лицо, его Январь… Общественная борьба сороковых годов обострила противоречия, развела бывших членов одного кружка по разным лагерям. Столкновение Белинского с Неверовым – это уже предвестие будущей беспощадной борьбы радикальных и либерально-эволюционных течений русской общественной мысли. Впрочем, разгорелась эта борьба позднее, в шестидесятые годы.
Надо напомнить, однако, что и радикальная позиция Белинского, зафиксированная Герценом, не была постоянной. Революционным пылом пронизан дифирамб Робеспьеру, произнесенный им в Прямухине в присутствии Александра Бакунина (см. об этом выше, с. 165). Ту же линию продолжает и апология гильотине (кстати, характерная незамеченная деталь: поза, принятая при этом Белинским, – скрещенные на груди руки – знаковая поза Наполеона…). Рассказ о столкновении с Неверовым находит соответствие в других одновременных фактах. Так, в том же 1841 году в письме к Боткину от 27 – <28> июня Белинский решительно заявил, что он наконец «понял и французскую революцию, и ее римскую помпу, над которою прежде смеялся. Понял и кровавую любовь Мирабо к свободе, его кровавую ненависть ко всему, что хотело отделяться от братства с человечеством…».
Но спустя несколько лет картина выглядела совершенно иной. «Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть», – сказано в зальцбруннском письме Белинского к Гоголю. Анненков, внимательный наблюдатель духовного развития Белинского и, в частности, свидетель его реакции на «Выбранные места…», заключил: «Кто поверит, что когда Белинский писал его [письмо], он был уже не прежний боец, искавший битв, а, напротив, человек, наполовину замиренный…». Очевидно, определение «замиренный» означало в данном случае отказ от радикальных, революционных идей и утверждение демократического, свободного от крепостнических атрибутов общественного строя. Но такая позиция отвечала бы и умонастроению Станкевича.
Возвращаясь к Неверову, следует отметить неоднозначность и его позиции. Задевшая Герцена выходка Неверова против Чаадаева не исключала возможность иного рода поступков – особенно плодотворно потрудился он на ниве отечественного просвещения. По возвращении из-за границы в 1839 году довелось Неверову служить во многих учебных заведениях, и везде оставлял он о себе добрую память. Был он инспектором рижской гимназии, потом – директором черниговской и ставропольской гимназий, потом – директором Лазаревского института в Москве, а в последние годы – попечителем Кавказского учебного округа.
Однажды же, в 1845 году, в бытность Неверова директором черниговской гимназии, сделал он для себя неожиданное открытие.
Встречает как-то его черниговский губернатор Павел Иванович Гессе, с которым Неверов был дружен домами, и начинает торжественно поздравлять. Неверов в изумлении: какой, собственно, для этого повод? Немалый, отвечает Гессе, ведь его, Неверова, освободили из-под тайного надзора полиции, и сделали это благодаря хлопотам самого черниговского губернатора.
Так Неверову стало известно, что он двенадцать лет состоял под надзором. С того самого времени, когда он навестил арестованных сунгуровцев, собирал для них средства и выслушал по этому поводу выговор самого императора…
О Станкевиче Неверов до конца жизни вспоминал с благоговением. Заботливо сохранил письма друга, переплетя их в особую тетрадку, тем самым предоставив в распоряжение потомков неоценимый материал по истории кружка.
Сестра Станкевича А. В. Щепкина, встречавшая Неверова в его старости, писала: «В преклонном возрасте он оставался на службе и жил в Петербурге. Но летом он пускался в путешествия, чтобы посетить своих знакомых из семьи Станкевича… Он по-прежнему питал особое благоговение к памяти Николая Владимировича, которого он пережил на многие годы, и, умирая, он завещал из своих сбережений десять тысяч на учреждение школы в память Николая Владимировича, вблизи деревни Удеревка, где родился и жил Николай Владимирович. Школа эта существует и расширяет свою программу под наблюдением племянника Николая Владимировича, Ивана Ивановича Станкевича».
Да, сложно, подчас прихотливо переплетались судьбы людей… В письме Петра Клюшникова к Белинскому, в котором тот рассказывал о своей семейной жизни, о счастье супружества, есть такие строки: «Как хорош Виктор Петрович – чудо! Ваня и дедушка… без ума от него. Иван привозит ему игрушки – гусли, петухов и собак, кричащих одним голосом».
Виктором Петровичем Клюшников важно именует своего первенца. Ему еще не исполнилось года; все, в том числе брат Иван, в восхищении от ребенка.
Кто бы мог подумать, что, став взрослым Виктором Петровичем, он превратится в автора тех антинигилистических романов, в которых будут вылиты потоки клеветы и желчи на Герцена, на демократическое наследие сороковых годов, а значит, и на наследие Станкевича!..
Но оставим Виктора Клюшникова; он человек другого поколения, лишь через своего отца и дядю связанный с кружком Станкевича. Печальнее выглядело отступление от идеалов кружка одного из молодых его участников, Михаила Каткова.
Катков – фигура в высшей степени неоднозначная. Современная американская исследовательница, автор посвященных ему интересных работ Сюзанна Фуссо приводит простой, но впечатляющий пример.
Вот несколько произведений: «Отцы и дети» Тургенева, «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы» и «Братья Карамазовы» Достоевского, «Война и мир» и «Анна Каренина» Толстого… «Список романов, которые создают международную славу русской литературы, которые переведены на все языки и которые обеспечили место русской литературе в контексте мировой литературы». Но есть у этих произведений еще одно общее свойство – все они опубликованы Катковым в основанном и редактируемом им журнале «Русский вестник». Заслуга редактора немаловажная.
Но вот Катков-критик, Катков-пубицист оставляет другое впечатление, вызывает другие чувства.
В шестидесятые годы он науськивал правительство на революционеров, клеймил польское освободительное движение, а еще позднее, в семидесятые и восьмидесятые годы, поддерживал действия охотнорядцев-погромщиков против студентов, рабочих, национальных меньшинств. Все, в чем Катков видел проявление вольномыслия, – суд присяжных, земство, свобода печати и слова – вызывало в нем резкое неприятие и отпор[22]22
См.: Фуссо С. Редактор Михаил Катков и канон русской литературы // Поэтика русской литературы. Сборник статей. М., 2009. С. 443–454.
[Закрыть].
В этом смысле для бывших членов кружка Станкевича он нетипичен. Грановский или, скажем, Боткин (ставший видным художественным и литературным критиком) не выходили за рамки либерального умонастроения, были вполне законопослушные, но при этом не опускались до верноподданничества и прислужничества власть имущим, всегда оставались на почве гуманизма. И в этом смысле они были верны позиции Станкевича.
А как же сложилась судьба самых старых участников кружка – Константина Аксакова, Ефремова, Красова, Ивана Клюшникова?
Константин Аксаков в сороковые и пятидесятые годы стал одним из вождей славянофильского движения. Славянофильство – сложное явление, прошедшее в своем развитии через ряд стадий, претерпевшее ряд изменений… Но об этом речь впереди.
Здесь нужно отметить только одно: консервативные и утопические идеи (вспомним, как еще в сороковые годы в Москве К. Аксаков, нападая на Петербург, защищал мнимый идеал истинного допетровского просвещения) переплетались в славянофильстве с идеями прогрессивными.
В 1855 году Константин Аксаков составил записку «О внутреннем состоянии России». Смело, в лицо самому императору – записка была подана Александру II при вступлении его на престол – говорил Аксаков о бедах России, настоятельно требовал отмены крепостного права, проведения реформ.
Герцен писал в «Былом и думах»: «Аксаков остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем».
Умер Константин Аксаков в 1860 году на греческом острове Занте, куда он отправился для лечения. Как и Станкевича, Белинского и многих других, его свела в могилу чахотка.
Незадолго перед смертью Константин написал стихотворение «А. П. Ефремову». В этом стихотворении он призывал своего товарища по кружку вспомнить доброе университетское время – «нестройный шум аудиторий», горячность споров, шалости и проделки юности.
А ты, – ты был не то, что ныне,
Ты молод был, ты был хорош;
Знал на пятак ты по-латыни,
А географии – на грош.
По поводу «географии» надо пояснить, что Ефремов сменил специальность: в начале 40-х годов он погрузился в изучение географических дисциплин (с этой целью он и ездил в Берлин) и вскоре стал преподавателем Московского университета. К нынешнему, устроившему свою жизнь Ефремову и обращается поэт, напоминая ему полушутливо-полусерьезно «время оно»:
Ты нравился во время оно:
Ты слушал, лестью упоен,
Что ты похож на Аполлона.
Теперь какой ты Аполлон!
Вокруг тебя весною пахло,
Теперь ты в пристань стал, на рейд;
Ты ветхий деньми, старец дряхлый…
О, meines Lebens golden Zeit! <О, моей жизни золотое время! (нем.)>
А вот другой старейший участник кружка Василий Красов карьеры так и не сделал. Поселившись после провала диссертации в Москве, он перебивался случайными заработками.
Помогал ему щедрый Боткин, у которого на Маросейке Красов одно время жил. Боткин был ласков с ним, называл его «Красушко».
В начале сороковых годов Красов женился. Родилась дочка. Красов стал учителем литературы в доме князя Голицына, потом устроился в кадетском корпусе. В это время он был уже болен, опасно болен.
В 1854 году в журнале «Москвитянин» (№ 18) появилась следующая анонимная заметка:
«Спешу уведомить редакцию „Москвитянина” о кончине одного из наших молодых стихотворцев: вчера я проводил на Ваганьково кладбище моего товарища по службе Василия Ивановича Красова. Он скончался от чахотки, которою страдал в течение последних лет. Жестокий удар, им понесенный, ускорил его кончину: недель за шесть перед этим, он лишился жены, нежно им любимой, и теперь осталось после него шестеро сирот, из которых старшей дочери девять лет. Он жил своими трудами и не оставил детям ничего, кроме доброго имени и благословения. Но, вероятно, найдутся добрые люди, которые не оставят несчастных сирот».
Прихотливо и неожиданно складывались судьбы участников кружка… Самый длинный путь довелось пройти Ивану Клюшникову. Стал он долгожителем среди людей, умиравших юношами или едва достигшими зрелости.
Мы последний раз упоминали Клюшникова, когда он осенью 1840 года в Пятигорске получил известие о смерти Станкевича.
В конце года Клюшников вернулся в Москву. Здесь 4 декабря его встретил Красов, поспешивший сообщить о своих впечатлениях Белинскому в Петербург. «Да, Виссарион Григорьевич, с грустью и досадой смотрю я на Клюшникова. Я знал его в старые годы: остряк, каких не много, в его насмешке над всем было столько соли, огня, злости, ума – самый вздор его был так одушевлен! Встречаю его теперь: это кисель, старый болтун…»
С каждым днем становилось все яснее: чтобы спасти Клюшникова от разъедающей тоски и меланхолии, надо поскорее вырвать его из привычного уклада жизни, заставить уехать из Москвы. И на этот раз друзьям удалось настоять на своем плане.
Клюшников поселяется в Сумском уезде Харьковской губернии, в своем небольшом имении. Отсюда в 1841 году он посылает письмо Белинскому. Пишет, что редко читает журналы, в том числе и те, где печатаются статьи Белинского, хотя, прибавляет он, «вполне понимаю их значение и пользу для России».
Потом известия о Клюшникове перестают доходить до его приятелей, хотя произведения за подписью θ изредка появляются в журналах.
В 1855–1856 годах Чернышевский публикует свою знаменитую работу «Очерки гоголевского периода русской литературы». Здесь, перечисляя замечательных деятелей 30–40-х годов, которые уже ушли из жизни, критик назвал и Клюшникова («Ключников и Кольцов пережили Станкевича лишь немногими годами…»). Так Клюшников был похоронен еще при жизни. Произошло это не только из-за отсутствия достоверных сведений, но и в силу, так сказать, господствующего тона его поэзии. Клюшников так настойчиво воспевал усталость, утомление от жизни и разочарование, что естественно было поверить, будто он и в самом деле уже расстается с жизнью.
А между тем Клюшников благополучно коротал время в своем имении, поправляясь в здоровье, испытывая целительное воздействие сельской тишины и воздуха.
В 1856 году о Клюшникове вспомнил его бывший ученик, теперь уже знаменитый писатель Иван Тургенев. «Я удивился и обрадовался, узнавши, что Клюшников еще жив. Пожалуйста, напишите мне его адрес», – просил Тургенев поэта Полонского, того самого, который позднее изобразит Клюшникова в «Свежем преданье».
Говорят, кстати, что Клюшников читал эту поэму и узнал себя в Камкове, неисправимом мечтателе, «невзрослом человеке». Об этом рассказывал Полонскому учитель русской словесности Н. Старов, который посещал Клюшникова «в его уездной глуши и очень любил его». В конце 1880 года, чуть ли не впервые после многих десятилетий, Клюшников оставил свое имение и приехал в Москву. «Он явился, будто выходец с того света», – рассказывает современник. Побродил по Москве, нашел старый домик, где собирались друзья:
Вот он – предел моих скитаний.
Здесь расцвела моя весна.
Каких волшебных обаяний
В то время жизнь была полна!
А потом уехал к себе на Харьковщину, и его снова забыли.
В 1888 году известный журналист М. И. Семевский издал в Петербурге альбом «Знакомые», поместив в нем стихотворение Клюшникова «Павлу Степановичу Мочалову». От себя издатель пояснил, что это стихотворение «покойного поэта». Так Клюшникова снова – в который раз уж! – заживо похоронили.
Клюшников умер в 1895 году восьмидесятичетырехлетним стариком, пережив не только всех своих товарищей, но и писателей следующих поколений: Гончарова, Достоевского, Добролюбова, Чернышевского, Гаршина и многих других.
До конца дней Клюшников благоговейно помнил своих ушедших друзей, своего Коленьку. Брату Николая Станкевича Александру он писал: «Сам падал, сам вставал, хотя по большей части оставался верен памяти тех прекрасных людей, с которыми судьба свела меня в молодости. В числе их первое место занимает ваш усопший брат Коля. Последнее слово машинально сорвалось с пера, и в душе моей встала такая масса видений и звуков – что мне не хочется писать даже».
* * *
Уходили люди, знавшие Станкевича, но образ его не меркнул, потому что, кроме личной памяти, существует память общественная, и бывает она порою сильнее памяти личной.
Первую попытку составить биографический очерк Станкевича предпринял его товарищ по берлинской жизни Н. Г. Фролов. Очерк этот не увидел света, но он сохранился и ныне находится в отделе письменных источников Государственного исторического музея в Москве (в настоящей книге нам не раз приходилось обращаться к этому документу). На первой странице очерка сохранилась надпись брата Станкевича – Александра Владимировича: «Биографический очерк, составленный Николаем Григорьевичем Фроловым (две книги). Составлен Фроловым в сороковых годах (1843–1846)».
В 1846 году Белинский написал статью «О жизни и сочинениях Кольцова». Статья была опубликована в качестве предисловия к новому изданию его стихотворений. Рассказывая о жизни поэта, Белинский, в частности, писал: «Слух о самородном таланте Кольцова дошел до одного молодого человека, одного из тех замечательных людей, которые не всегда бывают известны обществу, но благоговейные и таинственные слухи о которых переходят иногда и в общество из тесного кружка близких к ним людей. Это был Станкевич».
Приведенные строки – не только одно из первых упоминаний о Станкевиче в печати, но и первое указание на его кружок. Один из старых литературоведов академик Л. Майков писал: «Слова Белинского были первым намеком в печати на благотворную воспитательную роль Н. В. Станкевича в известном кружке московской молодежи тридцатых годов, и в течение девяти лет намек этот оставался единственным».
В течение девяти лет… Что же произошло по истечении этого времени?
В 1855 году умер Грановский, и Тургенев в опубликованном в журнале «Современник» некрологе упоминал о благотворном воздействии на Грановского его товарища: «Он в то время подружился с Н. В. Станкевичем, человеком, о котором говорить мало нельзя, а много – теперь не место и не время».
А еще через год Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» так отозвался о Станкевиче и его кружке, как отзываются только о выдающихся, первостепенных явлениях культуры. «Предмет этот имеет высокую важность для истории нашей литературы, потому что из тесного дружеского кружка, о котором мы говорим и душою которого был Н. В. Станкевич… вышли или впоследствии примкнули к нему почти все те замечательные люди, которых имена составляют честь нашей новой словесности, от Кольцова до г. Тургенева».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.