Текст книги "Гнезда русской культуры (кружок и семья)"
Автор книги: Юрий Манн
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Слова «нельзя было отказать», «для меня» подчеркнуты в оригинале. Они говорят о том, что должности предоставляются не в интересах дела, а для угождения, по протекции, и сам министр не составляет исключения.
Очерк был выдержан в духе сатирических традиций столь ценимого С. Т. Аксаковым русского XVIII века и перекликался с сатирическими инвективами таких поэтов, как И. М. Долгорукий и Д. П. Горчаков, с которыми Сергей Тимофеевич общался в московских литературных кругах.
А такая маленькая деталь, как приобретенная по случаю значительность («приобрел довольную значительность»), приводит на память более поздний пример – «значительное лицо» из гоголевской «Шинели». Вспомним: «Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими еще значительнейшими» и т. д. Гоголь играет со словом «значительное» и со всеми производными от него образованиями, издеваясь над привычными категориями и понятиями бюрократической иерархии.
«Рекомендация министра» возбудила неудовольствие властей, тем более что в очерке узнавали реальные лица. Поговаривали, что здесь изображен князь Д. И. Лобанов-Ростовский, ставший министром при содействии всесильного Аракчеева. Цензора Глинку, пропустившего очерк, посадили под арест, а от редактора журнала Погодина потребовали объяснений: кто анонимный автор?
Сергей Тимофеевич, чтобы не усугублять вину других, тотчас «объявил свое авторство». «Благородный вызов» – так определил его поступок Погодин.
Этот поступок стоил Аксакову немалых волнений и неприятностей, что видно из его письма к Шевыреву от 12 мая 1830 года: «Нынешнею зимою я имел неудовольствие за одну пустую статью, напечатанную в „Московском вестнике“ j418
, которая не понравилась правительству; теперь несколько опасаюсь, чтоб не повредило моей службе… Если б не дети, – заключал Аксаков, – с радостью убежал бы на Урал» (то есть в родные места, в Оренбуржье, в Надежино).
С какой тоской думал он теперь о просторе, вольности и спокойствии сельской жизни! Москва начинала тяготить его, как совсем недавно тяготил Петербург:
Противны мне брега Невы,
Да и развалины Москвы!
Высказывая опасения, не повредит ли эпизод с «Рекомендацией министра» служебной его деятельности, Аксаков не знал, что на него уже заведено дело в III Отделении. И вскоре новые факты усугубили вину Аксакова в глазах высших чиновников.
В январе 1831 года вышел первый номер «Телескопа» с программной статьей редактора и издателя Надеждина – «Современное направление просвещения». В статье была усмотрена крамола, и Аксакову, цензуровавшему журнал, сделали замечание.
Иной на месте Аксакова проглотил бы пилюлю, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания и не подвергаться риску в дальнейшем. Сергей Тимофеевич был не таков: веря в свою правоту, он старался убедить других и шел до конца.
Аксаков обратился к начальнику московского жандармского корпуса генерал-лейтенанту А. А. Волкову с объяснительным письмом. Жалуясь на то, что его служебное положение становится невыносимым, Аксаков утверждал: в «статье совершенно благонадежной некоторые отдельные фразы были перетолкованы кем-то в дурную сторону». С аналогичной жалобой обратился Аксаков в Петербург к самому графу Бенкендорфу, шефу корпуса жандармов и начальнику III Отделения.
Реакция Бенкендорфа на письмо осталась неизвестной, но едва ли, как отмечает С. И. Машинский, автор монографии о С. Т. Аксакове, «оно пришлось ему по вкусу: не так много бывало смельчаков, способных с достоинством, смело защищать свою позицию перед шефом жандармов».
Через несколько месяцев на Аксакова обрушилась новая беда. В 1832 году И. Киреевский стал издавать журнал «Европеец». Замечательный критик и философ, высоко ценимый Пушкиным, Иван Киреевский был далек от официальной идеологии. Не разделял он и революционных убеждений; несмотря на это, его работы из «Европейца», особенно программная статья «Девятнадцатый век», были «перетолкованы» именно в революционном и радикальном духе: дескать, «под словом просвещение он [Киреевский] понимает свободу», что «деятельность разума означает у него революцию» и т. д. По распоряжению самого царя журнал на третьем номере запретили, а цензору Аксакову, пропустившему первый номер, было сделано «строгое замечание».
Едва успел Аксаков опомниться от одного внушения, как последовало новое. В конце января 1832 года вышла брошюра «Двенадцать спящих будочников. Поучительная баллада». Автор книжки, молодой литератор Иван Проташинский (скрывшийся за комическим псевдонимом Елистрата Фитюлькина), сочинил по мотивам знаменитой баллады Жуковского «Двенадцать спящих дев» остроумную и веселую сатиру на полицейских, злоупотреблявших «развеселительными напитками». Некий квартальный следит за порядком, преследует нерадивых обывателей, но, будучи сам пьяный, попадает в щекотливое положение. Вот
взвидел полицейский глаз,
Что в луже шевелится
Какой-то пьяница, – тотчас
Мой крюк <крюк – здесь: пьяница, пьяный человек> остановился.
«Меня к забору, – рек, – приставь,
А этого скотину
Скорей на съезжую отправь!..»
Аксаков пропустил «балладу», так как увидел в ней оправданное обличение злоупотреблений и дурных нравов, но вовсе не подрыв устоев. Но власти были другого мнения.
Московский обер-полицмейстер пожаловался генерал-губернатору Д. В. Голицыну, что цель сочинения – «очернить полицию в глазах непонимающей черни и поселить, может быть, чувство пренебрежения, а потом неповиновения…». Голицын переслал материалы в Петербург Бенкендорфу, а тот доложил царю. И Николай I высказал суждение, полностью совпадавшее с точкой зрения обер-полицмейстера! Дескать, цель книжки – внушить «простому народу» «неуважение к полиции». Попутно царь обратил внимание на Аксакова, заметив (по словам Бенкендорфа), что тот «вовсе не имеет нужных для звания его способностей, и потому высочайше повелевает его от должности сей уволить». Формулировка показывает, что царь запомнил Аксакова, «проступки» которого стали уже раздражать августейшую особу.
Тем временем, еще не зная, что участь его решена, Сергей Тимофеевич переживал следующую очередную неприятность. В пропущенной им книжке «Элизиум, альманах на 1832 год» был напечатан отрывок из комедии П. Иовского «Магистр, или Вот те на!». Произведение совершенно невинное, но на беду среди читателей сыскался человек, носящий ту же фамилию, что персонаж комедии, – Тростин.
Реальный Тростин тотчас написал жалобу на автора, требуя его привлечь за клевету к уголовной ответственности.
Тут опять возникает параллель к гоголевскому произведению, к той же «Шинели»: упоминание капитана-исправника в некоем «романтическом сочинении» реальный капитан-исправник принимает на свой счет.
Снова вмешался в дело Д. В. Голицын, и снова собранные им материалы отправились в Петербург, в императорскую канцелярию…
23 февраля 1832 года Аксакова освободили от должности цензора.
Сергей Тимофеевич был глубоко подавлен, оскорблен, причем последней и самой горькой каплей послужила история со злополучным Тростиным. Какой-то невежда и недоумок только по сходству фамилии принимает художественное изображение за намеренную клевету, а «просвещенный русский вельможа», вместо того чтобы высмеять этот бред, берет сторону «обиженного»! «Неужели мы живем в XIX веке!» – обращался Аксаков к московскому генерал-губернатору.
Беловик письма Аксаков отправил адресату 20 мая 1832 года. По сравнению с черновым вариантом письмо несколько смягчено, но все же достаточно полно передает то состояние, в котором находился Сергей Тимофеевич. «Вы написали, что… я дурно исполнял мою должность и что меня следовало бы предать законному наказанию… Это мое особенное несчастье: ибо не Вашему сердцу написать такой жестокий и незаслуженный приговор человеку, уже и без того пострадавшему, смею сказать, невинно. Вот мои оправдания. Я родился в Оренбурге, учился в Казанском университете, служил в Петербурге, в Москве живу пять лет и уверяю Вас честным словом, что я не слыхивал о существовании этого почтенного старика, Тростина. Во-вторых, если б я целый век жил с ним в одной комнате, то и тогда должен бы был одобрить к напечатанию вышесказанную статью: ибо в ней выведен богатый украинский дворянин и помещик, а настоящий Тростин – человек бедный, из разночинцев, живущий пятнадцать лет на скудной пенсии. Нужно ли прибавлять еще, что все наши книги наполнены вымышленными, произвольными фамилиями, которые существуют в России, и что цензор не может знать людей никому не известных, еще менее их домашних обстоятельств?»
Все это выглядело бы весьма забавно и комично, если бы не сопряженные с этим опасности. Аксакову приходилось биться головой о стенку, опровергая – серьезно, пространно, с помощью аргументов – заведомую блажь.
«Итак, в чем же я виноват, Ваше сиятельство? – заключал Аксаков. – Не будете ли Вы сами жалеть, когда отношение Ваше к министру воспрепятствует мне получить другое место, обещанное мне бывшим начальником моим Сергеем Михайловичем Голицыным, что, по небогатому моему состоянию, лишит меня возможности жить в Москве и воспитать десятерых детей: цель, для которой я живу на свете».
(Необходимое пояснение: С. М. Голицын – однофамилец московского генерал-губернатора Д. В. Голицына – председатель Московского цензурного комитета, сменил на этом посту В. П. Мещерского.)
Аксаков почти не скрывал, что служба не являлась «предметом его привычных дум», что главные его интересы сосредоточены в семье, в дружеском кругу, в творческих занятиях, в литературной и театральной жизни. Служба давала ему необходимый заработок, являлась средством, а не целью. При всем том Аксаков старался служить честно, верный тем понятиям, которые имел он о своих обязанностях.
Аксаков не был ни радикалом, ни даже либералом. Но он принимал официальные узаконения за чистую монету, полагая, что, опираясь на них, можно добиться справедливости и правды.
Аксаков смело обращался к самым высшим должностным лицам, так как ничего не утаивал, не имел никакой скрытой цели. Поэтому он полагал, что добьется у них понимания, сможет им все доказать и объяснить: ведь говорит-то он с ними на одном общем языке. Увы, это оказалось иллюзией.
Потерю службы, отставку Сергей Тимофеевич пережил и достойно, и мужественно. В апреле 1832 года он сочинил «Стансы», возможно не без влияния знаменитых «Стансов» Пушкина («В надежде славы и добра…»): то же пятистрофное членение стиха и ямбический размер, та же авторская позиция внутреннего, гордого спокойствия перед самим царем. Аксаков писал:
Поверь, во мне достанет сил
Перенести царя неправость,
А возбуждать людскую жалость
Я не люблю – и не любил.
Спокоен я в душе моей,
К тому не надобно искусства;
Довольно внутреннего чувства.
Сознанья совести моей.
Полное название стихотворения Аксакова таково: «Стансы к Александру Александровичу Кавелину, написанные вследствие его письма, в котором он, сожалея о моей отставке, говорит, что хотя я искусно притворяюсь, но в душе не спокоен и что как ни верти, а такая отставка пятно».
Какой выразительный, яркий документ – эти несколько строк заголовка!
Шесть лет назад Кавелин радушно встречал приехавшего в Москву Аксакова, приютил его с семьей в своем доме. Офицер, друг Сергея Тимофеевича еще по Петербургу, дослужившийся до полковника, флигель-адъютант его императорского величества, он благословил тогда Аксакова на новую жизнь. Теперь он стал невольным свидетелем того, чего же достиг или, вернее, не достиг Аксаков.
Кавелин написал письмо Сергею Тимофеевичу, судя по изложению последнего, очень дружеское, участливое, выражающее искреннее сожаление о постигшей его друга беде. Но во что Кавелин искренне не мог поверить, так это в то, что Сергей Тимофеевич не раскаивается и не сожалеет о случившемся. Наверняка он притворяется, думал Кавелин, ведь в глазах начальства он навсегда скомпрометирован. Пусть Аксаков тысячу раз прав – кого это убедит, кого тронет? «Как ни верти, а такая отставка пятно». Это язык и образ мыслей карьериста.
Да, служебной карьеры Сергей Тимофеевич не сделал. Правда, он к ней никогда и не стремился.
Глава одиннадцатая
Необыкновенный посетитель
Через четыре месяца с небольшим после описываемых событий, после отставки Аксакова, в доме его возникло необычное волнение, вызванное неожиданным визитером. Это был молодой Гоголь, только что приехавший из Петербурга в Москву.
Имя Гоголя уже кое-что значило в семействе Аксаковых.
Как-то по случаю нездоровья Ольги Семеновны Сергей Тимофеевич потребовал из книжной лавки несколько книг, чтобы прочесть жене. Среди них оказались «Вечера на хуторе близ Диканьки, повести, изданные пасичником Рудым Паньком» (I часть вышла в сентябре 1831 года, II часть – в марте 1832 года). Повести привели Аксакова в восхищение. Стали выяснять, кто такой Рудый Панько. В Москве его еще почти никто не знал, и не сразу удалось установить, что это совсем молодой человек, живет в Петербурге, недавно приехал с Украины, а настоящее его имя – Николай Васильевич Гоголь-Яновский.
И вдруг он появился в доме на Сивцевом Вражке в одну из аксаковских суббот, по-видимому 2 июля. Привез его М. П. Погодин, познакомившийся с ним несколькими днями раньше. «Вот вам Николай Васильевич Гоголь!» – сказал Погодин, ожидая, какое впечатление произведут эти слова.
«Эффект был сильный, – вспоминал Сергей Тимофеевич. – Я очень сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых рекомендаций». Смутились и присутствующие (Аксаков запомнил, что среди гостей были профессор математики П. С. Щепкин, преподаватель и литератор М. М. Карниолин-Пинский, П. Г. Фролов). Только Константин Аксаков не смутился: узнав, что в доме автор «Вечеров» (Константин несколько опоздал), он «бросился к Гоголю и заговорил с ним с большим чувством и пылкостью».
Непосредственность Константина несколько разрядила напряжение первой встречи, но к близости и взаимопониманию между Гоголем и аксаковским семейством не привела.
Через три-четыре дня Гоголь зашел к Сергею Тимофеевичу, чтобы вместе отправиться к Загоскину. Аксаков сказал о том, в какое восхищение его привели «Вечера на хуторе близ Диканьки». Гоголь принял похвалу равнодушно и сухо.
Дорогой, естественно, возник разговор о произведениях Загоскина, с которым хотел познакомиться Гоголь. Он похвалил Загоскина «за веселость», прибавив, «что он не то пишет, что следует, особенно для театра». «Я легкомысленно возразил, – вспоминает Аксаков, – что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно, прилично и пусто, что
…даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.
Но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что „это неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его”».
Все услышанное очень озадачило Сергея Тимофеевича и заставило его глубоко задуматься.
Вскоре, 7 июля, Гоголь покинул Москву, направляясь на родину, в Васильевку. И Аксаков вынужден был признаться себе: «В этот приезд Гоголя… наше знакомство не сделалось близким».
Во второй половине октября, на обратном пути с Украины в Петербург, Гоголь вновь на несколько дней задержался в Москве. Бывал в доме на Сивцевом Вражке, вместе с Сергеем Тимофеевичем опять ездил к Загоскину. На аксаковское гостеприимство и радушие отвечал по-прежнему холодностью и сдержанностью. «И в этот приезд знакомство наше с Гоголем не продвинулось вперед».
По возвращении в Петербург Гоголь писал москвичам: подробно, с упоминанием своих домашних обстоятельств, с перечислением начатых дел – М. П. Погодину, которого он называл «братом по душе»; дружески и тепло – земляку М. А. Максимовичу; почтительно – поэту, бывшему министру И. И. Дмитриеву. Сергею Тимофеевичу не написал ни одной строчки, ограничившись лишь передачей ему «поклона» в письме к Погодину.
Так началась история взаимоотношений великого писателя с Аксаковым. История, развивавшаяся по прихотливой, неровной линии, знавшая и подъемы, и спады. История, которая стала важнейшей частью духовной жизни не только Сергея Тимофеевича, но и всего семейства.
Нужно представить себе, чтó значил Гоголь для Аксакова при начале знакомства, чтобы понять, почему уже немолодой, сорокалетний человек готов был с юношеской восторженностью броситься на шею начинающему литератору.
Судьба не раз довольно близко сводила Сергея Тимофеевича с людьми огромного таланта, замечательной творческой оригинальности: с Державиным и Шушериным – в Петербурге, с Щепкиным, Мочаловым – в Москве. Но все это были люди или представлявшие уже сложившиеся старые художественные направления, или же, если они являлись, подобно Щепкину и Мочалову, новаторами, действовавшие лишь в сфере театрального искусства. Конечно, театр связан с другими сферами, на которые распространяются возникающие в нем импульсы. И все же театру для его новаторских исканий нужны были пьесы, нужен был материал, и этот материал могла предоставить только литература. Такого материала ждал в первую очередь Щепкин, ждал и Аксаков, сердцем и умом понимавший заботы и тревоги первого русского актера и мечтавший о создании «нового театра, народного».
С приходом Гоголя, с появлением «Вечеров…» в литературе повеяло мощным свежим дыханием. Аксаков не мог не почувствовать, насколько новый писатель выше окружающих его романистов и драматургов – и Шаховского, и Загоскина, и других. Едва ли Аксаков способен был в то время выразить это различие в ясных понятиях; оно существовало еще как ощущение, как переживание, в котором слилось многое, очень многое. Тут было и недовольство современной литературной средой, и недовольство собой – своими весьма еще скромными литературными успехами, – и неодолимое стремление к новому, к идеалу.
Гоголь олицетворял этот идеал, но в отличие, скажем, от более последовательных романтиков, он при этом казался Аксакову близким и родственным. «Вечера на хуторе близ Диканьки» воплощали идеи народности и самобытности, столь желанные и дорогие душе Сергея Тимофеевича. И при этом воплощали их дерзновенно, оригинально, как бы в обход тех художественных решений, образов, коллизий, которые подсказывались общеевропейским культурным контекстом (конечно, такая связь, в том числе и с европейским романтизмом, существовала, но более скрытно, подспудно). Кого трудно было заподозрить в западных заимствованиях и подражательности, так это Гоголя!
На страницах его первой прозаической книги оживали народные обычаи, суеверия, легенды, поверья, сверкало всеми своими красками естественное самобытное национальное бытие. Пусть Украина, а не близкое Аксакову с детства Предуралье и Оренбуржье, но все равно – жизнь народная и глубинная.
Казалось, все благоприятствовало сближению Аксакова с молодым писателем. Гоголь был провинциал, из помещичьей семьи среднего достатка (Аксаковы это разузнали), чуждый аристократизму, подобно Сергею Тимофеевичу прибывший в столицу из далекого края. Гоголь был моложе Аксакова на 18 лет; представляя совсем другое поколение, он вполне годился ему в сыновья, будучи всего на 8 лет старше первого сына Аксаковых Константина. В отношениях Сергея Тимофеевича к Гоголю, если бы они правильно сложились, могло быть что-то отцовское, по крайней мере покровительственное, – роль, которую он обычно брал на себя легко и выполнял очень естественно.
Но тут и вышла осечка. Гоголь как будто не заметил душевного настроя своего нового знакомого, охладив его восторги. «Вообще в нем было что-то отталкивающее, – говорил Аксаков, – не допускавшее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества».
Сергей Тимофеевич обычно легко сходился с людьми открытыми, порывистыми, хотя и подверженными всяческим человеческим слабостям, но не таящими про себя никакой задней мысли, отзывчивыми на дружеский привет, ласку и всегда готовыми ответить тем же. Таков был Загоскин: «…узнать его было нетрудно: с первых слов он являлся весь, как на ладонке, с первого свиданья в нем никто уже не сомневался и не ошибался». Таков был Щепкин или, скажем, С. Н. Глинка. Но не таков Гоголь. Разочарование Сергея Тимофеевича было тем горше, что он (как и многие) составил себе представление о Гоголе по его литературной маске – пасичника, вымышленного издателя «Вечеров». Балагур, весельчак, хлебосол, Рудый Панько приглашал к себе всякого читателя: «Да, вот было и позабыл самое главное: как будете, господа, ехать ко мне, то прямехонько берите путь по столбовой дороге на Диканьку… Приезжайте только, приезжайте поскорей…». Казалось, этот призыв исходит от самого Гоголя, нетерпеливо предлагавшего всем свое сердце и дружбу: подходи каждый, и поскорее. Но не тут-то было…
Со своей стороны, Гоголь не мог не почувствовать некоторой ограниченности литературных представлений Аксакова. С одного взгляда разбиравшийся в собеседнике, Гоголь тотчас понял, что волнует и занимает Сергея Тимофеевича. Разговор о комическом, спор о комическом не случайно возник по дороге к Загоскину и в связи с его произведениями. Мы помним суждения Аксакова на этот счет: упрекая автора «Юрия Милославского» в тех или других недостатках, он безоговорочно признавал комическое дарование писателя: «В этом отношении талант его высокого достоинства и совершенно оригинален». А Гоголю, обдумывавшему в это время свою первую комедию «Владимир 3-ей степени», именно комизм Загоскина, да и других русских писателей, представлялся неудовлетворительным: не было в этом комизме рельефности и точности обрисовки типов во всей их современной и национальной характерности; не поднимался он над бытовой и подчас водевильной развлекательностью до общечеловеческих, философских проблем; слишком резко и категорично отделялось в нем смешное от серьезного и трагического, хотя в жизни эти стихии постоянно соприкасаются и взаимодействуют (смех сквозь слезы). Словом, был этот комизм недостаточно глубок и ограничен.
Спустя тридцать с лишним лет, когда Загоскина уже не было в живых, С. Т. Аксаков издал биографию своего покойного друга. Здесь мы находим такую характеристику писателя: «Основные качества его таланта – драматичность, теплота и простодушная веселость… Это не то, что мы называем комизмом или юмором: Загоскин не возбуждает того высокого смеха, вслед за которым выступают слезы. Читая Загоскина, становится только весело на душе…».
Вот как изменились представления Аксакова о таланте Загоскина, у которого он теперь не видит настоящего «комизма или юмора». Произошло это явно под влиянием Гоголя, с оглядкой на его «высокий смех».
…К чести Аксакова надо сказать, что он не пытался задним числом выставить себя умнее и зрелее, чем был на самом деле. О своих первых встречах с Гоголем он рассказывает так, что нам становится совершенно ясно, насколько тот уже опережал Сергея Тимофеевича в своих художественных взглядах. Так что принять «помощь» Аксакова, принять его покровительство Гоголь никак не мог.
Характерен еще один эпизод, о котором с такой же искренностью поведал Аксаков. Лет за пять до встречи с Гоголем довелось Сергею Тимофеевичу слушать в авторском чтении комедию Шаховского «Игроки». Комедия ему не понравилась. «Я откровенно сказал князю Шаховскому, что считаю оскорблением искусству представлять на сцене, как мошенники вытаскивают деньги из карманов добрых людей и плутуют в карты». Словом, Аксаков выразил откровенно ограничительную, дидактическую точку зрения, согласно которой искусство должно избегать слишком «некрасивых», «низких» предметов. «Я был не совсем прав, – продолжает Аксаков, – и не предчувствовал гоголевских „Игроков”, неясно и нетвердо понимал я тогда, что высокое художество может воспроизводить и пошлое и до известной степени низкое в жизни, не оскорбляя чувство изящного в душе человеческой».
Такого понимания у Аксакова ко времени его первой встречи с Гоголем еще не было.
Прошло еще три года, и появились два новых сборника Гоголя – «Арабески» и «Миргород». В доме Аксаковых их прочли с жадностью и наслаждением. «Свежи, прелестны, благоуханны, художественны были рассказы в „Диканьке”, но в „Старосветских помещиках”, „Тарасе Бульбе” уже являлся великий художник с глубоким и важным значением. Мы с Константином, моя семья и все люди, способные чувствовать искусство, были в полном восторге от Гоголя».
Сергей Тимофеевич стал понимать, что такое комизм повседневности и почему Гоголь настаивал, что подобный комизм «кроется везде».
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» комизм неразрывно был связан с национальной и фольклорной почвой, видевшейся культурному, образованному читателю, особенно столичному, в далекой манящей перспективе, в очаровательной дымке. Вспомним впечатление Пушкина: «Все обрадовались этому живому описанию племени, поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой». К такой «веселости» Аксаков был хорошо подготовлен литературной атмосферой – тем стремлением к национальному колориту, в частности украинскому, которое выказывала и литература, и в особенности театр. «Щепкин перенес на русскую сцену настоящую малороссийскую народность, со всем ее юмором и комизмом… – писал впоследствии Аксаков. – Можно ли забыть Щепкина в „Москале-Чаривнике”, в „Наталке-Полтавке”?» Все это образовывало подготовительную школу к «Вечерам».
В «Миргороде» и «Арабесках» гоголевский талант открылся с новой стороны. Перед читателями возник комизм мелочей, как говаривал Гоголь, «дрязга жизни», комизм повседневных характеров с их пошлостью и неказистостью. И нужно было не только почувствовать правомерность такого комизма, но и признать, что это вовсе не балагурство, не второсортная литература, рассчитанная на забаву и увеселение, а подлинное, высокое искусство. И еще то, что в этой неказистой жизни протекают глубокие душевные процессы. («Человеческое слышится везде», – говорил Гоголь.) В течение трех лет, прошедших с памятного разговора с Гоголем о комическом, мысль Аксаков работала в этом направлении, и новые произведения писателя уже не застали его врасплох.
Весной 1835 года Гоголь вторично приехал в Москву, направляясь в родные места, на Украину. «В один вечер сидели мы в ложе Большого театра, – рассказывает Сергей Тимофеевич, – вдруг растворилась дверь, вошел Гоголь и с веселым дружеским видом, какого мы никогда не видели, протянул мне руку с словами: „Здравствуйте!” Нечего говорить, как мы были изумлены и обрадованы». «Мы» – это члены аксаковского семейства, прежде всего Константин, который поспешил сообщить радостную весть находившимся в театре друзьям, Н. В. Станкевичу и А. П. Ефремову.
Побывал Гоголь – в начале мая – и на квартире Аксаковых (они жили в этот год в доме Штюрмера у Сенного рынка). Здесь, между прочим, состоялась встреча (по-видимому, первая) Гоголя с Белинским.
Виделись Аксаковы с Гоголем и спустя несколько месяцев, в конце августа, когда тот остановился в Москве на обратном пути из Васильевки в Петербург.
Сергей Тимофеевич с радостью заметил перемену: «В отношении к нам Гоголь совершенно сделался другим человеком, между тем как не было никаких причин, которые во время его отсутствия могли бы нас сблизить». Не было причин видимых – были подспудные. Очевидно, и Гоголь мысленно возвращался к тем первым встречам, во время которых Аксаковы выказали по отношению к нему столько радушия и теплого гостеприимства. Тем более что до Гоголя доходили рассказы о семье Аксаковых и о том, как относятся они к его сочинениям. Главную роль в этом Аксаков отводил Погодину, который находился в переписке с Гоголем, встречался с ним в Москве, на почве общего интереса к истории. «Его [Погодина] рассказы об нас, о нашем высоком мнении о таланте Гоголя, о нашей горячей любви к его произведениям произвели это обращение».
Но радость Аксаковых была преждевременной: «обращение» Гоголя вовсе еще не являлось гарантией ровных и устойчивых отношений между ним и семейством Сергея Тимофеевича.
Прошло несколько месяцев. В конце 1835 года или в самом начале следующего года до Москвы дошли слухи о том, что Гоголь написал новое произведение – комедию «Ревизор». 19 апреля 1836 года состоялась премьера в Петербургском Александринском театре; почти одновременно здесь же, в Петербурге, пьеса вышла отдельным изданием. Но в Москве никто еще с «Ревизором» не познакомился; «только слух, молва, – писал Н. И. Надеждин, – перелетающая из Петербурга в Москву, словно по чугунной дороге, возбудила внимание к новому произведению г. Гоголя, и любопытство участия возросло до высшей степени».
«Наконец, – продолжает Надеждин, – показалось и в нашем добром городе Москве двадцать пять экземпляров желанного „Ревизора”, и они расхватаны, перекуплены, перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся».
Аксаков получил экземпляр «Ревизора» одним из самых первых, по-видимому, прямо из Петербурга. Произошло это, как вспоминал Сергей Тимофеевич, «самым оригинальным образом». «Однажды, поздно заигравшись в Английском клубе, я выходил из него вместе с Великопольским. В это время швейцар подал мне записку из дому: меня уведомляли, что какой-то проезжий полковник привез Ф. Н. Глинке печатный экземпляр „Ревизора” и оставил у него до шести часов утра, что Глинка прислал экземпляр нам и что все ожидают меня, чтобы слушать „Ревизора”».
Сохранилась записка Ф. Н. Глинки, подтверждающая, насколько, в общем, верно запомнился мемуаристу этот эпизод: «Генерал Бартоломей, задержанный сносною погодою, заехал к нам. (Таким образом, «проезжий полковник» оказался генералом Бартоломеем. – Ю. М.) Я поспешил выпросить у него комедию, желая Вам угодить, почтеннейший Сергей Тимофеевич! – Вот „Ревизор”! Но он дан мне под условием: завтра в 9-ть часов утра Бартоломей непременно уезжает. Итак, если можете возвратить нам книгу к 9-ти часам утра, то оставьте его до завтра у себя. 10 часов вечера».
Окружающие Аксакова хорошо знали о его нетерпеливом интересе к новому гоголевскому произведению, и Ф. Н. Глинка поспешил ему оказать услугу. При этом он даже помечает час отправления записки («10 часов»), чтобы напомнить, насколько малы сроки.
А реального времени оставалось и того меньше: естественно, что из клуба Сергей Тимофеевич вернулся поздно («было уже около часу за полночь»). Читали ночью. Присутствовали И. Е. Великопольский – писатель, поэт – и, конечно, все семейство Аксаковых. Были и некоторые из домашних, например, мадемуазель Potot, дочь гувернантки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.