Текст книги "Гнезда русской культуры (кружок и семья)"
Автор книги: Юрий Манн
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Глава вторая
«Все впечатленья бытия»
В те годы, когда Сереже Аксакову, говоря пушкинскими словами, «были новы все впечатленья бытия», одним из самых сильных для него стало впечатление природы.
Уфа расположена примерно на широте Рязани или Смоленска, и пейзаж Уфимского наместничества и Оренбуржья (где находилось Старо-Аксаково) отчасти напоминал среднерусский. Те же леса, перелески и поля, окаймленные невысокими горами (отрогами Урала); те же сосна, ель, рябина, ива, именуемая здесь черноталом, калина, черный, то есть лиственный, лес – дуб, липа, осина, береза. Но были и отличия: природа этого края имела на себе печать «первообразной чистоты», силы и какой-то чрезмерности. Чрезмерности во всем – в широте немереных полей, в тучности и густоте трав, в богатстве лесов всякою птицею и вод – рыбою, а кроме того, и в самих опасностях, таившихся на каждом шагу. Весною, летом и осенью к иным лесным провалам с топкими берегами никто не смел подходить; зимою же воздух выхолаживался до замерзания ртути, а снеговые валы свободно накрывали не успевшие добраться до селенья обозы.
Позднее, уже из Подмосковья, куда переселился Сергей Тимофеевич, родные места виделись ему такими:
В наш дикий край лечу душою:
В простор степей, во мрак лесов,
Где, опоясаны дугою
Башкирских шумных кочевьев,
С их бесконечными стадами,
Озера светлые стоят,
Где в их кристалл с холмов глядят
Собравшись кони табунами…
Или где катится Урал
Под тению Рифейских скал!
Обильный край, благословенный!
Хранилище земных богатств!..
По наследству ли достался будущему писателю его характер или оформился под влиянием различных условий, во всяком случае, многое в нем гармонировало именно с окружающей природой, говоря современным языком – вписывалось в нее. «Мою вспыльчивость и живость я наследовал прямо от своей матери», – утверждал Сергей Тимофеевич. Было в нем нечто и от неуемности, силы и щедрости заволжских и предуральских пространств. Хотя, надо добавить, все это сочеталось у Аксакова с не свойственными тем краям мягкостью и легкостью переходов, а также с деликатностью и тонким артистизмом…
Чувство природы складывалось в будущем писателе с молодых лет, и оно включало в себя не то чтобы ее понимание, но просто со-переживание с нею, со-бытие.
Об Аксакове можно сказать словами поэта:
С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье…
Рыбная ловля, охота, собирание ягод, просто прогулки – в лес или в степь – заложили в нем глубокие и мощные пласты впечатлений, которые позднее, спустя десятилетия, стали щедро питать его художественное творчество.
Когда мальчик подрос, к впечатлениям природы прибавились впечатления от прочитанных книг. Большой любительницей литературы, мы помним, являлась мать, но и Тимофей Степанович книгой не пренебрегал, особенное пристрастие имел он к чтению вслух, обнаружив в этом деле даже некоторое актерское искусство. В семье Аксаковых вообще любили по вечерам читать вслух, и это имело значение большее, чем может показаться на первый взгляд. Ведь чтение по природе своей процесс сугубо индивидуальный, читающий намеренно уединяется, чтобы полнее и интимнее погрузиться в новый, художественный мир. Аксаковы же, видимо, ощущали и ценность совместного чтения – ценность, которая может быть объяснена с помощью следующей аналогии.
Еда, как известно, дело тоже, в общем, индивидуальное, однако давно замечена роль коллективности всевозможных трапез и пиров. Люди совместно «вкушают мир» (выражение М. Бахтина, примененное им к творчеству Франсуа Рабле), ощущают полноту бытия, и оттого радость одного умножается на радость, переживаемую всеми. Нечто похожее заключено и в коллективности чтения, с той только разницей, что это – приобщение к совместной духовной радости, общее узнавание идеальных ценностей (впрочем, одно нередко сочетается с другим, и, как вспоминал писатель, в его доме «литературное удовольствие подкреплялось кедровыми и калеными русскими орехами»).
Литературные вечера в Старом Аксакове явились прообразом будущих чтений в семье Сергея Тимофеевича.
Вместе с тем воспитание мальчика не назовешь сугубо книжным – художественные впечатления не заслоняли впечатлений самой жизни. Очень рано начало формироваться у будущего писателя и чувство реальности во всей его широте и сложности. Именно сложность и противоречивость жизни обычно приковывают к себе внимание умного и развитого ребенка, требуя от него примирения с усвоенными с первых дней общими, простыми понятиями. Такое примирение дается нелегко и нередко становится двигательной силой всего процесса взросления и возмужания.
Сережа Аксаков, например, знал, что как помещикам ему и его близким полагается владеть другими людьми и пользоваться их трудом. Это для него – факт само собой разумеющийся и неколебимый. Но почему мать не вышла поговорить с крестьянами, почему отозвалась о них сухо, высокомерно и как-то загадочно («… я терпеть не могу…»)? «Сколько я ни просил, сколько ни приставал… мать ничего более мне не сказала. Долго мучило меня любопытство, долго ломал я голову: чего мать терпеть не может? Неужели добрых крестьян, которые сами говорят, что нас так любят?..» Что-то не очень вяжется этот поступок с представлениями о безоблачно-гармонических отношениях между отцом-барином и его детьми-крестьянами.
Особенно резко противоречили таким представлениям случаи грубого и зверского помещичьего произвола. Своими глазами Сережа всего этого, пожалуй, не наблюдал, но слухи и рассказы о подобных случаях широко ходили в Заволжье и Предуралье, потрясенных недавней пугачевской бурей. Рассказывали не только о каких-то незнакомых, чужих людях – и некоторые представители аксаковской фамилии стали широко известны с неблаговидной стороны.
В нескольких верстах от Старо-Аксакова находилась деревня Куроедово, имение Михаила Максимовича Куроедова, женившегося на двоюродной сестре Степана Михайловича. Этот Куроедов (в автобиографической дилогии – Куролесов), владевший также несколькими другими имениями в Уфимском наместничестве, отличался особенной крутостью нрава. Дед Сергея Тимофеевича, убежденный крепостник, был вспыльчив, да отходчив, а Куроедов – «жестокий без гнева». Он любил зверствовать хладнокровно, находя удовольствие в мучениях и страданиях своих жертв. Являя собой «ужасное соединение инстинкта тигра с разумностью человека», он отправил на тот свет не одну душу. Трудно было Сереже Аксакову примирить подобные тиранства с мыслью о справедливости помещичьего душевладения. Но еще страннее было ему наблюдать впоследствии собственными глазами, что по смерти изверга его крестьяне, бывшие жертвы, вспоминают о нем… с благодарностью! Жестокость представлялась им разумной, необходимой строгостью, «умением отличать правого от виноватого, работящего от ленивого», представлялась даже «совершенным знанием крестьянских нужд». Все это не укладывалось в ясные и четкие понятия добра и зла. Все это порождало вопросы, на которые взрослые или не отвечали, или отвечали неудовлетворительно.
Сережа, например, недоумевал, почему не прогонят старосту Мироныча, известного своей корыстью и злоупотреблениями. «Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете… что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и крестьянском деле… что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам… но что как же быть? свой своему поневоле друг…» «Такое объяснение, – прибавляет писатель, – на которое понадобилось еще много новых объяснений, очень меня озадачило. Житейская мудрость не может быть понимаема дитятей; добровольные уступки не совместимы с чистотой его души, и я никак не мог примириться с мыслью, что Мироныч может драться, не переставая быть добрым человеком».
Столкновение детского и юношеского сознания с «житейской мудростью» приводит обычно к различным результатам, от тривиального примирения с окружающим до трагического и мучительного разлада. С Аксаковым не произошло ни того, ни другого. Гармонический строй его души устоял, не разрушился; свойственное ему по природе радостное приятие мира сохранилось, но в то же время, как бы в пределах этой преобладающей эмоции, развилось стремление к справедливости, к правде и, как говорил писатель, необыкновенное «чувство жалости ко всему страдающему».
Глава третья
Гимназия
Но вот пришло Сереже время поступать в гимназию. Нелегко далось это решение родителям, особенно матери, которая чуть ли не была готова скорее оставить сына без образования, чем разлучиться с ним на долгое время. Уговорили ее старинные друзья аксаковского семейства, Максим Дмитриевич Княжевич и его жена Елизавета Алексеевна. Княжевичи жили в губернском городе Казани, где Максим Дмитриевич занимал место прокурора.
В декабре 1800 года семейство Аксаковых почти в полном составе – мать, отец, Сереженька и его «милая сестрица» Наденька – двинулось в Казань. Это был вторичный приезд сюда Сереженьки с родителями: первый, год назад, носил скорее предварительный, рекогносцировочный характер. Теперь же твердо решили отдать мальчика в гимназию.
16 января 1801 года Тимофей Степанович подал вице-директору гимназии Е. П. Герберу прошение, адресованное на высочайшее имя (таково было правило), о зачислении его сына. Исполняющий должность инспектора Лев Семенович Левитский проэкзаменовал мальчика и письменно удостоверил, что «он по-российски читает и пишет изрядно».
А гимназический врач Бенес выдал кандидату в гимназисты следующую бумагу, громко именуемую Аттестатом: «Представленнаго комны титулярного Советника Тимофеи Аксакова Сына Ево Сергей я нахожу Здоровии, штаб лекарь 8 к бенес»[24]24
Опубликовано в книге: Горталов Н. К. Из прошлого Императорской Казанской 1-й гимназии. Казань, 1910. С. 3.
[Закрыть]. Поясним: «К» означает «класс», то есть разряд, степень.
Доктор Бенес (другое написание – Бенис), видно, владел русским языком не намного лучше уездного лекаря Гибнера из гоголевского «Ревизора», умевшего лишь издавать «звук, отчасти похожий на букву и и несколько на е».
И вот Сережа очутился в огромном белом здании гимназии с ярко-зеленой крышей и куполом (впоследствии это один из корпусов Казанского университета), среди шумной, необузданной мальчишеской ватаги. Дом представлялся ему одним из очарованных средневековых замков, о которых он читал в рыцарских историях, а сам себе он казался пленником или заключенным. Так оно и вышло в действительности.
Первое время грустное одиночество Сережи скрашивалось вниманием комнатного надзирателя Василия Петровича Упадышевского и доктора Бенеса, оказавшегося в действительности участливым и добрым человеком. Но вскоре возвратился из отпуска главный надзиратель Н. И. Камашев, известный своей холодной и твердой жестокостью. По инстинкту всякого хищника, реагирующего на убегающую жертву, он тотчас же обратил внимание на одинокого мальчика, сторонящегося толпы гимназистов, и стал преследовать его всевозможными придирками.
Сережа Аксаков впал в тяжелое нервное расстройство. И причина была одна: резкое отторжение от родительского теплого гнезда, сменившегося холодной атмосферой казенного заведения.
Узнав о болезни сына, Мария Николаевна тотчас поспешила в Казань. Героически проделала трудный путь по старому предвесеннему снегу; переправляясь через надувшуюся и уже посиневшую Каму, чуть не угодила в полынью. Через несколько дней она была уже в стенах гимназии; и мальчик, и мать, оба похудевшие, с опухшими от слез глазами, бросились друг другу в объятия.
И вот спустя несколько месяцев в гимназию на имя директора поступило новое прошение – от титулярной советницы Марии Николаевны Аксаковой – с убедительной просьбой отпустить сына на ее попечение, так как он «сделался больным ногами». О нервном расстройстве не упоминалось ни слова. Мария Николаевна, видимо, не хотела раздражать начальство сведениями, невыгодными для репутации гимназии. Кроме того, и доктор Бенес ссылался на упомянутую болезнь («какое-то расширение в коленках и горбоватость ножных костей») как на обстоятельство, требующее пребывания мальчика на вольном воздухе.
Так внезапно закончилась первая попытка гимназического обучения Сергея. Мальчик вновь очутился в благословенном Ново-Аксакове, чтобы счастливо «доживать» свое детство, наслаждаться прогулками, играми, собиранием грибов и ягод. Появились и новые удовольствия: впервые в этот год испытал Сережа «высшее наслаждение рыбака» – уженье крупной рыбы. До сих пор он лавливал только пескарей и – не больше среднего размера – окуней и плотву, а тут вдруг попался ему такой здоровенный язь, что сопровождавший мальчика дядька Евсеич, чтобы не упустить рыбу, придавил ее своим телом. «Я дрожал от радости как в лихорадке, что, впрочем, и потом случалось со мной, когда я выуживал большую рыбу…»
Зимою увлекались охотою на зайцев, подледным ловом налимов. Вечерами же читали вслух.
Но не оставаться же мальчику неучем, не пристроенным ни к какому делу! И в феврале или марте 1802 года (дата уточнена Н. К. Горталовым в упомянутой выше работе)Сережу вновь привезли в Казанскую гимназию.
Повзрослел ли он за несколько месяцев, или повлияли новые условия – мальчика поселили не в гимназии, а на частной квартире, – во всяком случае, вторая попытка оказалась удачней первой.
Сергей уже не так остро тосковал по дому, сдружился со сверстниками и постепенно стал привыкать к гимназическим порядкам. Вскоре он получил право сидеть за первым столом, третьим по счету, что являлось показателем его успехов: гимназистов принято было рассаживать в соответствии с полученными ими баллами.
Жил Аксаков у молодого учителя Ивана Ипатыча Запольского в добротном каменном доме и назывался теперь своекоштным учеником (в отличие от казеннокоштных, находившихся на казенном пансионе в гимназии).
Запольский окончил Московский университет и преподавал физику. А товарищ его, также воспитанник Московского университета, квартировавший в том же доме, Григорий Иванович Карташевский, учил гимназистов математике.
В отсутствие своего товарища Карташевский обычно давал Аксакову и другим пансионерам домашние уроки. А когда Запольский женился и переехал в другой дом, Сергей перешел к Карташевскому на полный пансион.
С каждым месяцем юноша все больше привязывался к своему учителю. У Карташевского была сдержанная, сухая, даже строгая манера обращения с учениками, прикрывавшая доброту и врожденное чувство справедливости. Некоторых такая манера отталкивала, но Аксаков сумел «оценить достоинства этого человека», правда не без помощи матери, которая, познакомившись с молодым учителем, не уставала нахваливать его всем окружающим.
Карташевский был принят в семействе Аксаковых, а позднее ему суждено было с ним породниться.
Но, несмотря на все уважение к Григорию Ивановичу, преподаваемая им наука никак не давалась Сергею. Говорили о решительной неспособности Аксакова к математике, о том, что его память просто не в состоянии удержать какого-либо математического знака или формулы. Живое и художнически полнокровное воображение будущего писателя не хотело мириться ни с чем отвлеченным и абстрактным.
Зато Карташевский, обладавший разносторонними знаниями, добился успеха в преподавании Сергею французского языка: в несколько месяцев научил его свободно читать по-французски. Но особенное внимание уделил Григорий Иванович, прекрасно разобравшийся в природных наклонностях своего подопечного, преподаванию словесности. Тут мысль и слово учителя пали на хорошо подготовленную почву.
Первые начатки литературного образования, полученные Сережей еще в отеческом доме, носили преимущественно классический характер; под этим словом подразумевается господствовавшее в то время в России художественное направление – классицизм. Мальчик познакомился с сочинениями таких видных представителей этого направления, как Сумароков и Херасков; ему нравились героические сюжеты и высокие темы, стройность художественной композиции, мерность, торжественность и экспрессивная красочность языка. Любимым произведением Сережи была «Россиада» Хераскова – героико-патриотическая эпопея, повествовавшая о завоевании Иваном IV Казанского ханства. Хотя в ее основе лежали исторические факты и описывались реальные родные Аксакову места (Казань), но все происходившее в «Россиаде» нимало не походило на действительность. Однако выспренность и невероятность событий, лиц, обстановки, антуража действовали на мальчика завораживающе. В этом, впрочем, он мало чем отличался от взрослых, в том числе и литераторов, еще только проходивших школу роста. «Поистине, это было двойное детство, – говорил потом Аксаков, – нашей литературы и нашего возраста».
(Спустя полвека, когда все переменилось и о «Россиаде», да и самом его создателе помнили чуть ли не одни записные историки литературы, Сергей Тимофеевич «с удовольствием» произносил строки из эпопеи, отдававшие безнадежной архаикой:
Злодеи скоро бы вломиться в стан могли,
Когда б не прекратил сию кроваву сечу
Князь Курбский с Палецким, врагам текущи встречу…
Такова неувядаемая сила детских впечатлений!)
С интересом прочитал Сереженька еще в отеческом доме и множество прозаических произведений, в их числе романы того же Хераскова: «Нума Помпилий, или Процветающий Рим», «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармонии». Неестественность происшествий, высокопарность стиля, «напыщенный мерный язык стихотворной прозы» (позднейшее выражение самого Аксакова) – все это вполне отвечало канонам отечественного классицизма и казалось мальчику «совершенством». Но порою ощущалась в этих произведениях и свежая струя: внимание к интимным переживаниям, особенно переживаниям любви, повышенная чувствительность, что уже предвещало новое художественное направление – сентиментализм.
Познакомился Сережа и с произведениями Карамзина, признанного лидера этого направления, – со стихотворным альманахом «Аониды», сборником стихов и повестей «Мои безделки». Мальчик уловил отличие этих вещей от сочинений Сумарокова или Хераскова, но, замечал он впоследствии, «содержание их меня не удовлетворяло». Высокость чувств, яркость и значительность изображаемых событий отвечали его настроению больше, чем нарочитая камерность и интимность. (В название «Мои безделки» был вложен особый смысл, причем имели значение оба слова: подчеркивалось, что это «безделки» и «безделки» «мои», то есть возникшие из личных, частных обстоятельств и не претендующие ни на какую всеобщность.)
Будучи наставником Аксакова-гимназиста, Карташевский расширил круг его чтения. Он выписал для Сергея множество книг, и к уже знакомым Хераскову и Сумарокову прибавились Ломоносов, Капнист, Хемницер, Державин. Имя последнего произносилось с особенным пиететом: Державин был уроженцем Казанской губернии и в свое время, в 1759–1762 годах, обучался в той же Казанской гимназии.
Выписывал Карташевский и переводную литературу: «Идиллии» швейцарского поэта Геснера, «Векфильдского священника» англичанина Голдсмита и т. д.
Любимыми произведениями Карташевского были «Тысяча и одна ночь» и сервантесовский «Дон Кихот», которые он имел обыкновение читать Аксакову вслух, сопровождая чтение громким заразительным смехом. «В это время нельзя было узнать моего наставника; вся его сухость и строгость исчезали, и я полюбил его так горячо, как родного старшего брата».
В отношении русских писателей Григорий Иванович проявлял определенные пристрастия.
Однажды Сережа невольно подслушал его разговор с Ибрагимовым, преподававшим в гимназии российскую словесность.
Ибрагимов похвалил Григорию Ивановичу классное сочинение Аксакова, написанное на тему «О красотах весны», и сказал, что мальчик должен побольше писать сочинений. Карташевский с этим не согласился. Он возражал не только против слишком частых письменных упражнений, ибо мальчик, подражая другим, поневоле употребляет заимствованные фразы и обороты, но и против чтения книг, которые могут испортить вкус. Читать нужно лишь авторов, «пишущих стройно и правильно». «Ты думаешь, я всего Державина даю ему читать? – говорил Карташевский. – Напротив, он знает стихотворений двадцать, не больше, а Дмитриева знает всего. Я думаю, ты у меня его портишь. Вероятно, „Бедная Лиза”, „Наталья, боярская дочь” и драматический отрывок „Софья” не выходят у тебя в классе из рук?» Григорий Иванович, как видно, особенно ополчался на Карамзина, хотя для поэта Дмитриева, сподвижника Карамзина, другого видного представителя сентиментализма, делал исключение.
«Достойно внимания, – вспоминал Аксаков, – что он не читал со мною Карамзина, кроме некоторых писем „Русского путешественника”, и не позволял мне иметь в моей библиотеке „Моих безделок”». Когда Сережа, знакомый с этой книгой еще с детских лет, попробовал возразить, Григорий Иванович сказал, что Карамзин не поэт и что лучше «эти пьесы совсем позабыть». Словом, в отношении к новейшей русской литературе проявился определенный консерватизм Сережиного наставника.
И тут надо сказать о другом человеке, имевшем не меньшее, если не большее влияние на литературное развитие Аксакова-гимназиста, – об уже упоминавшемся учителе российской словесности Николае Мисаиловиче Ибрагимове. Выпускник Московского университета, он обладал обширными знаниями, был, по словам Аксакова, «очень остроумен и вообще человек даровитый».
Гимназистам хорошо запомнилась внешность Николая Мисаиловича, выдававшая его татарское или башкирское происхождение: большая голова, маленькие и очень проницательные глазки, широкие скулы и огромный рот. Когда Ибрагимов улыбался, этот рот растягивался до ушей.
Для образования вкуса учеников «Ибрагимов выбирал лучшие места из Карамзина, Дмитриева, Ломоносова и Хераскова, заставлял читать вслух и объяснял их литературное достоинство». Обратим внимание: и «из Карамзина». Предубеждение Карташевского против Карамзина Николаю Мисаиловичу было чуждо.
Современность литературного вкуса Ибрагимова подтверждают и воспоминания другого ученика Казанской гимназии, будущего поэта Владимира Панаева: «Учитель высшего класса словесности был в мое время… Ибрагимов. Он имел необыкновенную способность заставить полюбить себя и свои лекции, сам писал, особливо стихами, прекрасно и, обладая тонким вкусом, так умел показывать нам погрешности в наших сочинениях, что смышленый ученик не делал уже в другой раз ошибки, им замеченной, а иногда слегка и осмеянной. Я был чуть ли не лучшим учеником в его классе, и после сделался его другом».
Видимо, направление творчества В. Панаева, автора чувствительных идиллий, определилось не без воздействия его гимназического учителя. И тема сочинения, заданного Ибрагимовым Аксакову, – «О красотах природы» – хорошо вписывалась в формировавшееся сентиментальное умонастроение. С высот гражданственности, зачастую холодной и абстрактной, сентиментализм уводил читателей в дольный мир частного бытия и смиренной природы с ее одухотворенными «красотами».
Отношение молодого Аксакова к новому течению было много сдержаннее, его симпатии к классицизму очевиднее, однако и ему пришлась по душе раскованность Ибрагимова. Поэтому при всей любви и благодарности к Карташевскому не его, а именно Ибрагимова упоминал впоследствии Аксаков как наставника в художественном развитии: «Этот человек имел большое значение в моем литературном направлении, и память его драгоценна для меня. Он первый ободрил меня и, так сказать, толкнул на настоящую дорогу».
Кстати, в воспоминаниях Владимира Панаева о Казанской гимназии мы находим строки и об Аксакове: «Еще в нижнем классе, сидя подле С. Т. Аксакова, я посвятил ему первые мои стихи „Зима”; он был старее меня и года на три прежде поступил в гимназию, но, часто и надолго увозимый матерью в деревню, подвигался не быстро». Значит, встреча мальчиков произошла уже после вторичного поступления Аксакова в гимназию. Через Владимира Сережа познакомился с его братьями – Николаем, Иваном, Александром и малолетним Петей.
Панаевы, проживавшие в Казани, были литературным семейством; все братья, кроме старшего, Николая, занимались сочинительством. Иван писал стихи, «заразив склонностью к стихомаранью» Владимира. Александр хорошо рисовал и писал прозою, в которой подражал Карамзину, «стараясь уловить гладкость и цветистость языка, созданного Карамзиным».
Вместе с Александром Панаевым, тоже своекоштным учеником Казанской гимназии, Аксаков увлекся театром. Первые спектакли, увиденные на казанской сцене, – опера А. Храповицкого «Песнолюбие» и стихотворная комедия Д. Ефимьева «Преступник от игры, или Братом проданная сестра» – оказали на Сережу такое сильное воздействие, что он думал о них и день и ночь и на время потерял всякую охоту учиться. Это впечатление было сравнимо, по признанию Аксакова, только с впечатлением от ружейной охоты. Дремлющая в Сереже страсть к лицедейству, к декламации и актерскому представлению вдруг получила первоначальный, но весьма сильный толчок.
Что же касается характера семейства Панаевых, которое мы назвали «литературным», то оно невольно предвещало будущую семью самого Сергея Тимофеевича…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.