Электронная библиотека » Юрий Манн » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 16 февраля 2017, 15:50


Автор книги: Юрий Манн


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Новый этап духовного развития Константина отразился на жизни всего семейства. Возникли связующие нити между двумя объединениями: кружком и семьей – кружком Станкевича и семьей Аксаковых. Участники кружка через молодого Аксакова познакомились с Сергеем Тимофеевичем, стали бывать в его доме. По письмам Станкевича видно, что он часто заходит к Аксаковым, обедает у них, встречаясь порою с людьми из окружения Сергея Тимофеевича, достаточно ему чуждыми (так, в апреле 1834 года он «имел случай видеть там пренарядного шута – М. Н. Загоскина»). Находясь же в Удеревке, Станкевич передает в письмах привет и Константину, «и всему почтенному его семейству».

Бывали у Аксаковых и другие участники кружка. Весной 1835 года в дом на Сенной пришли студенты, чтобы преподнести Надеждину золоченый кубок по случаю выхода его из университета (профессор временно жил у Аксаковых). Иван Аксаков запомнил, что среди пришедших были Станкевич и Строев («Русь», 1881, № 8, с. 15).

А в мае того же года Сергей Тимофеевич приглашает к себе домой Станкевича – слушать комедию Гоголя «Женитьба» («Женихи») в чтении автора (чтение, правда, не состоялось; Гоголь сказал, что забыл рукопись).

На встречу с Гоголем был приглашен и Белинский. В свое время, будучи цензором Московского цензурного комитета, С. Т. Аксаков участвовал в том заседании, на котором была запрещена пьеса Белинского «Дмитрий Калинин». Трудно сказать, знал ли Белинский об этом, но, во всяком случае, между ним и Аксаковым-старшим установились хорошие отношения. Сергей Тимофеевич с вниманием и интересом присматривался к стеснительному, болезненному и сдержанно-страстному молодому человеку, вчера еще никому не известному, а сегодня знаменитому литературному критику.

Позднее, когда материальные обстоятельства Белинского усложнились, Сергей Тимофеевич энергично помогал ему: дал свое поручительство для издания составленной критиком «Грамматики», принял в качестве преподавателя русского языка в Константиновский межевой институт, где был директором.

И невольно атмосфера кружка затрагивала своим дыханием Сергея Тимофеевича. Люди к нему близкие и уже достигшие положения, например Погодин, по мере интеллектуального развития студентов, углубления их интереса к новейшей немецкой философии невольно отдалялись от них. «Что же касается Сергея Тимофеевича Аксакова, – отмечал В. Шенрок, – то он по гибкости своего ума и мягкости характера, оставаясь в кружке Погодина и Шевырева, много воспринял тем не менее и от философского круга товарищей своего сына…»

Влияние молодых людей на Сергея Тимофеевича особенно заметно в его отношении к Гоголю. Правда, Аксаков-старший и сам был исполнен огромного интереса к гоголевскому творчеству, горел желанием понять и принять его. И все же, видимо, не случайно говорил он о приоритете своего старшего сына. Ведь важно еще было, как понимать Гоголя, в какой мере и в каком объеме.

В марте 1835 года С. Т. Аксаков писал находившемуся в Петербурге Надеждину: «Скажи Гоголю, если он не совсем забыл меня, что я от него без ума и что „Старосветских помещиков“ предпочитаю даже „Тарасу”, хоть многими местами в нем истинно очарован. Но к черту гофманщину. Он писатель действительности, а не фантасмагории!» Отзыв этот порождает ряд вопросов. Почему Сергей Тимофеевич упоминает только «Тараса Бульбу» и «Старосветских помещиков»? При чем тут «гофманщина»? Чтобы понять это, нужно рассмотреть суждение Аксакова в связи с другими фактами отношения к творчеству Гоголя.

Сергей Тимофеевич написал свой отзыв под непосредственным впечатлением от двух частей «Миргорода», только что появившихся в Москве. Именно в «Миргороде» Аксаков прочитал «Тараса Бульбу» и «Старосветских помещиков» – наряду с «Вием» и знакомой ему еще по «Новоселью» «Повестью о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Надо учесть еще, что повести «Миргорода» воспринимались на фоне другого гоголевского сборника – «Арабески» (тоже в двух частях), вышедшего двумя месяцами раньше. В «Арабесках» были опубликованы повести «Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего», объединенные и общностью материала (жизнь большого современного города, столицы империи), и сходством художественного почерка (острое совмещение различных тематических и повествовательных планов, гротескные изломы и алогизм, фантастика). Далеко не всем читателям, даже из числа друзей и поклонников Гоголя, понравилась манера так называемых петербургских повестей (наименования этого у самого Гоголя нет – оно утвердилось в критике позднее). Некоторые восприняли ее как отход от простодушно-лукавой, самобытной народной манеры «Вечеров на хуторе близ Диканьки», и, несомненно, такие голоса раздавались и в окружении Сергея Тимофеевича.

Вскоре после выхода в свет обоих сборников специальную статью о Гоголе опубликовал в «Московском наблюдателе» (1835, март, кн. 2) С. П. Шевырев. Он очень высоко оценил творчество писателя, но свою статью демонстративно озаглавил лишь по названию одного сборника – «Миргород»; что же касается другого сборника, то критик с укоризной заметил: в повестях, «которые читаем мы в „Арабесках”, этот юмор малороссийский не устоял против западных искушений и покорился в своих фантастических созданиях влиянию Гофмана и Тика».

Все это выявляет полемический подтекст отзыва Аксакова. И Сергей Тимофеевич при всем восхищении Гоголем противопоставляет его «фантасмагориям» (то есть прежде всего «петербургским повестям») произведения с крепкой народной основой. И он за полную самобытность писателя, против «гофманщины», то есть против влияния немецкого романтизма (хотя, конечно, в действительности Гоголь, даже и испытывая влияния других писателей, оставался глубоко оригинальным, национальным художником). В подобном разграничительном, дифференцированном подходе Аксакова сказались особенности его литературной позиции – неприятие романтизма, прежде всего в его иноязычном, «немецком» обличье.

Совсем других взглядов придерживались в кружке Станкевича. Здесь очень ценили Гофмана. Вот характерный отзыв Станкевича, кстати относящийся к тому же 1835 году – году выхода «Миргорода» и «Арабесок». «Я думаю, ты поймешь хорошо фантастическое Гофмана, – писал он к М. А. Бакунину. – Это не какая-нибудь уродливость, не фарсы, не странности… Его фантастическое естественно – оно кажется каким-то давнишним сном». Бакунин полностью согласен со Станкевичем: «Вообрази себе, что я совершенно вошел в фантазии Гофмана, что мне все казалось естественным. Вот что, мне кажется, и составляет достоинство Гофмана, это то, что поэзия у него так искусно перемешана с жизнию практической, что все чудеса, сами по себе невозможные, толкуются самым простым образом…»[32]32
  Письмо М. А. Бакунина Н. В. Станкевичу стало известно сравнительно недавно: Записки Отдела рукописей Государственной библиотеки им. В. И. Ленина. М., 1983. С. 143 (публикация Н. М. Пирумовой и С. Ф. Ударцева).


[Закрыть]
.

А раз так, то ни Гофман, ни его фантастическое не противостоят Гоголю. Оба художника воспринимаются в одном ряду. Так же как не исключают друг друга «петербургские» и «малороссийские» произведения русского писателя, его «Арабески» и «Миргород».

Вот почему, кстати, своей знаменитой статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», появившейся в том же 1835 году в «Телескопе» (№ 7, 8), Белинский дал подзаголовок: «Арабески» и «Миргород». Критик как бы корректировал явную односторонность Шевырева и его единомышленников.

А что думал по этому поводу Константин Аксаков? Есть все основания считать, что в отношении Гофмана и «гофманщины» он разделял взгляды не отца, а своих товарищей по кружку (он даже несколько утрировал эти взгляды, о чем мы скажем ниже). В марте 1836 года в письме к двоюродной сестре Марии Карташевской Константин как бы между прочим спрашивает: «А помните ли, что развивает Гофман в своих повестях? Как бывало часто делал я вам шутя этот вопрос и как вы мне всегда на него отвечали: 1) идею магнетизма, 2) назначение художника, 3) созвучие душ».

Главные гофмановские идеи вошли в обиход общения Константина с близким человеком, превратились в предмет его привычных дум. Отразились они и в творчестве Аксакова: в уже упоминавшейся повести «Жизнь в мечте» и в другой – «Облако» – развиваются мысли и о назначении художника, и о магнетизме, и, конечно, идея «созвучия душ» поэтически настроенных людей. К тому же в повести «Жизнь в мечте» выражена мысль о чудесной силе портретного изображения, в которое, если оно точное, переливается нечто от реального существования самого оригинала. Этот давний для искусства мотив незадолго перед Аксаковым развил Гоголь в повести «Портрет»: страшный ростовщик Петромихали продолжает свое существование в портрете, нарисованном искусным художником. Константин Аксаков, возможно под прямым влиянием гоголевской повести, варьирует этот мотив: Вальтер Эйзенберг рисует себя на картине подле трех чудесных девушек, и по мере того, как наливается красками изображение, жизненные силы оставляют художника и, наконец, он падает «на кресла мертвым». Из всего этого видно, как далеко ушел Константин в усвоении типично романтических мотивов, столь нелюбезных сердцу Сергея Тимофеевича.

Много лет спустя сам Гоголь так характеризовал отношение к нему Константина и Аксакова-старшего: «Распаленную любовь к моим сочинениям восчувствовал их сын, потому что в душе его заключено действительно чувство высокой поэтической красоты. Эту распаленную любовь сообщил он и отцу своему, который без того, может быть, был бы умереннее…». Оставим в стороне некоторое недовольство Гоголя чрезмерной любовью к нему со стороны Аксаковых: оно принадлежит более позднему времени и иным обстоятельствам, о которых речь впереди. Сейчас важно отметить другое: Гоголь утверждает, что тон в отношении к его творчеству в аксаковском семействе задавал именно Константин. А через Константина опосредованно (чего Гоголь мог уже не видеть и не сознавать) проявлялось и влияние на Сергея Тимофеевича кружка Станкевича.

Сказывалось ли это влияние на других членах семейства? В какой-то мере, конечно, сказывалось. Иван Аксаков впоследствии говорил о себе: «Пишущему эти строки было в год вступления К<онстантина> С<ергееви>ча в университет только 8 лет; в детскую его память врезались следующие стихи из послания Ключникова (то есть Клюшникова. – Ю. М.) к Станкевичу, впрочем, года два-три позднее написанного:

 
К тебе, хозяин, в твой приют
И тесный и холодный
Толпою юноши идут
Беседовать свободно…
Хвала тебе, Белинский –  млат
И бич литературы.
Тебя завидя, супостат
Бежит твоей фигуры!»
 

В семействе Сергея Тимофеевича все переживалось сообща; неудивительно, что и интересы и заботы кружка Станкевича через Константина проникали в атмосферу аксаковского дома и оставили след в сознании даже малых детей.

Глава четырнадцатая
«Я встретил дивное создание…». Константин Аксаков и Маша Карташевская

Какие разнообразные интересы определяли внутреннюю жизнь Константина! Русская старина и античный мир, Державин и Гомер, немецкая классическая философия и русское Просвещение, немецкий романтизм и отечественная оригинальная проза, Гофман и Гоголь… Сталкиваясь и взаимодействуя друг с другом, эти силы претворялись в ту возвышенную, поэтическую настроенность, которая владела молодым Аксаковым.

Среди дорогих ему имен одно из первых мест занимал Шиллер. Письма Константина середины 30-х годов пестрят упоминанием имени немецкого поэта; стихи юноши варьируют и развивают шиллеровские мотивы.

Молодой Герцен писал, обращаясь к Шиллеру, который в эту пору был также и его любимым писателем: «Ты – по превосходству поэт юношества. Тот же мечтательный взор, обращенный на одно будущее – „туда, туда!”; те же чувства благородные, энергические, увлекательные; та же любовь к людям и та же симпатия к современности…».

Это обращение к Шиллеру, слово в слово, мог бы повторить и Аксаков. Но вдобавок ко всему у него были и свои причины горячей привязанности к немецкому поэту.

В стихотворении с пометой «9 мая 1835 Москва» Константин писал:

 
Сбылись души моей желания,
Блеснул мне свет в печальной мгле:
Я встретил дивное создание
На этой суетной земле.
 

Стихотворение носит название «Тэкле», иначе говоря, оно адресовано героине шиллеровской драматической трилогии «Валленштейн». Тэкла или, иначе, Текла – возлюбленная и единомышленница Макса Пикколомини, мужественного защитника народных интересов. Молодой Белинский называл Макса и Теклу двумя «райскими цветками», а их любовь – «небесною». И стихотворение Константина – невольная дань любви к шиллеровской героине, но не только к ней. В облике литературного персонажа ему видятся черты другого «дивного создания» – реального, земного, близкого, родственного… Черты Маши Карташевской.

Маша была дочерью Надежды Аксаковой, любимой сестры Сергея Тимофеевича. Еще в бытность Аксакова в Петербурге Надежда вышла замуж за Мосолова, богатого человека, владельца чугунных заводов Вятской губернии. Брак продолжался недолго; через четыре года Мосолов умер, и молодая вдова в 1817 году вышла замуж за Григория Ивановича Карташевского, бывшего учителя Сергея Аксакова еще в Казанской гимназии и затем адъюнкта Казанского университета. Григорий Иванович, мы помним, был вхож в дом Аксаковых и давно уже присматривался к хорошеющей день ото дня девушке.

Ко времени женитьбы на Аксаковой Карташевский проживал в столице и стал видным чиновником. Так основалась петербургская отрасль семейства Аксаковых – Карташевских.

Вскоре у Григория Ивановича и Надежды Тимофеевны родилась дочь – Маша. Константину она приходилась двоюродной сестрой и была на год моложе его.

Виделись они нечасто, но регулярно: то Константин с отцом приезжал в Петербург, то Маша с родителями наведывалась в Москву или Богородское, где Аксаковы имели обыкновение проводить лето.

Костя делился с Машей своими мыслями, читал ей любимые произведения – и всегда встречал понимание и сочувствие. И то, что это сочувствие исходило от молодой прелестной девушки, едва достигшей семнадцати лет, окрыляло и странным образом волновало Константина. В присутствии Маши забывались обиды, причиненные неосторожным словом или колкой насмешкой товарищей по кружку. Хотелось раскрыть свое сердце до дна, ничего не утаивая и ни о чем не умалчивая.

В начале 1836 года Константин Аксаков, уже окончивший Московский университет кандидатом, в очередной раз приехал в Петербург, снова встретился с Машей и понял, что она сделалась ему еще ближе и дороже.

По возвращении в Москву он пишет «милой Машеньке» большое письмо. «На другой день нашего отъезда мои чувства пришли в такое раздражительное состояние, что я был готов (сказать стыдно) плакать от всякой безделицы. Всякий стих, который я ни произносил, чувствовал я вдесятеро сильнее, и от всякого сколько-нибудь грустного и мелодичного стиха навертывались у меня слезы».

Константин решил «прочесть стихи Державина и заплакал настоящим образом».

«Долго еще после продолжалось это состояние… Вы говорили, Машенька, что на вас находят минуты, когда вам хочется плакать, и вы сами не знаете, о чем; вы же говорили, что вы стараетесь удалить от себя такие минуты. О нет! Это святые мгновения; они и так редко посещают человека; ловите, ловите их: они освежат, утешат вашу душу, и благо тому, кого они не перестают навещать».

Константин продолжает в письме прерванный на полуслове очный разговор, развивает мысли, которые он не успел до конца объяснить, затрагивает темы, которые уже не раз обсуждались и хорошо знакомы Машеньке.

«Нынче вечером, – сообщает Аксаков в том же письме, – пойду к Станкевичу и увижу круг тех своих приятелей, которые, как я вам сказывал, едва совсем не убили у меня самолюбие, но которые, впрочем, прекрасные люди»[33]33
  Письма К. Аксакова к М. Карташевской опубликованы в книге: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. Л., 1976 (публикация Е. И. Анненковой).


[Закрыть]
.

От Маши у Аксакова не было секретов; рассказал он ей и о своем стесненном положении в кружке, впрочем, стараясь быть объективным и не впадать в преувеличения.

Но тут начались для Константина новые переживания: почему Маша не спешит написать ему и даже не отвечает на его письма? «Я не получил от вас еще ни одного письма, а написал уже два таких огромных». Через день-два: «…все нет ответа на мое первое письмо… Видно, вам не так хочется говорить со мною, как мне с вами». На следующий день: «Вот и пятница, а письма все нет…».

Письмо пришло на следующей неделе, в понедельник. «Наконец, наконец нынче я получил от вас письмо, услышал ваш голос из Петербурга и увидал, что вы точно так же говорите со мной, как говаривали бывало прежде, просто и, как мне кажется, доверчиво; что вы точно так же слушаете меня, улыбаясь, может быть, но не смеясь…»

Константин окрылен, счастлив, но незаметно в сознание проникает новая тревога. Сильное чувство подозрительно и готово без устали выискивать неблагоприятные признаки. Вот хотя бы то, что Маша никогда не видела Константина во сне… «Но может быть, я и снился вам, да вы забыли это», – утешает он себя.

Константин судит по себе: Маша грезится ему и наяву, и во сне.

Один сон он пересказал в письме: «Мне снилось, будто мы с отесенькой опять в Петербурге и приехали туда только на неделю… потом мне казалось, будто мы собираемся в дорогу, нагружаем чемодан; мне стало грустно, и я, желая последний день поговорить с вами, подошел к вашей двери, стукнул в нее и сказал: Машенька, вы свободны? Вдруг двери растворяются и выходит Авдотья Николаевна, только маленького роста, и с престранными ужимками говорит мне, что вы занимаетесь, но что сейчас ко мне придете; я стал ждать; ждал, ждал, но вы не приходите; наконец, все начало бледнеть вокруг меня, исчезать постепенно, и я проснулся, не дождавшись вас».

Все сводится к одному: какие-то препятствия мешают Косте увидеть Машеньку, какие-то люди постоянно встают между ними. Аксакова гложут дурные предчувствия… Довольно скоро они оправдались…

Самые счастливые часы теперь для Аксакова – часы уединения, когда он забьется в свою комнату, называемую еще по старой памяти «студенческой кельей», сядет перед окном за дубовый стол, весь испачканный чернилами, положит перед собою лист бумаги и предастся долгой и молчаливой беседе с Машенькой. О чем? О сумерках – любимом времени Константина, о приближающейся весне, о смысле жизни, о счастии, о поэзии и, конечно, о Шиллере. «Я взял „Валленштейна” Шиллерова и зачитался. Чем более сближаюсь с Шиллером, тем более благоговею перед ним. Этот Валленштейн неизъяснимый, таинственный, этот Макс, эта Текла… Машенька, вы приедете в Москву, и мы прочтем вместе по-русски „Валленштейна”».

Константин старался незаметно оказывать влияние на Машу, воспитание которой, с его точки зрения, обнаруживало ряд изъянов. Столичная жительница, она не знала деревни, не чувствовала природы так, как ее умели чувствовать и любить в семействе Аксаковых. «Как я жалею, что детство ваше прошло не в деревне! Вы много потеряли…» И чтобы возместить «потерю», Костя советует: «Приезжайте поскорее в Москву; я вам читал стихи, указывал вам на поэзию в слове; теперь я же хотел указать вам и на поэзию народа и Природы. Вы поймете ее».

Большую тревогу внушало Константину окружение Маши: ее гувернантка-француженка, некая мадам Котье, младшие братья Александр и Николай, обучавшиеся в артиллерийском училище. С одним из них, Александром, у Аксакова в начале 1836 года произошел острый спор о философии: Константин утверждал, что стремление решить кардинальные проблемы бытия составляет неотъемлемую потребность человеческого сознания; Александр Карташевский возражал, что это все произвольное умствование, «пародия» на действительную потребность. Именно после этого спора Константин написал стихотворение, звучащее как торжественная клятва:

 
Целый век свой буду я стремиться
Разрешить божественные тайны… —
 

и отдал это стихотворение на суд Маше.

Окружающая Машу Карташевскую среда – светская, военная, чиновная – воспитывала любовь ко всему яркому и броскому в искусстве, к щеголеватому слову, к напыщенным и эффектным выражениям. Константин это хорошо понимал – и боялся за Машу.

Появление стихов Бенедиктова усилило опасения Константина: как отнесутся к новоявленной знаменитости там, в Петербурге, в окружении Маши Карташевской? Ведь не случайно Белинский писал, что Бенедиктов – кумир «средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга», как, впрочем, и всех других, кто был падок на внешнюю красивость и громкую фразу.

Константин, высмеивавший стихи Бенедиктова в пародиях Эврипидина, страстно отстаивал свою точку зрения перед разными московскими знакомыми аксаковского семейства: перед поэтом и драматургом И. Е. Великопольским, перед Горчаковыми и другими. Княжне Горчаковой, восторгавшейся новым поэтом, Аксаков заявил, «что Бенедиктов может нравиться только той девушке, которая свое чувство оставила на паркете и которую не может тронуть простая и истинная поэзия Гомера…».

Константин сообщил об этом Маше не без скрытой цели, ибо окружающие ее сверстницы тоже «свое чувство оставляли на паркете», отдавались светской суете, пустому времяпрепровождению, сплетням, тайному или явному соперничеству на ярмарке выгодных женихов.

Словно угадывая опасения Константина, Маша писала ему, что она не такая, что даже распорядок дня ее складывается иначе, чем у остальных. «Ах, Машенька, вы мне говорите, чтобы я не боялся; вы не оставите мира поэзии – вы встаете всех раньше, вы ложитесь всех позже. О, Машенька, я понимаю вас! Вам, вам поэзия. Вы чувствуете, вы глубоко чувствуете. Есть два рода поэтов: одни, понимая поэзию, воссоздают ее в своих произведениях. Другие чувствуют поэзию просто и заключают ее в душе своей: они также поэты. Вы, Машенька, вы – поэт!»

Поэзия – универсальная стихия, одухотворяющая все лучшее на свете: и художественные создания, и научное творчество, и сферу практики, повседневных дел. Отсюда обязательное для Аксакова, как, впрочем, и для его товарищей, требование: не только творить поэзию, но и поступать поэтически. Сама жизнь художника становится большим поэтическим произведением, создатель которого одновременно и его автор, и его главный персонаж.

И в произведении, которое созидалось Константином, героев было два: он и она, Маша…

Помогал Аксаков Маше Карташевской и в постижении гоголевского творчества.

Здесь ему определенно пришлось противодействовать влиянию других, например Григория Ивановича Карташевского, отца Маши, который Гоголя не понимал и не принимал.

В мае 1836 года, когда все жили ожиданием московской премьеры «Ревизора», Константин писал Маше: «Я уже читал „Ревизора”; читал раза четыре и потому говорю, что те, кто называют эту пьесу грубою и плоскою, не поняли ее. Гоголь – истинный поэт; ведь в комическом и смешном есть также поэзия. Мне жаль, что вы в первый раз узнали Гоголя только по его „Носу”. В этой шутке есть свое достоинство, но [она] точно немного сальна! Как бы мне хотелось, чтобы вы прочитали „Вечера на хуторе близ Диканьки”!.. Если он смеется над жизнью, над нелепостями, которые в ней встречает, то поверьте, что в это время на сердце у него тяжело…»

Константин явно отвечает на какие-то обвинения «Ревизору», которые Маша пересказала в своем письме. Сама Карташевская, судя по всему, пьесу еще не читала и петербургской премьеры (состоявшейся 19 апреля) не видела. Она вообще довольно сильно отстала в своем знакомстве с новым писателем, начав это знакомство лишь с опубликованного в 1836 году «Носа» и, следовательно, оставив без внимания и «Вечера на хуторе близ Диканьки», и «Миргород», и «Арабески». И Константин прилагает силы к тому, чтобы отставание было поскорее наверстано.

Константин присутствовал на премьере комедии в Малом театре, состоявшейся 25 мая 1836 года, – и тут он стал свидетелем примечательной истории.

Еще до спектакля Аксаков условился со своим знакомым М. Н. Катковым, студентом Московского университета, также примкнувшим к кружку Станкевича, что по окончании пьесы они вызовут автора. Конечно, им было хорошо известно, что Гоголь в Петербурге и находиться в театре не будет, но такой вызов приобрел бы значение символического жеста – жеста глубокого уважения к творцу «Ревизора».

Едва опустился занавес, Константин поспешил из ложи, где он сидел, в кресла, чтобы лучше исполнить условленное. Встречает Каткова. «Что же вы?» – спрашивает тот Константина. «Я только сейчас пришел в кресла, а вы что?»

Оказалось, что Катков уже раз пять выкрикнул имя Гоголя, но его никто не поддержал, а какой-то важный господин с крестом вздумал его удерживать. Катков огрызнулся, и господин пригрозил: «Я вас проучу». – «Я сам тебя проучу», – ответил Катков.

На этом, собственно, пикировка окончилась; до дуэли или иных серьезных последствий дело не дошло. Но эпизод явственно показал, какая атмосфера господствовала на премьере: в лучшем случае – равнодушия, в худшем – затаенной вражды. Присутствовавший на том же спектакле Н. И. Надеждин отмечал, что заполнившая зал публика была в подавляющем большинстве важной, чиновной, и объяснял этим отсутствие ожидавшегося успеха: «Публика, посетившая первое представление „Ревизора”, была публика высшего тону, богатая, чиновная, выросшая в будуарах… Ей ли, говорим, принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение?» Даже раздававшиеся время от времен аплодисменты ни о чем не говорили. «Пьеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисментами, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось!»

Разумеется, Аксаков не преминул рассказать о происшествии на премьере в очередном письме к Маше. (В конечном счете Константин немало преуспел в своих гоголевских уроках, и Маша Карташевская со временем стала одной из страстных почитательниц великого писателя. Сергей Тимофеевич будет ее рекомендовать Гоголю как тонкого ценителя его произведений.)

Предметом беседы Константина с Машей становились и «гроба тайны роковые», и фантастическое, и всеобщее родство и взаимозависимость живых существ, а также мира физического и духовного, и модные тогда проблемы магнетизма, и вечность – словом, все, что волновало молодого романтика и идеалиста. Тут снова приходилось Константину прилагать усилия, объяснять, убеждать, ибо настрой ее ума был более практический: «…вы получили другое направление… в вас не развито врожденное стремление к миру таинственному».

Однажды у Кости вышел спор с Машей о принципе подобия, царящем в природе. Константин доказывал, что одна и та же идея может быть воплощена рядом существ: «в царстве животных, в царстве растений (даже в царстве ископаемых) есть, можно найти мой портрет… Природа по всем своим царствам протянула цепь существ, созданных по одной идее со мною…». Несколько похоже, хотя и в ином, трагически-возвышенном ключе Константин выразил эту мысль в повести «Облако»: облако обернулось чудесной девушкой, а девушка – облаком. Кстати, обе философские свои повести – и «Облако», и «Вальтер Эйзенберг (Жизнь в мечте)» – Аксаков посвятил Марии Карташевской.

Маша старалась понять мысли и увлечения Аксакова, войти вместе с ним в мир таинственного. При этом ее не оставляла тревога: не надорвался бы Костя под непосильным и рискованным бременем, не подточили бы его тоска и тяжелые раздумья. Трогательное свидетельство этой заботы – письмо Маши от 9 мая 1836 года: «Милый Костинька, сколько мне грустно видеть, что вы считаете себя несчастным, тогда как вы могли бы быть очень счастливым. Если б я была с вами, когда вам становится грустно, то я непременно просила бы вас прочитать мне, именно в те минуты, какую-нибудь из благородных возвышенных прекрасных повестей (а не сказок) Гофмана, и, верно, вы никогда не отказали бы мне в моей просьбе. Я не только не одобряю ваше намерение сделаться магнетизером, но мне кажется, что вы дурно даже сделали, пробуя магнетизм на себе; для чего понапрасну расточать свое здоровье, известно, что магнетизм очень расслабляет физические силы человека, да может быть имеет влияние и на моральные; меня удивляет даже, что вы решились на пробу магнетизироваться, я не ожидала от вас такой храбрости. Я верю, очень верю магнетизму, милый мой Костинька, и я не одна недавно слышала несколько примеров магнетизирования, которым удивляюсь так же, как и странному происшествию»[34]34
  Рукописный отдел ИРЛИ РАН. Ф. 173. № 10, 605, XV. С. 2. Л. 34 и об.


[Закрыть]
.

Но не все, далеко не все могла принять и понять Маша. Об этом мы узнаем из письма Константина от 5 марта 1836 года, в котором он мягко жалуется ей на своего отца, Сергея Тимофеевича, и косвенно – на нее: «Сейчас имел я большой разговор с отесенькой; я высказывал ему мои любимые мысли, говорил и о поэзии и о религии. Благодарю Бога, что он не лишил меня чувства; благодарите и вы его за то же. Отесинька понимает, сколько меня можно понимать, но кто постигнет, например, сомнение в своем существовании? Вы, милая Машенька, вы понимаете мою тоску, мое стремление высказаться, мои мечты, мои предчувствия; но вам также показалось нелепостью это сомнение; а это так, право так! Но как вам передать это, как выразить отсутствие сознания – не знаю. Кажется, это останется вечным недоразумением между нами, если я не найду слов, или если на вас самих не нападет такое сомнение».

Можно представить себе положение Сергея Тимофеевича! Со своей гибкостью и чуткостью, готовностью идти навстречу всему новому и свежему он внимательно прислушивался к словам сына, тем более что за его спиной стояло молодое поколение, Станкевич и его друзья, которых Аксаков-старший глубоко уважал. Он хотел идти в ногу со временем, постичь как можно больше, и Константин, со своей стороны, чувствовал это, отсюда его оговорка: «отесинька понимает, сколько меня можно понимать». Но ведь предел-то должен быть. Отесинька, который любил во всем отчетливость и определенность и больше всего ненавидел мечтательность и туманность, который перед отъездом Шевырева за границу увещевал его «ради Христа» забыть «немецкий мистицизм», ибо «он противен русскому духу», теперь вынужден слушать, как Константин выражает «сомнение в своем существовании». Узнавать, что жизнь есть сон, что крайности сходятся и что, следовательно, существовать означает как бы и не существовать… Это уж было слишком, и Сергей Тимофеевич, рискуя прослыть отсталым человеком, горячо восстал против утверждений сына.

Не поддержала Константина, как видим, и Машенька, которая в вопросе о магнетизме (то есть о гипнозе) готова была пойти ему навстречу.

Но не поддержали и товарищи по кружку, прежде всего Станкевич. Это становится совершенно ясным, если внимательно прочитать его письма, вдуматься в те намеки, которые он бросает мимоходом. Вот, например, в письме к друзьям Беерам от 9 октября 1835 года: «Аксаков думает, что он – мечта. Не мечта ли и я? Спрошу у Марии Афанасьевны». Сказано, конечно, с ядовитой иронией.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации