Текст книги "Гнезда русской культуры (кружок и семья)"
Автор книги: Юрий Манн
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
Однако автор дилогии не конструировал идеал образцовой семьи с женихом-князем и невестой-княгиней, как это делал Константин Сергеевич в своих выкладках о древнеславянском браке, не подменял действительного воображаемым. Нет, он рисовал реальное, многоцветное полотно. Мысли о семейной гармонии, согласии, высокости всего строя семейных отношений развивались на подлинном материале прожитой им жизни, со всею ее запутанностью, сложностью, противоречиями и мучительными неудачами. Перед читателями проходили и крепостник-самодур, и безвольный отец, и мать – волевая, умная, красивая, но глухая к таинственной и поэтической жизни природы, и он сам, дитя, потом мальчик Сережа Багров со своими страхами, играми, увлечениями, с трогательной привязанностью к милому другу – сестренке, с первыми усилиями понять окружающее и разобраться в нем. Высшее наслаждение писатель находил в беспристрастии и художественной правде.
Аксаков погружался в поэтический мир прожитой жизни, уходя от треволнений современности, от общественных бед и несчастий, от слепоты, старческой хвори, от семейных неурядиц и разногласий. Так уж получилось, что общественное лихолетье и закат собственной жизни совпали с расцветом его творческих сил, с достижением самых больших художественных вершин, и это достижение было сразу же и повсеместно признано.
«Как ни приучал нас автор находить всегда чистое золото в своих сочинениях, – писал рецензент «Русского вестника» (1856, т. II), – как ни привыкли мы ожидать живых и поэтических впечатлений от его слова, о чем бы оно ни шло, хотя бы о вальдшнепах и ершах, новое сочинение его „Семейная хроника” поразило нас и, наверное, весь читательский мир своими первостепенными красотами… Какая полнота, какая свежесть, какая зрелость и истина! Удивительное соединение юношеского огня с зрелостью старца. Только прекрасная, полная жизнь могла увенчаться такой силой и чистотой внутреннего зрения».
И. С. Тургенев писал Сергею Тимофеевичу 22 января 1856 года по поводу отдельного издания «Семейной хроники» и «Воспоминаний»: «Эта Ваша книга такая прелесть, что и сказать нельзя. Вот он, настоящий тон и стиль, – вот русская жизнь, вот задатки будущего русского романа. Я еще не встречал человека, на которого бы Ваша книга не произвела бы самого приятного впечатления!»
П. В. Анненков в статье, опубликованной в «Современнике» (1856, № 3), в заслугу С. Т. Аксакову ставил широту и объективность: автор не впал в «пристрастное развитие одной-либо стороны в ущерб другой», «не сделал из фамильных преданий средства для заявления своей собственной страсти, своих личных наклонностей», – «он обошелся с преданием почтительно, не как с своим делом, а как с делом общим».
А в Петербурге читала и перечитывала книги одна из их героинь, Надежда Тимофеевна Карташевская, «милая сестрица» Наденька: «Как это написано прекрасно! Как всякая строчка изображает тебя, моего милейшего друга! Как все сказано прекрасно! как всякое твое слово идет к душе и располагает душу!»
Надежда Тимофеевна мечтает поехать в Москву, взглянуть на своего «братца Сереженьку», посидеть рядом, потолковать обо всем, как в далеком детстве: «Сколько воспоминаний прошедшего! есть о чем поговорить». «Милой сестрице», любезному другу Наденьке пошел уже седьмой десяток…
Иван Аксаков говорил, что если бы Сергей Тимофеевич «вздумал писать „Семейную хронику” лет сорока или сорока пяти, а не шестидесяти, то она вышла бы несравненно хуже: краски были бы слишком ярки». Другими словами, не было бы выверенности, теплой объективности, мудрого спокойствия, приобретаемых лишь со временем.
«Семейная хроника» и «Детские годы…» принадлежат к тем книгам, о которых говорят, что они написаны всей жизнью.
Глава двадцать седьмая
Отец и сын
Между тем «для отесеньки настали уже последние месяцы» (В. Шенрок).
Из-за его болезни семья уже не ездила в Абрамцево и летом снимала дачу поближе к городу, в Петровском парке.
Осенью 1858 года Аксаковы переехали на Кисловку, в дом Пуколовой. Сергей Тимофеевич спросил, к какому приходу принадлежит этот дом, и когда услышал ответ: «Бориса и Глеба», – сказал: «В этом доме я и умру; в этом приходе отпевали Писарева, тут и меня будут отпевать». Аксаков вспомнил драматурга Александра Ивановича Писарева, друга юности, свидетеля его первых литературных шагов.
Сергей Тимофеевич умер 30 апреля 1859 года в третьем часу ночи.
Жена, дети, друзья на руках отнесли гроб к Симонову монастырю. Собралось много народу. «Весеннее солнце освещало едва зазеленевшие деревья и поля; в воздухе чувствовалось первое дыхание весны, оживляющей природу, с обновлением которой скрылся от нас навек тот, кто так любил и понимал красоту божьего мира», – вспоминал присутствовавший на похоронах писатель М. Н. Лонгинов.
На смерть С. Т. Аксакова откликнулись газеты и журналы. «Русская беседа» вышла с извещением в траурной кайме на первой странице: «Москва лишилась великого художника» – и с некрологом, написанным А. С. Хомяковым.
Ольге Семеновне, Константину, всей семье нужно было привыкнуть жить без Сергея Тимофеевича.
Шло время, заботы и дела брали свое. Летом перебрались на подмосковную дачу Троекурово. Иван Сергеевич вынашивал мысль о заграничной поездке. Хотя ему было вновь разрешено заниматься редакторской деятельностью, все попытки основать собственное издание оканчивались неудачей: на втором номере была запрещена газета «Парус», потом прекратилось издание журнала «Русская беседа», в котором он принимал участие.
В январе 1860 года Иван Сергеевич, по его выражению, «командировал себя на год в чужие края», «чтоб немножко позаняться собственной своей особой, подмести и поприбрать свой кабинет, многое-многое прочесть и т. п.». В целях самообразования и установления связей с деятелями славянского движения в других странах он побывал в Лейпциге, Гейдельберге, Вене, Белграде.
В годовщину со дня смерти отца Иван Сергеевич был в Мюнхене, откуда он писал домой: «Я тоже не сплю здесь в ту ночь, милая моя маменька, и переношусь всею душою к вам и со всеми вами во все события, во все малейшие подробности прошлогодней ночи… Еще ужаснее кажется теперь всё при отчетливом воспоминании, чем тогда, в самую минуту оглушительного удара. Но если Бог дал вам, Константину и милым сестрам, дал силы все это перенести, значит – велел перенести и пережить… У меня здесь оба портрета отесенькины, но в памяти моей живет постоянно один живой образ, с таким мирным и ярко-светлым внутренним выражением, сияющим таким светом, изнутри исходящим… что многое мигом мне становится ясно, мирно разрешается, и сам я согреваюсь душевно и становлюсь в теплое отношение к жизни… Недаром же душа была именно такая и делала дело души на земле, которое осталось, оставило след и, так сказать, все свое благоухание – и, конечно, не даром, а для живущих на земле, и ее действие на нас есть продолжение ее дела. Но прощайте, я всегда очень воздержанно говорю и пишу вам об этом обо всем, но теперь в эту минуту мне хотелось сблизиться с вами еще ближе письмом, мне хотелось только обнять вас и поцеловать ваши ручки, милая маменька, и попросить вас в эту самую минуту беречь себя и свое здоровье и об этом же попросить Константина и всех моих милых добрых сестер…»
Смерть Сергея Тимофеевича больше всех поразила Константина. Казалось, ни на минуту, ни на секунду не мог он отвлечься мыслью от того, что произошло. Один из московских знакомых Константина Сергеевича Н. М. Павлов (Н. Бицын), встретив его как-то, едва узнал. «Мало сказать: он страшно изменился в лице! Нет, а от общей исхудалости было еще что-то удлиненное и утонченное во всей фигуре. Пепельность бороды и усов, вдруг взявшаяся проседь, вместо прежнего их цвета, с ног до головы чрезвычайная угрюмость во всем виде; неподвижный, какой-то внутрь себя обращенный, самоуглубленный взор; и тихость, жуткая тихость – поразили меня».
И это тот самый Константин Аксаков, который поражал всех молодецкой статью, о котором всего четыре года назад писатель и историк П. Кулиш писал: «Он так здоров и силен, что чуть не искалечил меня пожатием руки». А другой знакомый Константина Сергеевича, С. М. Загоскин (сын писателя), говорил, что тот чуть было не удушил его «в своих геркулесовых объятиях».
Чтобы вырвать Константина Сергеевича из заколдованного круга воспоминаний, дать ему возможность рассеяться, забыться, Н. Павлов пригласил его к себе в деревню. Аксаков поблагодарил, тронутый искренним участием друга, но ехать отказался. «Если б это приглашение ваше сделано было бы при батюшке… тогда я… нарочно бы к вам поехал. Но теперь, любезнейший… все кончилось».
Константин Сергеевич не встает в позу мизантропа, не подвергает сомнению «доброе и хорошее», не навязывает другим своего настроения и образа мыслей. Он всею душою понимает и признает радость бытия, удовольствия повседневного, физического существования, но – для других, а не для себя. Его самоограничение спокойно, беззлобно, трезво, вытекает из ясного сознания совершившейся для него перемены.
«Вы знали Константина Сергеевича, – говорит он в письме к Павлову, – который удит, курит, с восхищением радуется жизни и природе в каждом ее проявлении, будь это зима или лето, будь это палящее солнце или дождь, промачивающий насквозь, – Константина Сергеевича, который любит слышать в себе силы именно тогда, когда неудобно, стужа или что-нибудь подобное их вызывает; который в восхищении и крепнет на телеге, прыгающей по камням или под дождем, его всего обливающим, – Константина Сергеевича, который 28 верст проходит не присаживаясь, выпивает сливок, потом квасу и отправляется еще, взвалив на себя огромное удилище – удить. Теперешний Константин Сергеевич не удит, не курит, смотрит и не видит природы… Да, все для меня кончилось, жизнь моя кончилась; жизнь была хороша и исполнена прекрасных радостей, и вот я помянул себя в письме к вам».
В постскриптуме Константин Сергеевич написал: «Время действует на меня совершенно наоборот против того, как полагают».
«Полагают», что время лечит и затягивает раны, но он этого не чувствует.
Между тем в семье возникла мысль о поездке Константина за границу к Ивану. Из-за болезненного состояния Константина Сергеевича выезд несколько раз откладывался; наконец в середине августа 1860 года отправились поездом из Москвы в Петербург – Ольга Семеновна, Вера, Люба, Сонечка и Константин.
Остановились у Карташевских, но в отсутствие Надежды Тимофеевны. Эта разминка была, видно, предусмотрена заранее: опасались, что первая после кончины Сергея Тимофеевича встреча тетеньки с племянником, находившимся в столь болезненном состоянии, будет иметь неблагоприятные последствия для обоих.
Встретили приехавших москвичей двое детей Карташевских – Николай и Машенька. Так в последний раз Константин Сергеевич увидел свою первую юношескую любовь…
Через день-два проводили Константина Сергеевича до Кронштадта, посадили на пароход «Владимир», вверив попечению некоего Платонова, крупного чиновника, также отправлявшегося за границу.
Иван Сергеевич встретил брата в Штеттине и как все не видевшие его долгое время поразился перемене: «Похудел радикально, так что и вообразить нельзя, чтобы он был когда-нибудь человек полный; очень слаб вообще». Но Иван Сергеевич верит в благоприятное воздействие заграничного вояжа, так как с удовлетворением замечает в брате живой интерес ко всему окружающему («его интересуют и чужие края, и вопросы политические, и общественные») и особенно радуется некоторому отступлению его от былой славянофильской «исключительности» («нет этой idée fiхе, какая им владела в Москве»).
Еще во время первого своего заграничного путешествия Константин Сергеевич мечтал: «Со временем опять пущусь в чужие края, с братьями, может, если Бог даст, все будем живы и здоровы». И вот через двадцать два года этот план в какой-то мере осуществился: Константин путешествовал бок о бок с братом, своим другом и противником, с которым вместе, хотя порою и расходящимися тропинками, шел через идейные и философские баталии 40-х и 50-х годов.
Братья ехали по Германии, Швейцарии, побывали в Вене.
Дорогу Константин переносил плохо, быстро утомлялся, но в поезде всегда норовил уступить более удобное место другому пассажиру.
Врачи давали больному самые разнообразные рекомендации, советовали есть побольше винограда, но лучше ему от этого не становилось. В тяжелые минуты Константин Сергеевич готов был все бросить и немедленно возвратиться в Москву.
В ноябре братья приехали в Бреславль, чтобы встретить мать и сестер Веру и Любу. Не выдержала Ольга Семеновна разлуки с больным сыном, решила теперь неотлучно находиться при нем.
Вскоре всей семьей собрались в путь – на юг, к теплому Средиземному морю, на греческий остров Занте. Врачи советовали Константину провести там зимнее время. Железной дорогой доехали до Триеста, далее путь пролегал морем. На пароходе «Калькутта» доплыли до острова Корфу, потом пересели на маленькое суденышко «Elleno». В дороге были застигнуты бурей; утром, когда волны стихли, Константин вышел на палубу и оставался там на сильнейшем ветру, несмотря на увещевания и просьбы родных.
Вскоре достигли острова Занте; вначале остановились в гостинице, потом сняли виллу. 28 ноября Иван Сергеевич писал одному из своих корреспондентов в Йене М. Ф. Раевскому: «Вот куда заехали! В Занте, в древний гомеровский Закинф! Всего трое суток плавания из Триеста, а чувствуешь себя как-то очень-очень далеко, точно за тридевять земель».
«Что сказать вам о брате? – продолжал Иван Сергеевич. – До сих пор лучше нет. Начал пить он ослиное молоко. Здесь, впрочем, есть хорошие медики. Будем надеяться, что с Божьей помощью – молоко, теплый воздух, покой, уход матушки и сестер, некоторые вспомогательные лекарства, отсутствие раздражающих интересов – все это даст ему желанное исцеление».
Но ничего не помогало; не властны были над Константином ни время, ни благодатный климат, ни попечение и заботы близких.
Константин Сергеевич умер – не умер, а угас! – 7 (19) декабря 1860 года.
И все семейство тронулось в обратный путь, в Россию. Убитая горем Ольга Семеновна не отходила от гроба, где покоились останки ее первенца, ее Консты, Костиньки…
Похоронили его в Москве, в Симоновом монастыре, рядом с могилой Сергея Тимофеевича.
Связь между смертью отца и сына была очевидной; об этом много судили и рядили еще современники, а потом чуть ли не все писавшие об Аксаковых.
Константин Сергеевич не был человеком слабого духа, способным сникнуть от несчастья, впасть в отчаяние, в безысходную тоску. Мужество его отмечали многие, в том числе и люди другого лагеря, Герцен, например, или С. М. Соловьев. Не был Константин Аксаков и физически немощным человеком; его телесная сила стала у современников притчей во языцех.
Не остался Константин Сергеевич после кончины отца и одиноким: у него были любящая мать, братья, сестры, племянница, наконец, множество друзей, всегда отдававших должное его обаянию, уму и безукоризненной порядочности.
У него были свои убеждения, взгляды, вера, выношенные в течение всей сознательной жизни и неразрывно слившиеся со всем его существом.
Все это оставалось при нем – и сокровенные убеждения, и уважение друзей, и любовь близких. Но потеря отца обесценила все.
Иван Сергеевич писал: «В жизни его произошел страшный переворот… Упала молния, опалила человеку руки и ноги; жить он может, смастерит себе, пожалуй, жизнь и даже радости и счастье, но с опаленными руками и ногами. Теперь только выясняется все значение отесеньки для него: это страсть, которая страстнее всякой страсти мужчины к женщине, потому что находит себе оправдание в нравственном начале семейном, чувстве долга и проч.».
Н. М. Павлов (Бицын) рассказывает: отец и старший сын «всегда были вместе, редко можно было видеть одного без другого, и, по крайней мере, в моих собственных воспоминаниях – они всегда неразлучны и всегда восстают слитно».
И. И. Панаев говорит: Константин «беззаботно всю жизнь провел под домашним кровом и прирос к нему, как улитка к раковине, не понимая возможности самостоятельной отдельной жизни, без подпоры семейства». А вот еще мнение П. А. Кулиша, высказанное в письме к ученому-слависту О. М. Бодянскому: «Жаль бедного Консты! Он был из самых благородных людей, каких мне только случалось встретить, но в нем многое было неестественно, и самая привязанность к отцу, которая свела его в могилу».
Кажется, и сам Сергей Тимофеевич предвидел то, чтó должно произойти с его сыном. Незадолго до смерти он сказал Н. М. Павлову; «Бедный Константин… Боюсь за него; он не перенесет». Когда Павлов пытался возразить, мол, все образуется, жизнь возьмет свое, Сергей Тимофеевич отвечал: «Нет! Все это было бы возможно при другом воспитании Константина, а он воспитан не так». И старик признавался в своей ошибке, «как он вырастил сына». Не было у него кормилицы или няньки, он, сам отец, принимал его от материнской груди, баюкал на своих руках, пеленал и укладывал в колыбель собственными руками. «Только стареясь, – говорил Сергей Тимофеевич, – видишь, как бы надо было воспитывать своих детей. По мере того, как растут дети, родители, думая их воспитывать, еще сами воспитываются ими».
Многие считали еще, что трагедия Константина Сергеевича была усугублена его холостяцкой жизнью. «Не могу не надивиться, как отесенька не женил его, – пишет Иван Сергеевич. – Константин сам иногда горюет об этом, т. е. о том, что не женат. Если б можно было его женить, это было бы ему спасением».
О женитьбе сына мечтала Ольга Семеновна. На глазах у всех прошли его увлечения Машенькой Карташевской, жениться на которой не позволили ее родители; Свербеевой, которая не ответила на чувство Константина. Когда сыну шел уже тридцать пятый год, Ольга Семеновна обратила свой взгляд на Машеньку Княжевич, молодую девушку из дружественной Аксаковым с давних времен семьи: «Какая деятельная, какая энергичная девушка и образованная, – делилась она своими мыслями с Иваном Сергеевичем, – вот настоящая жена Константину, и я вполне была бы счастлива, если б он женился на ней, но все делается не по-нашему».
Итак, неестественное развитие, некая неправильность в воспитании, которая открылась родителям лишь на старости лет, холостяцкая участь… Все это действительно способствовало тому, что, как говорил один старый исследователь, «тоска одолевала Константина Сергеевича и заполнила его наконец». Но есть здесь и другая, не менее важная сторона.
Детям суждено переживать родителей – это биологический закон, которому беспрекословно и смиренно подчиняется все живое. Пусть так, но человеческое чувство не мирится с биологической необходимостью, и там, где полагается молчать, оно громко бунтует или исходит тоскою. Утрата близкого, родного человека на всю жизнь оставляет незаживающую рану, и недаром известный русский философ Н. Н. Федоров говорил о вечной вине детей перед родителями.
Расхожая мораль утешала Константина Аксакова упоминанием духовной связи, которая осталась между ним и отцом, вечным запечатлением облика ушедшего в сознании живого. Но, видно, мало было всего этого Константину Сергеевичу; в нем жила та родовая, чисто аксаковская любовь к ближнему своему, которая заставила всю семью двадцать лет назад нестерпимо мучительно пережить потерю Миши и о которой Гоголь, с его повышенной религиозностью, отзывался иронически-небрежно: мол, Аксаковы дрожат «как робкий лист, за предмет любви своей».
Да, Константин Сергеевич чувствовал себя частью, «листом» могучего родового дерева, и когда погибло корневище, он ощутил, что жизненные силы и в нем иссякают.
Будем широки и, как говорил Пушкин, «взглянем на трагедию взглядом Шекспира». То, что в Константине Сергеевиче было некой слабостью, уклонением или ошибкой воспитания, одновременно свидетельствовало и о его силе – необычайной силе человечности и естественного сыновнего чувства.
Много откликов и размышлений вызвала смерть Сергея Тимофеевича, но, пожалуй, лучше всех о значении его как литератора и общественного деятеля сказал А. И. Герцен. В издаваемой им в Лондоне газете «Колокол» 15 января 1861 года он опубликовал некролог, в котором воздавал должное и К. С. Аксакову, и его единомышленникам, и, по сути дела, всей аксаковской семье. И эти слова были тем весомее, что исходили от представителя другого лагеря – западнического и демократического.
«У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество: чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно…
И на этой вере друг в друга, на этой общей любви имеем право и мы поклониться их гробам и бросить нашу горсть земли на их покойников, с святым желанием, чтоб на могилах их, на могилах наших расцвела сильно и широко молодая Русь!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.