Электронная библиотека » Юрий Поляков » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 9 февраля 2022, 08:20


Автор книги: Юрий Поляков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +
47. В кущах
 
В баснословном Переделкино
Хвойными гуляем кущами,
Повестей не пишем Белкина,
Водочку до «белки» кушаем…
 
А.

Перед едой я без колебаний решил выпить рюмку: во‐первых, разрыв с женой аппетиту не способствует, во‐вторых, вчерашние излишества требовали срочного введения в организм лечебных доз алкоголя, в‐третьих, после давешней прогулки в одном пиджаке суставы ныли, а в горле саднило. Похоже, я заболевал. Однако на двери подвального бара висел замок. В свете объявленной Андроповым борьбы за укрепление дисциплины расписание изменили, решив, наверное, что писатели должны быть вместе со своим народом и употреблять спиртное, как и все трудящиеся, по окончании рабочего дня, а именно с 17.00. В прежние времена бар открывался в 14.00. Как говорится, дорога рюмка к обеду.

Разочарованный, я уныло побрел в столовую и заметил в холле Александра Изотовича Пчелкина, собравшегося на послеобеденную прогулку. Год назад это был тучный краснолицый матерщинник с мощной шеей и упругим седым бобриком на голове. Теперь шерстяной спортивный костюм висел на нем, как оболочка сдувшегося дирижабля, а пегие безжизненные космы доходили до острых худеньких плеч: эдакий Ленский, убивший на дуэли Онегина и доживший до золотой свадьбы. Увидав мое хмурое лицо, Пчелкин сразу понял, в чем дело, и слабо улыбнулся:

– Ага, Жоржик, попался! Ну, пойдем, пойдем ко мне, дружок!

Он обнял меня и повлек в свой номер по соседству с медкабинетом, где для пожилых писателей всегда имелись наготове старенький тонометр с ртутным столбиком в длинной колбе, кружка Эсмарха и шприц с магнезией. Комната у него была такая же, как у всех, похожая на огромный пенал, поставленный на ребро, но обжитая, украшенная и плотно заставленная. На стене висели полки с книгами, семейные фотографии в рамках и даже две губастые африканские маски из облезлого «черного» дерева. В углу урчал личный мини-холодильник «Морозко». Коврик у кровати был тоже свой собственный с полосатым котиком. В номере пахло крепкими сердечными каплями, однако с кресла, как тропическая змея, свисал пестрый женский халатик, а забытые на столе шпильки сплелись в замысловатый иероглиф. После многолетнего вдовства Пчелкин сошелся с одинокой медсестрой Нюсей. Что это было – последняя любовь или забота о пошатнувшемся здоровье – сказать трудно.

– Винца, водочки?

– Водочки. Замерз что-то вчера.

– Правильно. Водка чистит сосуды, – одобрил он и полез за бутылкой в холодильник, а потом в сервант – за рюмками. – Я-то раньше все на коньяк налегал.

Год назад Пчелкина шарахнул обширный инфаркт. «Обширнее только пустыня Гоби!» – горько шутил Александр Изотович. Его буквально вытащили с того света, он выкарабкался, но похудел вдвое и жил теперь круглый год в Доме творчества на свежем воздухе. За прежние заслуги ему выделили комнатку, продлевая путевку, он платил 100 рублей в месяц – и это с питанием. До болезни Пчелкин занимался продовольственными пайками для писателей – овощными и рыбно-мясными. Директора магазинов, к которым для прокорма прикрепили литераторов, перед ним трепетали. Зайдя однажды в его кабинет возле библиографического отдела, я услышал, как он, багровея, орал в трубку: «Вы спятили? Праздничный заказ с чавычой? Да вы хоть понимаете, с кем имеете дело? Только семга, в крайнем случае – форель! Что-о? Архитекторы могут жрать и горбушу, а писатели будут кушать семгу! Что-о? Это идеологическая диверсия! Полкило в каждый заказ – или я звоню в горком!.. Ах, вы поищете! Когда найдете – доложите!»

– «Пшеничная отборная», – Пчелкин поднес мне полную рюмку, а себе капнул на донышко. – Ну, Жорж, будем!

Мы выпили. Я огляделся. На столе стояла отличная югославская пишущая машинка: на всю Московскую организацию, а это две тысячи членов, таких выделили всего пятьдесят штук. Но к ней давно не прикасалась рука хозяина: клавиши запылились. Книжек Александр Изотович давно не писал, да и писал ли он их когда-нибудь – никто не знал. Впрочем, к 60-летию его представили к «Знаку Почета», который в народе называли «Веселыми ребятами», так как мужской и женский силуэты, отчеканенные на ордене, напоминали финальные кадры комедии Александрова. Однако в верхах, не обнаружив у Пчелкина очевидных творческих заслуг, решили ограничиться медалью «За трудовую доблесть», что привело Изотыча в бешенство. «Я весь Союз писателей кормлю, а мне – какую-то висюльку!» – ревел он, набухая черной кровью. В итоге – инфаркт, сделавший его инвалидом.

– Жоржик, смотри на меня и не нервничай по пустякам, – советовал он, наливая по второй.

– А я и не нервничаю.

– Врешь! Психуешь из-за Ковригина.

– Не без этого…

– Выпей и забудь!

– Спасибо! – кивнул я, выпил, но не забыл.

– Погуляем вечерком?

– Конечно.

– Ну, еще по чуть-чуть и беги, а то столовую закроют.

– Спасибо!

– Сочтемся, Жорж! Когда твой комсомол будет меня выносить, смотри, чтобы не уронили…

– Ну, что вы! – запротестовал я, отлично помня, как пьяный Ревич шагнул мимо ступеньки, гроб накренился – и покойный драматург Ефим Перекопов чуть не выпал из-под вороха цветов.

Опрокинув третью, я поспешил в столовую через стеклянный переход, построенный лет пятнадцать назад, когда воздвигли новый корпус. Галерея вела в холл, где теснились, как в ботаническом саду, кадки с пыльными комнатными пальмами, там же стояли кресла и огромный цветной телевизор «Рекорд». Агрегат постоянно ломался, и тогда писатели, кляня советскую электронную промышленность, шли смотреть программу «Время» на второй этаж, к черно-белому «Темпу», надежному, как автомат Калашникова.

В холле перед темным экраном («Рекорд» снова угас) сидела в кресле, углубившись в книгу, Ашукина, но я готов был поставить партбилет против абонемента в бассейн, что она поджидала именно меня. Когда я проходил мимо, Капа вскинула голову, словно изнемогая от эстетического наслаждения, и к своему удивлению увидела знакомое лицо – мое.

– Ах, Георгий, это вы? – воскликнула она, как спросонья. – Я и не знала, что вы собираетесь в Переделкино…

– Я и сам не знал. Так получилось. Позвонили из Литфонда.

– Ну, вот и хорошо! Мы теперь сможем без помех поговорить.

– Поговорим. А что вы читаете? – полюбопытствовал я, ведь встретить писателя с книгой – случай редкий.

– Вот! – Она показала обложку. – Ах, какая проза, какой язык! Послушайте, если есть минутка. – Капа поискала глазами заветное место. – Ага, вот: «…Он не выдержал, торчком занозил косье в землю, на ходу стаскивая мокрую липучую рубаху, побрел к недалекой горушке, из-под которой, таясь в лопушистом копытнике, бил светлый бормотун-ключик. Разгорнув лопушье и припав на четвереньки, Касьян то принимался хватать обжигающую струйку, упруго хлеставшую из травяной дудочки, из обрезка борщевня, то подставляя под нее шершавое, в рыжеватой поросли лицо…» Правда же, хорошо?

– Духмяно! – согласился я, понимая, что опаздываю на обед, а желудочный сок под действием водки забил в желудке, что твой «бормотун-ключик».

– Я позвонила Виталию, – таинственно сообщила она. – Он приедет. Нам надо выработать решение.

– Мы же вроде в понедельник собирались…

– Надо сначала все обсудить без Флагелянского и Борозды.

– Ну, хорошо, Капитолина Петровна, обсудим.

– Георгий Михайлович, мы не имеем права отдать им Ковригина!

– Не имеем.

– История нас не простит.

– Не простит.

– На вас вся надежда!

– Почему на меня? – вздрогнул я, ощутив, как простуда, потесненная водкой, снова набросилась на организм.

– Как почему? Вы же председатель комиссии.

– Ну, да, я… Пойду пообедаю, а то столовую закроют.

48. Женолаз
 
Дитя общепита, пестун пионерских костров,
Я верил вождям и безумно любил коллектив.
При всякой погоде был выпить с друзьями готов
И мчался к девчонкам, пол-литра с собой захватив.
Теперь я не тот…
 
А.

Столовая была безвидна и пуста, если не считать двух официанток – Тоню и Лиду, убиравших грязную посуду. Да еще в углу усталый Лева Краскин скорбно пил компот. Рядом сидела та самая скуластая брюнетка с темным пушком над верхней губой. Она катала по скатерти хлебный шарик и с тоской смотрела в окно. Жену или подругу, приехавшую навестить писателя, разрешалось водить в столовую, оплатив питание в бухгалтерии. Но скупой Лева обычно договаривался с теми постояльцами, которые в тот день уезжали по делам в Москву, и угощал своих гостий бесплатно.

– С прибытием! – улыбнулась золотом зубом Тоня, ставя передо мной витаминный салат и тарелку фиолетового борща с плевком сметаны посередке. – Пампушки кончились, а чеснок – где обычно.

– Спасибо, не хочется, – отказался я, учитывая завтрашнее свидание с Летой.

– Зря. Вирус по дому гуляет. Доризо водку только чесноком закусывает.

– Да, меня тоже что-то с утра плющит.

– Перцовка с медом помогает.

Я намазал черный хлеб горчицей, поклевал салат и похлебал борщ, отдававший уксусом. Глотать было больно. За едой я думал параллельно о вещах, на первый взгляд несовместных: о скорой встрече с Летой, о предстоящем исключении Ковригина, о солнечной Италии и о том, как скоро, если мы разведемся, моя жена снова выйдет замуж. Туманные образы женской новизны, грядущее поругание классика, полуоткопанные Помпеи и волосатый торс будущего Нининого избранника сливались и перепутывались в моем сознании, как дымы из четырех стоящих рядом заводских труб.

На второе Тоня принесла вечные макароны по-флотски. Я ел, размышляя теперь о том, что тоже люблю русский язык, но без «борщевней» и «лопушья»; потом мои мысли, покрутившись вокруг Леты, воротились к жене. «Интересно, скоро она начнет меня искать? Долго будет выдерживать характер?» В самом начале нашего брака Нина могла из-за невыполненного семейного задания не разговаривать со мной неделю, а то и две. Разумеется, ни о какой роскоши телесного общения речь не шла: на все мои подползновения она отзывалась брезгливым гневом, точно я склонял ее к измене Родине. Дисциплинарное охлаждение могло длиться долго. Кстати, наша свадьба едва не расстроилась из-за дурацкой ссоры в салоне для новобрачных, куда пускали по талонам, которые вручались в загсах при подаче заявления. Помню, мы сцепились из-за толщины обручальных колец: я хотел для себя как можно тоньше, экономя свадебный бюджет. Нину это почему-то задело: «Ага, хочешь, чтобы твое кольцо не замечали, вроде как ты холостой, а на меня в метро смотрели и знали, чем я ночью занималась! Вот ты, значит, какой! Мама предупреждала…» Мы разругались, прекратили ежедневные встречи и выдерживали характер до последнего. Никто не желал сдаваться и звонить первым, а день регистрации приближался. Я сидел у телефона, страдал, изнывал и ждал, понимая: если дам сейчас слабину, потом уже не отыграюсь, попав под каблук. «Правильно! – поддерживал отец, приняв свои послетрудовые триста грамм. – Гнутый хер стране не нужен!» – «Что ты мелешь, пьяный черт! – возмущалась мать. – Уступи, сынок, будь мужчиной!» Едва тренькал аппарат, я срывал трубку, но звонили званые родственники и друзья, интересуясь, что подарить молодой семье или лучше все-таки отдать деньгами. Наконец я услышал в мембране родное «алло» и задохнулся от счастья: «Нина! Ты…» – «Перезвони!» – холодно произнесла она и бросила трубку. Я тут же перезвонил – и мы поженились…

Запивая макароны компотом, я обратил внимание, что Краскин и его брюнетка поглядывают в мою сторону с совместным интересом и шепчутся явно обо мне. Неужели этот гад рассказывает ей, что за соседним столом спокойно питается палач и губитель великого писателя Ковригина?!

Леву я знал давно. Мы познакомились на квартирнике у Бори Дейча, внука заместителя начальника Беломорстроя, кристального чекиста, замученного непонятно за что. Краскин прочел в тот вечер жуткие стихи про горы, скалолазов, ледники и своего отца, армейского комиссара 2-го ранга, арестованного в 1938-м по ложному доносу и отсидевшего 16 лет:

 
                                Отец был комиссаром,
                                Но выжил в Сиваше,
                                Полжизни отдал нарам,
                                Откармливая вшей.
 

Балбес Лева в школе учился кое-как, на троечки, но поступил в модный технический институт, так как вуз возглавлял сын наркома, расстрелянного за симпатии к правой оппозиции. Нерадивый студент регулярно заваливал сессию, но отец шел к ректору, секретарша скоренько накрывала в кабинете стол, они выпивали за честных ленинцев, безвинно сгинувших в жерновах Большого террора, и обалдуя прощали. Потом, правда, папа воспитывал непутевого сына широким комиссарским ремнем, но без очевидных результатов. Получив с горем пополам диплом, Лева попал по знакомству в тихий и хлебный НИИ, которым руководил брат репрессированного комбрига, соратника Семена Краскина: они вместе служили когда-то под началом Гамарника, вычищая из Красной Армии бывших царских офицеров. Но большая наука Леву не интересовала, он увлекся поэзией и альпинизмом, при первой возможности убегал в отпуск, очередной или за свой счет, уходил в горы, где вел походно-романтический образ жизни, славясь женолюбием и стихоноскостью. Одним словом, поэт, альпинист и женолаз. В конце сезона Краскин спускался вниз с кипой свежих стихов и новой подругой, на которой, как правило, женился, бросив прежнюю семью. Отец снова надевал ордена, возвращенные ему после ХХ съезда партии, и шел в Моссовет – просить за молодых. Жильем там заведовала дочь комсомольского вожака, репрессированного Сталиным то ли за троцкизм, то ли за моральное разложение в особо крупных масштабах. Она помогала новой ячейке общества обрести кров, вставляя молодоженов в самый надежный список очередников, чаще всего душевнобольных.

В издательствах и журналах тоже шли навстречу плодовитому автору из пострадавшего рода. Со временем он выпустил два сборника стихов, вступил в Союз писателей, уволился из НИИ, устроился сезонным инструктором по альпинизму и отдался любимому делу: штурму вершин, сочинению стихов и поиску новых лирических героинь. Однако после смерти отца Лева стал жениться реже – сказались трудности с квадратными метрами под новое брачное гнездо. Да и время брало свое: влиятельные потомки узников ГУЛАГа неумолимо уходили с высоких постов на заслуженный отдых, а то и, минуя пенсию, прямо в сырую землю…

Краскин и его смуглая дама, выйдя из-за стола, направились к выходу. Брюнетка оказалась складненькой, но в походке было что-то от карателя, шагающего по пепелищу. Я проводил взглядом ее выпуклый реверс и, когда Лева на пороге обернулся, чтобы узнать мою экспертную оценку, показал ему большой палец. Он, польщенный, улыбнулся и подмигнул мне со значением.

Забирая посуду, Тоня укоризненно посмотрела вслед Краскину:

– Долазился, альпеншток…

– Что такое?

– Это ж какой организм выдержит – на каждую гору и всякую бабу залазить!

– А что случилось?

– Нюська ему ночью магнезию колола. Еле оклемался…

Выйдя из столовой, я хотел прогуляться по аллее, но вдруг почувствовал гнетущую слабость во всех без исключения членах и по пути толкнулся в медкабинет. Немолодая медсестра, явно похорошевшая, сойдясь с Пчелкиным, встретила меня как родного, пощупала лоб и выдала, стряхнув, градусник. Я ощутил под мышкой щекочущий стеклянный холод и присел, наблюдая, как она, напевая «Мы с тобой два берега», раскладывает в шкафу немногочисленные лекарства.

– Александр Изотович-то как здорово выглядит! – польстил я влюбленной женщине.

– Он у меня молодец! Еще сто лет проживет! – отозвалась она счастливым голосом.

– Можно вынимать?

– Еще подержи!

Пчелкин умер следующим летом в душный предгрозовой день, его забрали по cкорой, но до реанимации не довезли. Нюся, узнав, упала в обморок, и потом я ни разу не видел ее улыбающейся. Судя по всему, то была первая и последняя любовь медсестры – матери троих детей от двух мужей.

– Ну, сколько там? – спросила она.

Я вынул из-под мышки горячий градусник и ахнул: серебряная нитка поднялась выше 38-ми.

– Ого! – взглянув, покачала головой Нюся. – Тебе надо лежать! – и выдала мне, отрезав ножницами от упаковки, две таблетки аспирина.

Узнав о температуре, я сразу ощутил всю тяжесть навалившегося недуга и побрел в номер, даже не заинтересовавшись скандалом из-за общественного телефона. Сквозь мутное стекло кабинки виднелось лицо, полузакрытое черной маской без прорезей. Омиров, как обычно, утрясал график заезда поклонниц, а поэт Морковников орал, что сейчас вышвырнет «слепую сволочь» вон. Его урезонивали, напоминая, при каких обстоятельствах знаменитый лирик лишился глаз, но бузотер орал, что, уважая фронтовиков в целом и Омирова в частности, он ждет тут битый час и его терпение лопнуло.

Когда я тяжело поднимался по лестнице, меня догнала Капа, конспиративно шепнув: «Зыбин приедет завтра, в обед!» Дойдя до номера, я рухнул на кровать, чувствуя в теле накатывающую волнами слабость. Если днем 38, то к вечеру будут все 40. Неужели, как в детстве, недуг спасет меня от позора? А как же с Летой? Я уронил слезу отчаяния и провалился в жаркую пульсирующую тьму. Мне приснился партком, все члены в сборе и сидят недвижно, обратив суровые лица к двери. «Ну и где же этот Ковригин? Позовите немедленно!» – нервничает Шуваев. «Идет, идет!» – пронеслось над столом. Медленно, со скрипом, как в советском фильме-ужасе «Вий», отворилась дверь и вошла Лета в желтом Нинином пеньюаре, настолько воздушном, что отчетливо просматривался темный треугольник меж бедер. Члены парткома сурово встали и вышли, глядя на меня с осуждением. Лишь герой-танкист Борозда шепнул: «Хороша бабенция!» Арина попыталась остаться с нами, но я покачал головой, она все поняла и тоже ушла, плача. Как только мы остались наедине, я схватил Лету за плечи и опрокинул на зеленое сукно длинного стола. «Да, да, да!» – шептала она, обнажая влажные юные зубы. Но желтый пеньюар оказался на редкость многослойным, как пачка балерины, я не мог добраться до главного, хотя сквозь воздушную материю осязал близкое и колкое счастье. Вдруг в дверь постучали. «Кто это?» – испугалась Лета, сомкнув колени. «Это Нина…» – догадался я. – «Но мы же в парткоме?» – «Вот именно! Зачем, зачем ты взяла ее пеньюар?» – «Я не знала, я нашла на улице…» – «На какой улице?» – «На Домодедовской…» – заплакала актриса. И дверь со страшным скрипом медленно отворилась…

49. Дар напрасный
 
Эх, мужик пошел не тверд —
Огорченье телу.
Четверых взяла на борт —
Даже не вспотела!
 
А.

Очнувшись в поту, я открыл глаза и обнаружил себя в переделкинском номере. В окно с улицы сочился мертвый вечерний свет и доносился скрип больной сосны под осенним ветром. В дверь настойчиво стучали.

– Кто там? Войдите… – слабо крикнул я.

В комнату проник Краскин, подошел и присел на краешек кровати:

– Мне сказали, ты заболел?

– Похоже…

– Слушай, вы действительно будете Ковригина исключать?

– А что, не надо?

– Надо! Не жалейте эту сволочь! Мой отец за революцию кровь проливал, потом сидел, а этому гаду царя подавай, монархист хренов! Может, ты еще оклемаешься?

– Хорошо бы… – вздохнул я, вспомнив Лету в желтом пеньюаре. – У меня завтра важный день.

– Выздоравливай!

– Тебе-то что?

– Понимаешь, Жорик… Ты видел со мной женщину?

– Ну, видел.

– И как она тебе?

– Вполне.

– Еще бы! Роза. Тридцать пять лет. В постели творит чудеса. Кио отдыхает.

– И что теперь?

– Дарю.

– В каком смысле?

– В прямом.

– Знаешь, у меня температура, и я тебя не понимаю.

– Ладно, – вздохнул Лева, – сейчас объясню…

Начал он издалека. Роза, как оказалось, жила в городе невест Иванове и работала на ткацкой фабрике – сначала простой вязальщицей, а потом, заочно окончив текстильный техникум и вуз, доросла до начальницы цеха. Большая должность по местным понятиям. Молодую ударницу выдвинули в члены райкома комсомола, а потом и в депутаты горсовета: как говорится, жизнь в президиуме у всех на виду. И хотя в этом женском городе найти приличного жениха было непросто, она вышла замуж за инженера, родила ребенка, но муж через пару лет сбежал. Второй ее супруг, привезенный из соседней Костромской области с семинара агитаторов, тоже не задержался: поехал в Галич навестить маму и пропал в лесах.

– Не сошлись характерами? – уточнил я.

При советской власти без проблем разводили по трем уважительным причинам: пьянство, супружеская неверность, но чаще всего брак расторгали с формулировкой: «Не сошлись характерами».

– Характер замечательный, мягкий и незлобивый! – воскликнул Лева. – Но вот темперамент…

– Фригидная, что ли? – я заподозрил в ивановской ткачихе изъян, характерный для усталых советских женщин, – постельную безучастность.

– Ну ты сказал… Наоборот!

Роза смолоду отличалась невероятной половой требовательностью, редко встречающейся даже в дикой природе. То, что для обычного мужчины было подвигом на грани самопожертвования, для нее – всего лишь прелюдией. Краскин во всем винил ее родословную. В двадцатые годы партия бросила клич: поможем окраинным советским республикам создать свой рабочий класс и промышленность! Сегодня дехканин – завтра пролетарий. Юный иваново-вознесенский ткач Демид откликнулся на зов и уехал по комсомольской путевке в Ферганскую долину, чтобы учить хлопководов хитростям промышленного производства ситца. Но вскоре, захворав от излишнего солнцепека, он вернулся в прохладу Средней Руси, да не один, а с чернявой скуластой женой, которую взял прямо из упраздненного гарема, где та служила то ли прачкой, то ли банщицей. Видимо, безысходная близость к гнездилищу сладострастия разбудила в юной азиатке лютую чувственность. Так или иначе, родной климат не исцелил Демида, он зачах в ненасытных объятиях и умер от страшной худобы, оставив на свете сыночка Тимура. Парень вырос, выучился на шофера, обрюхатил юную мотальщицу Марфу, по приговору комсомольской ячейки женился на ней, пошел добровольцем на войну и доехал на своей полуторке до Рейхстага. По рассказам очевидцев, изголодавшиеся немки в поверженной фашистской столице бегали за ним табунами, и он никому не отказывал, кроме эсэсовских вдов и невест. Вернувшись на Родину, Тимур обнял и снова обрюхатил жену. Но дома лихой мужик скучал, при первой оказии уходил в рейс, колесил по области и однажды, квелым февралем переезжая Волгу по зимнику, ушел вместе со своим грузовиком под лед. О нем горько рыдала не только Марфа, но и множество безутешных ткачих и колхозниц с окрестных фабрик и хозяйств. Немало открыток со словами соболезнования пришло из ГДР. Плотская неуемность, по всему, передалась и его дочери, названной Розой в честь революционерки Люксембург, имя которой носила ткацкая фабрика, где трудился водителем Тимур.

Лева познакомился с Розой лет десять назад в санатории Архазнаури. Там его в любое время охотно принимал директор курорта, племянник видного грузинского меньшевика Чхарташвили, прославившегося в годы первой независимости массовым выселением армян из Тбилиси, где они вместе с евреями составляли большинство. Сталин за это впоследствии строго наказал Чхарташвили, тот сидел в одном бараке с Семеном Краскиным, и они сошлись на почве стойкой неприязни к тирану, а выйдя на свободу, продолжали дружить семьями.

В санатории Лева набирался сил перед очередным восхождением, а Роза оздоравливалась по бесплатной профсоюзной путевке, полученной за досрочное выполнение плана: фабрика произвела столько ткани, что из нее можно было сшить огромный сарафан и облачить в него всю нашу планету Земля. Вот только советские труженицы неохотно покупали ситец фабрики имени Розы Люксембург. Расцветки им, привередам, понимаете ли, не нравились.

Лева увидел Розу у бювета и замер, как охотничий пес: молодая стройная брюнетка в обтягивающем спортивном костюме стояла, томно прислонясь к скале, из которой бил источник. Время от времени курортница решительно подносила к требовательным губам хоботок плоской фаянсовой кружки, и ее щеки глубоко западали, всасывая в организм целебную минеральную воду. При этом дама с тоской смотрела на горные пики, неутомимые в своей вертикальности.

– Скучаете? – вежливо спросил альпинист.

– Не без этого, – ответила Роза, оценивая коренастую стать скалолаза.

– Могу скрасить ваше одиночество.

– А вы уверены, что сможете? У меня высокие требования. – Она жадно глотнула воды.

– Высокие? Хм… Я альпинист, мое имя – Лев.

– Ну, если так – попробуйте…

Первую ночь любви, проведенную в номере люкс, который Чхарташвили всегда приберегал для Краскина, можно сравнить с восхождением на Эльбрус, где по склонам лежат оледеневшие мертвецы, погибшие при неудачном штурме вершины. Поначалу поэту казалось, он, не вынеся сладостных перегрузок, займет место в некрополе окоченевших смельчаков. Однако испытанный спортсмен собрал все силы, и ему удалось, выразимся мягко, достичь седловины. Роза снисходительно улыбнулась: мол, она и того не ожидала. Задетый за самое живое, Краскин стал готовиться ко второй попытке: усиленно питался, пил целебную воду, совершал пешие одинокие прогулки и заваривал вместо чая горную травку, веками выручавшую любвеобильных джигитов. Перед отъездом, снова пойдя на штурм, Лева достиг-таки пика. Содрогнувшись так, что зашаталось гранитное основание санатория, Роза ослабла, а придя в себя, призналась: Лева – третий, кому удалось воткнуть свой альпеншток, так сказать, в самую вершину ее женского счастья. Поэт был горд и соврал, что способен на большее.

Они стали встречаться, правда, изредка. Сам Краскин в Иванове не показывался: Роза была снова замужем, а город сравнительно небольшой, все друг друга знают. Она сама проведывала любовника в Москве, но не часто: во‐первых, много дел на фабрике, во‐вторых, двое детей, а самое главное: частые отъезды в столицу могли вызвать пересуды ткачих, бдительно завидовавших личному счастью друг друга. Да и сам Лева, будучи снова женат, частых встреч избегал, опасаясь за свое здоровье: не из титана склепан. Два-три раза в год – вполне достаточно для тонуса. А тут еще, как на грех, на леднике ему продуло поясницу, да и возраст не стахановский – за пятьдесят. Он пытался избежать условленого свидания, но Роза приехала в Москву на слет ударников и сама позвонила ему домой, представившись библиотекаршей Дома литераторов, обеспокоенной не сданными в срок книгами. Жена сообщила, что поэт отбыл в Переделкино, где работает над новыми стихами. Через час любовница была уже в Доме творчества. Прихворнувший Лева, не готовый к такому суровому сюрпризу, выронил альпеншток еще в предгорьях и страшно переживал. Роза хоть и отнеслась с пониманием (интеллигентная женщина с высшим образованием), но, конечно, страдала от разочарования. В свою очередь, Краскин, как порядочный мужчина, поэт и альпинист, не мог, не имел права отпустить ее домой в таком неудовлетворительном состоянии.

– Сочувствую, – прохрипел я. – Со всеми бывает. Попробуй еще раз.

– Не могу – давление скачет.

– А от меня ты чего хочешь?

– Помоги!

– Как это?

– Как мужчина мужчине. Неловко перед хорошей женщиной. Хочешь, она к тебе зайдет?

– Спятил?

– Почему? Ты ей понравился.

– Кто тебе сказал?

– Она. Ты не думай: Розка – баба очень аккуратная и привередливая. С нацменами вообще – ни-ни. Ни за какие деньги. Но что делать, если ей такой вулкан между ног достался. Помоги!

Некоторое время я лежал в прострации от нежданного и, в сущности, оскорбительного предложения. Что я им, скорая сексуальная помощь, в самом деле? Ополоумели! Но брезгливое недоумение сменилось мечтательностью, ведь во всяком мужчине, даже женатом или влюбленном, скрыт половой естествоиспытатель, готовый за неведомой пестрокрылой бабочкой ломиться на край света.

– У нее усы не колются? – на всякий случай спросил я.

– Нет, что ты! Только щекочутся… Соглашайся – не пожалеешь!

А что? Даже интересно однажды спуститься в жерло вулкана, ведь женщин в моей жизни случилось, по совести, совсем немного, к тому же все они были обычными – никакой экзотики, некоторые даже не знали, что любить можно не только лицом к лицу, но и в затылок. Была, правда, одна комсомольская активистка, которая в окончательную минуту хихикала, как от щекотки. Вот и все чудеса. А тут целая тектоническая вакханка! Но Лета… Явиться к ней выжатым, как последний лимон?! К тому же я болен… Нет. Никогда!

– Старичок, спасибо тебе, конечно, но я болею. Сам же видишь. Предложи свою Розу кому-нибудь другому.

– Жаль. Ты ей понравился. Может, отлежишься? Она завтра вечером уезжает. Время есть. Подумай, Жорик! А я пока ей скажу – ты отдыхаешь с дороги.

– Какой отдых? У меня температура – тридцать девять! Я аспирин принял.

– Зачем аспирин? Вот, я же тебе специально нес… – Лева вынул из кармана плоскую коньячную бутылочку. – Чуть не забыл…

– Что это?

– Эликсир батыров!

– Что-о? – Я зажег ночник: в бурой жидкости плавали какие-то разбухшие ягодки, соцветия и семена.

– Алтайская настойка. От Мукачина осталась. Мертвого на ноги ставит, а грипп и простуду лечит за час.

– Так не бывает.

– Бывает! Хлебни!

Подумав о Лете, я выпил весь пузырек.

– Поправляйся! Утром к тебе зайду.

Лева Краскин умер в 1992 году. Последняя его жена, юная повариха турбазы, рассказывала: после инфаркта поэт прихварывал, но был еще бодр, читал курс лекций «Выживание в горах» и даже строил глазки начинающим альпинисткам. Однажды он вернулся с прогулки, купив в киоске свежий номер своего любимого еженедельника «Совершенно секретно» – его издавал Артем Боровик. После обеда бывший скалолаз прилег на диван и стал читать газету, шелестя страницами, потом вдруг громко зарыдал, повернулся к стене и затих. Он случайно наткнулся на статью о Большом терроре, где между делом сообщалось, что армейский комиссар второго ранга Семен Краскин был взят не по ложному доносу, как считалось, а за ложный донос на сослуживца, чья красавица-супруга ему очень нравилась. Однако навет не подтвердился в процессе следствия, а за это, оказывается, в те жуткие годы тоже сажали, и довольно-таки часто.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации