Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 55 страниц)
Каретный казался Хлопьянову огромным, прекрасным. Его мокрая одежда прилипла к атлетическим мускулам. Его лоб светился, словно был из белого мрамора. Его глаза сияли, а говорящие губы вместо слов порождали огненные видения. Он возвышался над Хлопьяновым на фоне ночного города в многоцветных туманах и радугах, и казалось, с этой кровли видны неоглядные дали, пустыни и тундры, дельты великих рек и вершины великих хребтов. Каретный в своем всеведении царил над миром, вручал Хлопьянову власть над земными пространствами.
Это было высшее наслаждение, сладчайшее, ниспосланное ему чудо. Его душа раскрывалась в цветок. Раскрывала упругие свежие лепестки, готовая вспыхнуть в своей сокровенной огненной сердцевине.
Но – легчайший поворот головы, порыв холодного ветра, брызги ледяного дождя и какой-то мучительный звук, словно ударилась о крышу мертвая птица. И больная память о том, что это уже было когда-то. Кто-то стоял на кровле разоренного храма, изведенный долгим постом, и другой, великолепный и сильный, искушал его, предлагая богатства и царства.
Хлопьянов очнулся. Стеклянная палуба небесного корабля лопнула, как мыльная пленка. Он снова упирался замерзшими стопами в ржавое железо, из соседней вентиляционной трубы несло зловоньем, а над городом, над его черным пятнистым пространством взвилась, словно где-то замкнулось электричество, искристая спираль. Как жгут, роняя искры, унеслась ввысь.
Он смотрел на Каретного. Тот был рядом, скрючился от холода, дышал ядовитым ртутным паром. Одна половина его лица дрожала, натертая блеском. Другая была черная, как уголь, и на ней одиноко и дико светился выпуклый глаз.
– Я услышал тебя, – сказал Хлопьянов. – Буду думать… А теперь я пойду…
– Хочешь, пройдем чердаком? Тут ближе и сухо…
– Нет, я прежним путем…
Они не простились, не пожали друг другу руки. Каретный прогромыхал по крыше, скрылся в чердачном окне. А Хлопьянов, цепляясь за мокрые ржавые поперечины, слыша гром воды в водостоке, шум черного близкого дерева, спустился вдоль сырой, пахнущей дождем и известкой стены. Сутулясь, чувствуя, как текут за ворот ледяные струи, прошел сквозь ветреную черную арку. Вышел на озаренный, с проносящимися машинами проспект. Встал под фонарем, рассматривая свою раскрытую, в рыжей ржавчине ладонь, натертые о железо пальцы. Было странно видеть свою пятерню, растопыренные грязные пальцы. Ощущать свою телесную сотворенность, свою бренную плоть, в которой, пленная, билась и томилась душа.
Глава двадцать седьмая
И вдруг, после всех потрясений он почувствовал, что духи тьмы отступили. По мановению чьей-то повелевающей длани, чьего-то указующего перста отпрянули, скрылись. Быть может, на время затаились на темных чердаках, спрятались в разрушенных колокольнях и остывших дымоходах. В первые осенние дни город, освобожденный от власти духов, облегченно вздохнул. В золотистом туманном воздухе, среди кровель, фасадов, чугунных решеток, на прозрачных бульварах и скверах реяла неслышная весть, сулившая облегчение и помилование.
Этой вестью было появление Кати у него на пороге, когда она положила на стол два билета на поезд. На север, на Белое море, в Карелию.
– Поверь мне, так надо… Поедем…
Глядя, как в окне золотится бледное московское солнце и водянистая полоса дрожит, переливается на бабушкином старом ковре, зажигая ворсинки на вышитых маках, он соглашался. Словно отталкивался от берега, отдавался спасительному потоку.
– Верю… Едем на север…
Они в тесном купе, вдвоем. Медленный, набирающий скорость скрип железных колес. Осталась позади озаренная привокзальная площадь. Тронулся, заскользил назад обрызганный дождем перрон. Залетел в окно легкий завиток дыма. Замелькали придорожные строения, городские массивы с рябью освещенных окон. Он чувствовал, как начинают отдаляться, отпускают его цепкие страхи, отступают обиды и подозрения. Словно поезд, одолевая притяжение города, оставляет позади притаившиеся на чердаках, укрытые на старых колокольнях цепкие страхи и мучительные подозрения. Она, его милая, сидит рядом с ним в маленьком чистом купе, смотрит на него любящими глазами, и поезд их уносит на север.
Налетала встречная электричка. Прожектор издалека озарил купе, скользнул по зеркалу, по ее руке, сжимавшей стакан с вином. В окно залетела шаровая молния, стала метаться, ударяясь о зеркала, наполняя купе ослепительным серебристым блеском. Вылетела прочь, оставив по углам гаснущий пепел сгоревшей темноты.
Ее лицо, секунду назад сверкавшее, продолжало слабо светиться. Он касался пальцами ее теплого лица, медленно проводил по пушистым бровям, по щекам, по уголкам темных губ. Ему казалось, ее лицо увеличивается, удаляется от него ввысь, становится огромным, как лицо божественной девы, смотрит на него из небес. Она становилась все больше и выше, царила над ним, превосходила его, берегла, и он спасался в ее хранящем сберегающем поле, в ее женственности, красоте.
Утром в моросящем дожде проплыл Ленинград, – ржавые сырые фасады, маслянистая вода в канале и, как тусклое солнце в тумане, золоченый купол Исакия. Потянулись, побежали желтые леса, чем севернее, тем желтее. Поезд мчался в студеной голубизне навстречу холодным просторам. Они стояли у окна, иссеченного косыми брызгами, смотрели на розовые заросли кипрея, на мокрые тропинки, убегавшие в заросли, в непрерывное, вверх и вниз, течение проводов среди синих елок и белых берез.
Проехали Петрозаводск, как видение, с огромным бело-голубым озером, над которым плыли, не касаясь воды, золотые леса, и из неба, из туч опускался холодный серебряный столб. Они смотрели на это видение, и поезд среди вод и небес уносил их все дальше на север.
Ночью, сквозь сон, под закрытыми веками, тревожило желтое, золотое, словно душа во сне мчалась рядом с поездом, в предчувствии долгожданной встречи. Их разбудил проводник. Было темно. Поезд стоял. Сонные, захватили вещи, вышли на маленьком неосвещенном полустанке. Поезд тронулся, проскрипел сумрачными холодными вагонами, показал исчезающий красный огонь, и они остались одни. Пустота, тишина. Ровное дуновение ветра. Запах вод и лесов. Их одиночество и потерянность среди безлюдья и тьмы.
– Пойдем, – сказала она, – вот тропинка.
Пошла впереди, едва заметная на тропе. Он доверился ее ночному зоркому зрению. Она была поводырь, знала путь, вела его по хлюпающим болотцам, сквозь заросли, мокрые ветки. Она была зорче, прозорливей. Вела его к чуду.
Они шли сквозь лес. Глаза, привыкая к темноте, различали тропинку, слабо отражавшую предрассветное небо, пни, выпуклые волнистые корни, свисавшие ветви берез. Сквозь кроны едва заметно светлело.
– Туда мы идем? – спросил он, отводя от лица мокрую еловую лапу, качавшуюся от ее прикосновения.
– Не бойся. Передо мной клубочек катится. Приведет, куда надо.
Не видя ее лица, он знал, что она улыбается, что ей хорошо, щеки ее холодны и румяны.
Вышли на поляну, на темное сочное болотце. Островерхие елочки чернели на желтой длинной заре, их пики, кресты и зубцы казались вырезанными на неподвижной желтизне. Все небо было поделено надвое, – на непроглядную моросящую тьму, под которой они стояли, и на желтую ясную зарю, светившую, казалось, над иной землей, к которой они стремились.
– Ты видишь, нас ждут, – сказала она, указывая на зарю.
На его мокрых резиновых сапогах отражалась желтизна зари. За ворот телогрейки попала вода. В мокрых пальцах Бог знает как оказалась ягода лесной малины. Он смотрел на полосу света, чувствовал на губах капельку ягодного сока и думал, – чудо близко, за темной стеной леса, под недвижной зарей. Притихло, умолкло, поджидает их долгие годы, знает об их приближении.
Они миновали еловый, пахнущий сыростью и грибами лес. Вышли на просторную луговину, на утренний разгоравшийся свет. Темное небо стремительно убегало назад. Заря наступала, как прилив, беззвучными яркими волнами. Трава казалась яркой, зеленой. Сквозь траву блестела мелкая вода, разливалась далеко, как озеро. На разливе, на зеленой траве стоял конь. Он был красный, глянцевитый, в отливах зари. Смотрел на них темными глазами, словно его создал стеклодув. Изумленные, радостные, они смотрели на коня. Хлопьянов думал, – это и есть чудо. Конь поставлен здесь с незапамятных древних времен, ждет терпеливо, когда завершатся его скитания, и он явится, наконец, на эту утреннюю луговину, под желтую расцветающую зарю.
– Теперь ты видишь, что мы пришли куда надо!
Ему захотелось пить, зачерпнуть эту чистую холодную влагу, припасть к ней губами. Окропить себя этим утренним светом, зарей, приобщиться к чуду.
Он раздвинул яркие зеленые травины, окунул ладонь в воду, черпнул. Поднес к лицу горсть яркой, отражавшей небо воды. Начал пить и почувствовал, что вода соленая, не озерная, а морская. Разлив перед ними – не озеро, а мелководье близкого невидимого моря. Конь стоит на морском берегу. Они достигли желанного берега. И все это чудо, которое их ожидало.
– Ты мой конь! Мой хороший! – она обращалась к коню, протягивала к нему руку. – Ты нас пустишь в свое царство? Будем теперь жить в твоем царстве!
Хлопьянов смотрел и не мог наглядеться. Благодарил кого-то, кто привел их к соленому морю, поставил под северной желтой зарей, у границы заповедного царства, охраняемого красным конем.
Пронырнули сквозь ельник, где уже блуждали черно-золотистые тени и тропа казалась посыпанной позолотой. Достигли опушки и оказались на берегу утренней, в синих разводах, реки. Река бежала, литая, гладкая, омывала черные горбатые валуны, похожие на глянцевитые спины животных. За рекой, черные на желтой заре, стояли избы, торчал церковный шатер, а по берегу на отмели, среди каменных уступов, лежали лодки, безжизненные и пустые, как длинные вылущенные стручки. За избами, под зарей, под желтыми слоями подымавшегося яркого света, бесконечно, безбрежно виднелось море. Чайка латунно плеснула крыльями, пронеслась над ними, издавая упругий звук.
– Так вот куда привел нас клубочек!
Хлопьянов стоял на берегу северной быстрой реки, вдыхая жгучий аромат воды, холодных камней, близкого моря. Островерхий церковный шатер, черные кровли, поваленные на бок лодки породили в нем неясные воспоминания, словно он уже был здесь когда-то, душе знакомы эти образы, а глаза не впервые видят это село у туманного моря. Он пришел наконец через множество лет и земель на свою заповедную Родину.
Они спустились по берегу к воде, где на отмели лежала лодка, длинная, в смоле, с деревянными скамьями и обглоданным веслом. Через реку тонким проблеском летела железная проволока. На нее из лодки была наброшена петля. Хлопьянов ухватился рукой за проволоку, чувствуя ее холод, тугую дрожь, летевшие над рекой колебания.
– А где перевозчик? – растерянно оглядывалась Катя.
– А вот он я! – сказал Хлопьянов и налег на лодку. Лодка, подхваченная течением, натянула трос. – Садись!
Она переступила через борт, пробралась по шаткому днищу, уселась на лавку. Удерживая лодку, он чувствовал ее шаги, дрожание днища, давление водяного потока.
– Смотри! – она держала в руках маленькое синее перышко. – Кто-то его обронил. Может, ангел перевозчиком служит?
Он не удивился ее словам. Было чувство, что кто-то вел их сюда от ночного поезда по темному лесу. Указывал путь, зажигал над ними зарю, вывел к тропинке коня, расставил на речном берегу черные избы, приготовил лодку, а сам улетел, уронив на деревянную скамью малое синее перышко.
– Возьму с собой на память, – сказала она.
Держала в руках голубое перышко, пока он усаживался на корме, окунал в воду весло, греб, оставляя в реке маленькие светлые воронки, пересекал реку под звенящей стальной тетивой. И когда пристали к другому берегу, ткнулись в глину, поднимались среди черных валунов, она все еще держала перышко, словно голубой огонек.
Шли по деревенской улице, пустой, беззвучной, среди темных немых домов. По одну сторону на откосе, до самой воды, среди черно-лиловых валунов стояли маленькие рубленые бани, лежали лодки, спускались извилистые тропки. По другую сторону тянулись изгороди, сараи, высились избы с глянцевитыми темными окнами, за которыми спали невидимые обитатели. От дороги, от лодок и бань, от заборов и круглых венцов пахло рыбой. На кольях заборов висели драные сети, у обочины валялся обрывок якорной ржавой цепи, белел среди тощей травы пенопластовый поплавок. На дороге, под подошвами мелко, перламутрово вспыхивала рыбья чешуя.
– Куца же нам постучаться? – растерянно спросила она, проводя пальцем по планкам забора. Дерево откликнулось балалаечным звоном.
Проходили мимо избы. Венцы были темные, мрачные. Окна слабо переливались синевой. Но в одном окне красное, как пожар, летало пламя, озарялась стоящая в глубине печь. В багровом полукруге золотились поленья. Казалось, внутри избы восходит солнце. Выкатит из печи, подымется к потолку, пройдет наружу сквозь темную крышу, и наступит день, заиграет река, побегут далеко по морю солнечные блестки.
Створки окна со стуком растворились. Заслоняя пламя, возник человек в белой незастегнутой на груди рубахе, с белесой нечесаной головой. Всматривался в утренних, стоящих перед его домом прохожих.
– Кого ищете? – спросил человек сипловатым голосом.
– Никого, – ответил Хлопьянов. – Никого здесь не знаем.
– Сами откуда?
– С поезда.
– С мурманского?… С московского?…
– С Москвы.
– По какому делу?
– Просто приехали. Хотим посмотреть на море, пожить несколько дней. Где можно остановиться, не подскажете?
Человек в окне молча оглядывал их мокрые сапоги, вещевые мешки. Расчесывал на голове волосы большой темной ладонью.
– Ко мне заходите, чего так стоять! – и закрыл окно. Опять залетало красное пламя. В глубине избы застучало, зазвякало. Хлопнула наружная дверь. Раскрылась калитка. И хозяин, высокий, сутулый, белея рубахой, зазывал их к себе. Пропустил во двор, покрытый дощатым настилом, на котором стояла белая, недостроенная лодка, пробивалась трава, зарычала в будке собака.
– Заходите, чего на улице мерзнуть! – повторил хозяин, пуская их в дом.
В избе было тесно. По стенам летали огненные светляки. Печь хрустела, трещала, осыпалась углями. Воздух был слоистый, из горячих и холодных дуновений, с запахом дыма и теплого кисловатого теста. Белое эмалированное ведро стояло на скамейке, с куполом поднявшейся опары. Погружая в мякоть длинную деревянную ложку, над ведром склонилась женщина, большая, с голыми локтями, в белой рубахе, с наспех прибранными волосами. Быстро взглянула на вошедших.
– Вот, людей привел, – сказал хозяин, – Заезжие. Нет тут у них никого. Пусть у нас поживут, – и оборачиваясь к путникам, сообщил: – Мы с ней вдвоем, детей нету. Места довольно. За печкой светелка теплая. Давайте знакомиться. Михаил…
– Анна, – женщина отирала о полотенце испачканную мукой руку.
Хлопьянов, пожимая крепкую, в рубцах и мозолях руку хозяина и большую, теплую, обсыпанную мукой руку хозяйки, не удивлялся тому, как естественно, с каждой минутой раскрывается для них новая жизнь. Словно перелистывали страницы большой, просто и красочно написанной книги, которую писали специально для них.
За окнами просветлело. Изба была белой. Белая печь с подвешенной на бечеве высохшей беличьей шкуркой. Белесые, оклеенные линялыми обоями стены. Белое ведро с выступившей опарой. Белые рубахи хозяев. И только в окнах с синими косяками голубело, дышало утреннее море.
Они у порога стянули тяжелые сапоги, оставаясь в вязаных шерстяных носках. Повесили на гвозди влажные куртки. Хозяйка смела с клеенки остатки муки, отерла стол полотенцем, поставила тарелки и чашки. Хозяин вышел в сенцы и вернулся, держа большую, покрытую тряпицей миску. Открыл тряпицу, и под ней оказалась половина серебристой рыбины с розовым рассеченным тутовом, в котором нежно, сахарно белел позвонок.
– Давайте к столу, – пригласил хозяин. – Семужиной губы посолоните.
Хлопьянов извлек из мешка бутылку водки. Колебался, ставить ли ее на утренний стол. Хозяин кивнул, достал из шкафчика граненые стопки. Вчетвером они уселись вокруг стола. Михаил большим ножом нарезал ломти семги. Хлопьянов разлил водку.
– За знакомство! – сказал Михаил.
Они чокнулись, выпили. Водка обожгла рот. Хлопьянов ткнул вилкой в розовый рыбий ломоть. Он был прозрачен на свет, с серебряной, как фольга, каемкой, с нежным ядрышком рассеченного позвонка. Вкус был сладкий, душистый, едва тронутый солью. Эта тающая во рту, свежепойманная рыба была из моря, которое голубело рядом, за окнами, в солнечных, убегающих блестках.
– Еще по одной?…
Катя, разрумяненная, оживленная, благодарила хозяйку за гостеприимство. Рассказывала о Москве, о их путешествии, выспрашивала, выведывала. Анна охотно отвечала. Сама она, как оказалась, работала в сельсовете, а Михаил рыбачил в артели. Отсутствие детей было их печалью.
– Живите, сколько хотите. За печкой кровать, ложитесь, отдохните с дороги. Пирогов испеку с морошкой. К вечеру Миша с мужиками на реку сходит, там сиг идет. А к ночи баню истопим.
От водки, от вкусной рыбы, от горячего чая, от печного тепла захотелось вдруг спать. Хозяева проводили их в светелку, где стояла широкая деревянная кровать, накрытая стеганым одеялом.
– Здесь отдохните, – сказала Анна и ушла, притворив дверь.
За окном блестела река, окружая гривами и бурунами темные валуны. С треском мотора, оставляя на воде блестящий клин, прошла лодка. На улице приглушенно раздавались голоса, лай собаки. И было так сладко улечься под стеганое малиновое одеяло, чувствовать губами Катин теплый затылок, обнимать ее, слыша, как негромко переговариваются за стеной хозяева.
– Хорошо… – произнес он чуть слышно.
– Хорошо, – чуть слышно отвечала она.
Глава двадцать восьмая
Они проснулись одновременно, секунда в секунду, в тихой пустой избе. Печь белела, малиновое одеяло светилось, и у него было ощущение, что во сне он перелетел через высокое пышное облако, опустился по другую его сторону.
– Здравствуй, – сказала она. – Пора подниматься, задело приниматься.
– Дело-то у нас какое? – он улыбнулся, обнимая ее под одеялом.
– Встанем, оглядимся. Глядишь, и дело найдется!
Хозяева ушли, словно из деликатности давали возможность постояльцам осмотреться, освоиться, разместиться в тесном жилище среди лавок, кроватей, столешниц. Хлопьянов осторожно ступал по половицам, разглядывая убранство избы.
Два человека, мужчина и женщина, жили в избе, и каждый по-своему присутствовал в убранстве и в утвари.
Стеклянный створчатый шкафчик, прибитый к стене, отражал голубой свет окна, сквозь который белели горки тарелок и чашек, сахарницы, вазочки, рюмочки, чисто вымытые и аккуратно расставленные. У белой печки находился набор ухватов, кочерга, деревянная, обглоданная по краям лопата, длинные щипцы для углей, все с черным промасленным, прокаленным железом, с отшлифованными смуглыми древками. Тут же у печки громоздились чугуны, сковороды, алюминиевые кастрюли, медный двухведерный самовар, а чуть в стороне примостились совок и можжевеловый веник, обтрепанный об углы и пороги. Швейная машинка, накрытая кисейной накидкой, цветок на окне с бледным прозрачным стеблем, – все говорило о хозяйке, о ее деловитости, трудолюбии.
Тут же был представлен хозяин. Горсть длинных блестящих гвоздей на окне, сквозь которое белела недостроенная лодка. Двустволка на стене с растресканным ремнем, а над печкой, с потолка свисает на бечеве, медленно поворачивается от теплого воздуха голубоватая беличья шкурка. Пара огромных рыбацких сапог с вывернутыми резиновыми голенищами, на крючке клееный комбинезон с оранжевыми заплатками. На лавке – длинный, перемотанный изолентой фонарь, расколотый транзистор с антенной, замусоленный, с вырванными страницами журнал.
Среди этих примет не видно было детских игрушек, беспорядка и ералаша, учиненного детскими шалостями. Разглядывая избу, Хлопьянов испытал к ее обитателям неясное сострадание. Обнаружил их странное сходство с собой и Катей.
– Прогуляемся, – предложила Катя. – Поглядим при свете, куда нас Бог привел.
Они вышли на крыльцо. Посреди двора стояла недостроенная, смолисто благоухающая лодка. Повсюду кудрявились стружки. На верстаке, длинные, обструганные, желтые, как сливочное масло, лежали тесовые доски. На кольях забора, как на языческом жертвеннике, были развешены костяные рыбьи головы. Близко бежала река, и на ней лодка, борясь с течением, оставляла серебряный клин. Осенние затуманенные леса плавно переходили в туманную голубоватую белизну недвижного моря, на котором лежало отражение белого солнца.
– Туда! – указала Катя на море. – Пойдем туда!
Они шли деревней по шатким дощатым помостам. Из окон выглядывали старушечьи головы, зорко, с любопытством всматривались. Попался навстречу всклокоченный и по виду не слишком трезвый мужик, тащивший на плече связку веревок. Быстрая сухая женщина с веселым птичьим лицом поклонилась им и несколько раз оглянулась. Пробежали ребятишки, синеглазые, румяные, распугав кур, которые недовольно сошли с мостков, белые на зеленой траве.
– Поселиться бы здесь навсегда! – сказала Катя, глядя вдоль деревенской улицы, уставленной серыми, седыми от соленого ветра избами.
Пережитое Хлопьяновым еще в Москве на перроне чувство новизны не кончалось, а усиливалось с каждой картиной и встречей, словно его вели от картины к картине, от встречи к встрече и к чему-то готовили. К чему-то прекрасному, не имевшему имени, не существовавшему в прежней жизни. Ему казалось, что деревня с серебристыми избами, дощатые тротуары, куры на траве, встречные люди, проплывавшая про воде лодка с кипящим буруном, – все окружено едва заметным прозрачным сиянием, источает таинственные лучи. И душа его, касаясь этих лучей, тоже начинает светиться.
Они миновали сельскую почту, такую же избу, как и остальные, но с синим почтовым ящиком, в который подслеповатая старуха старательно засовывала бумажный конвертик.
– А почему бы мне не стать почтальоном? – сказала Катя. – Останемся здесь, пойду работать на почту.
Он согласился. Эта мысль показалась естественной и возможной. Она – почтальон, быстро постукивает каблучками по тротуарам, несет набитую почтовую сумку, выкликает из домов хозяев, протягивает через заборы и калитки газеты и письма.
Они проходили школу, длинный бревенчатый сруб с медным колокольчиком у крыльца. На дворе перед школой было безлюдно, но сама она была наполнена, излучала тепло, чуть слышные гулы, как улей. Зазвенит колокольчик, и на двор высыпят шумные, скачущие ребятишки.
– Или стану учительницей, – она продолжала фантазировать, словно они уже решили остаться здесь. – Буду преподавать литературу, русский язык. Ведь могут взять, правда?
– Возьмут, – уверял он ее и был почти уверен, что станет приходить сюда, к этой деревянной школе, ждать, когда загремит колокольчик, и она, его Катя, окруженная ребятишками, появится на крыльце.
Они увидели церковь, многогранный сруб с высоким тесовым шатром. Церковь была огромная и ветхая, наполненная гулкой ветреной пустотой. Дерево седое, пористое, изъеденное солью, влагой, покрытое пятнами разноцветных лишайников. Двери были затворены и заперты на ржавый замок. Высокий крест, летящий среди облаков, наклонился и, казалось, падал. Своими рубленными боками, высоким, как парус, шатром церковь походила на корабль, приставший в песчаному берегу.
– Вызовем сюда отца Владимира, – улыбнулась Катя. – Ты ему станешь помогать. Изучишь каноны, будете окормлять народ.
Это с улыбкой произнесенное слово казалось Хлопьянову возможным. Вслед за отцом Владимиром он входит в вечерний храм, помогает ему облачиться в тяжелые ризы, подает кадило с углем. Церковь наполняется смиренным людом. Зажигают тонкие свечи, молятся старинным образам. И среди молящихся, в светлом платке, со свечой, его Катя.
Вышли за село, к рыжим откосам, на которых безмолвно стояли золотые леса. В стороне от дороги раскинулось кладбище, опрятное, зеленое, обнесенное изгородью, наполненное разноцветным крестами. Красные, синие, голубые, они были похожи на птиц, стоящих на одной ноге, отдыхающих после долгого перелета. Вспугни их, и они всей стаей взлетят и, покрикивая, потянутся многоцветным клином по небу.
Они отворили кладбищенскую калитку, зашли внутрь. Под крестами, в мокрой траве кое-где блестели стаканчики, истлевали веночки бумажных цветов. На крашеных досках они читали имена, – Заборщиковы, Преданниковы, Иконниковы. И в этих письменах, среди недвижных перекрестий мерещились мужские и женские лица, спокойные, задумчивые, взиравшие на пришельцев.
– Вот бы здесь кончить дни! – неожиданно вырвалось у Хлопьянова. – Не в больнице под капельницей, не в застенке под пыткой, не в подворотне от удара кастета, а на лавке, под деревенской иконой! И чтоб здесь положили! – он испытал к этим усопшим неведомым людям благодарность за то, что пустили в свою ограду, окружили белыми и красными крестами, позволили присесть на зеленый холмик.
Ему показалось возможным, желанным прожить остаток отпущенных дней среди этих лесов у моря, под низким серебряным небом, в неслышных, невидимых миру трудах. Умереть, превратиться в деревянный крашеный крест, в зеленый травяной бугорок с блестящим граненым стаканчиком.
Ему показалось, что мысли его услышаны, желание его будет исполнено. Его здесь примут. Кто-то невидимый, сквозь золотистую дымку, смотрел на него из соседнего леса, обещал исполнить желание.
Они прошли редкий ельник. Деревья, увешанные мхами, были полуживые, с черными изглоданными суками, омертвелыми колючими вершинами. Казалось, на елки набрасываются время от времени жестокие силы, секут, ломают, наклоняют все в одну сторону, – таким был ветер, прилетающий от близкого полюса.
По мшистой тропке, среди глянцевитых красных листьев брусники, перевалили холм и оказались у моря. Ровное, белое, с блуждающими переливами света, под прозрачным, падающим с неба шатром, в котором мелькали птицы, лучи, бессчетные отблески, море накатывалось стеклянными языками на влажную отмель. Изумленные, восхищенные, они торопились на его холодный свет. Остановились на песке у плоских набегающих волн.
– Вот теперь мы пришли, – сказала она. – Теперь я тебя привела!
На отмели глянцевито блестели выброшенные ржавые водоросли, – огромные кудрявые ленты, маслянистые разорванные на ломти полушария, сочные, пахнущие йодом лапчатые листья. У воды бегали юркие серые кулички, длиннохвостые, круглые, похожие на черпачки. Подбегали к водорослям, долбили их острыми клювиками, не пугаясь людей, бежали дальше. Крикливые чайки разевали красные рты, нацеливали иглообразные клювы, пикировали на пришельцев, оглядывая их маленькими злыми глазами. С тонким воплем, опустив красные перепончатые ноги, пегая незнакомая птица сделала над ними крюк, полетела прочь в открытое море, словно несла кому-то весть о прибывших. В удалении от берега плыла, ныряла, вновь выныривала стая черных уток, – заволновались, превратились в пенные буруны, в белый хлопающий крыльями клин, взлетели и пропали среди света и блеска. Огромный шатер лучей выпадал из неба, застыл над морем, накрывал свое стеклянное отражение. Соединял тучи и воды, невидимых рыб и мелькающих птиц.
– Дальше нет земли, только море. Вот куда я тебя привела!
Был прилив. Море наступало, подбирало обратно в воду курчавые водоросли, слизывало мелкие лужицы, в которых шевелились розовые морские звезды, сновали мелкие пульсирующие рачки, метались полупрозрачные пятнистые рыбешки.
Она зачерпнула горстку воды. В ее ладони, в прозрачной влаге металось крохотное морское существо. Она выплеснула его в море, и оно слилось с сияющей бесконечностью, навеки пропало из глаз. Он обнял ее, стоя у самой воды, прижался к ее розовой холодной щеке, поцеловал в теплые губы.
Они вернулись в село. Хозяин посреди двора стучал молотком, вшивал в бортовину лодки белую маслянистую доску. Хлопьянов видел его небритое широкое лицо, нацеленные синие глаза, черный смоляной кулак, блестящий гвоздь, уходящий в твердое дерево. Другой конец доски качался на весу. Михаил неловко пытался прижать его локтем. Хлопьянов уловил этот жест, перехватил доску, прижал ее гибкий конец к рубленой, сочной, как кочерыжка, поперечине, и хозяин, поблагодарив одними глазами, вогнул гвоздь по шляпку, постучал молотком, извлекая из лодки гулкие звуки, – из длинного елового киля, из упругих ребер, из выгнутых бортовин.
– Сошьем карбас, будем смолить, – сказал Михаил. – А то старая ладья латана-перелатана! – и он кивнул на реку, где темнели бани, блестела вода, и, стуча мотором, окруженная пеной, шла лодка с одиноким рулевым на корме.
– Давай помогу, – сказал Хлопьянов, беря гибкую доску, прилипая пальцами к золотистой, выступившей из сука смоле.
Михаил перехватил конец, приладил, прижал к боковине. Придавил огромным пальцем с черным ломаным ногтем. Вогнал пружинящий гвоздь по самую шляпку. Хлопьянов с наслаждением ощутил проникновение заостренного железа в древесную ткань.
Они работали вдвоем, стучали, строгали, крошили стружкой. Хлопьянов сдирал рубанком серую повитель, открывая в доске белые гладкие волокна. Пахло смолой, дымом. Ветер бросал в глаза растрепанные волосы. Близко, за селом, стояли студеные осенние леса, сияли холодные воды. И он испытывал небывалое наслаждение, радостный ток крови в упругих горячих мускулах.
Ему была радостна эта простая работа, из бесхитростных приемов и навыков, направленная на очевидные пользу и благо, по которым так истосковалась душа, так соскучились руки, нуждавшиеся в полезных усилиях. Он помогал человеку, который пустил его в свой дом, не расспрашивая раскрыл перед ним двери, и теперь, помогая ему, Хлопьянов испытывал благодарность. Любил обветренное, в рыжей щетине лицо, руки, изрезанные бичевой и рыбьими плавниками, пропитанные смолой и рыбьим соком. Хлопьянов не знал о нем ничего, не успел рассказать о себе, но уже сдружился с ним в этой нехитрой работе, она их сближала теснее всех откровенных бесед.
Он жадно хватал ноздрями запах еловых досок, видел блеск воды, скольжение лучей, каплю смолы на доске, высокую сносимую ветром птицу. Смысл его бытия, за которым долгие годы он гонялся среди разорванного, растерзанного мира, открылся ему здесь, на этом северном берегу, куда привела его благая умная воля, вложила в руки рубанок, поставила у верстака, и он строит лодку на берегу студеного моря.
– Хорош, – сказал Михаил, откладывая молоток, поднимая с земли оброненный гвоздь, – На карбасе буду бегать, тебя вспоминать! – и они улыбнулись друг другу.
После студеного ветра в избе было тепло. В открытой печи вяло летало пламя. Катя и Анна, разгоряченные, разрумяненные, с голыми руками, склонились над тестом. Похожие, простоволосые, с цепочками и крестиками, давили руками, кончиками пальцев белую пшеничную мякоть. Раскатывали, посыпали мукой, вновь комкали, сбивали, вталкивали в тесто силу и жар, Тесто росло под руками, оживало, превращалось в одушевленную плоть, мерцало глазами, румянилось, как младенец. Анна, увидев вошедших мужчин, кивнула на белое живое существо, сотворенное из пшеницы, огня, молока:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.