Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 55 страниц)
Глава тридцать пятая
Когда он выходил из Дома Советов, стеклянный вестибюль был полон народа. Пожилые военные в поношенной форме. Женщины с кульками, по виду беженки. Дети с испачканными испуганными лицами, похожие на зверьков. Все стремились проникнуть в здание, каждый со своей заботой и просьбой. Милицейский наряд охраны сдерживал их напор, не пускал, угрожающе демонстрировал короткоствольные автоматы.
Хлопьянов протиснулся сквозь плотные, горячие, пахнущие прелью и потом ряды и оказался на улице в сумерках, среди ветряных багряных полотнищ, под которыми клубилась толпа, рокотала, выкрикивала. Фонари опускали на головы рассеянные колпаки света, и в этих мутных конусах кипело, моросило, испарялось, словно толпа окружала котлы с булькающим варевом.
Хлопьянов издали, по особой плотности и густоте толпы, по мегафонному рокоту и ответному гулу, определил место, где выступал Трибун. Протиснулся, получая толчки и удары локтей и увидел его, – взведенный, как курок, воздел вверх острое дергающееся плечо, помогая стиснутым дирижирующим кулаком. Трибун стоял на ящике. На него были направлены лучи нескольких автомобильных ламп. Телевизионные камеры снимали его, – энергичное широкогубое лицо, худое запястье, красный бант в петлице, круглая эмблема с его собственным изображением. Трибун чувствовал на себе серебристые лучи света, пристальные глазки телекамер. Возбуждался, позировал, посылал в толпу длинные горячие тирады.
– Пусть преступники и переворотчики не рассчитывают на животную покорность народа!.. Народ – не раб!.. Мы сбросили Гитлера и сбросим Ельцина!.. Сегодня сюда пришли десять тысяч!.. Завтра придут сто тысяч!.. Послезавтра миллион!.. Миллиону не страшны автоматы и танки!.. Товарищи, сейчас по моему сигналу мы пойдем маршем по Москве в сторону Белорусского вокзала, и дальше, по Ленинградскому проспекту, и создадим в районе Аэропорта еще один очаг сопротивления!.. Эти очаги будут множиться, и пусть московская земля горит под ногами узурпатора!.. Красная Москва дает отпор государственному перевороту Ельцина!..
Телекамеры методично проглатывали его слова, жесты, красное, появившееся за его спиной полотнище, маленький, плотно стиснутый кулак, в котором были зажаты невидимые постромки, управляющие толпой. Она то замирала, слушая его клики. То сама начинала громогласно, единым дыханием, скандировать: «Фашизм не пройдет!.. Фашизм не пройдет!..»
Хлопьянов чувствовал, как события, какими бы сумбурными они ни казались, действия людей, как бы стихийно они ни проявлялись, его собственные поступки, как бы осмысленно он ни поступал, подчинялись неумолимой логике, были включены в последовательность, из которой были не в силах выпасть. Стараясь преодолеть эту навязанную волю, вырваться из этой последовательности, он стал выбираться из толпы, на ее периферию, где фонари озаряли туманную желтизну высоких неопавших деревьев.
Он вдруг увидел Офицера, одного, без сопровождения, пробиравшегося к тем же деревьям. Офицер опустил вниз лицо, словно не желал быть узнанным. Хлопьянов торопился ему вслед, но не для того, чтобы остановить или окликнуть, а опять подчиняясь невидимым, толкающим силам, включившим его в осуществляемый, не подлежащий изменению план.
В улочке, в тени, подальше от фонаря, стояла военная легковушка. Когда Офицер приблизился, из машины вышли двое, о чем-то наспех перемолвились и все уселись в машину. Легковушка тронулась, Хлопьянов устремился к ней. успев схватить ртом вонь бензина, проводить глазами красные габаритные огни.
Из сумерек выкатило такси. Хлопьянов кинулся на зеленый огонек, упал на заднее сидение, сказав шоферу: «Аэропорт!» Замер, отдавая себя безымянным, управляющим силам, повлекшим его среди бесчисленных, запутанных маршрутов и траекторий города по одному-единственному, запланированному.
Он вышел из такси, не доезжая «Аэропорта», напротив чугунных ворот штаба, которые темнели сквозь липы сквера в плазменных вспышках проспекта. Он чувствовал, что опередил легковушку. Явился на место первым. И еще есть возможность остановить Офицера, сорвать план какой-нибудь нелепой, непредсказуемой для противника выходкой.
Уклоняясь от машин, перебежал проезжую часть и выскочил на сквер, густой, душистый, разделявший проспект на два встречных потока. Прижался к стволу липы, из-под кроны, укрытый тенью, стал наблюдать.
Прямо перед ним мутно светилась бензозаправка. Она не работала. Редкие машины, сворачивая с проспекта, подъезжали к ней, но тут же, не останавливаясь, набирали скорость и, мигая огнями, катили дальше. Желтыми огнями горели окна жилого дома. Ворота штаба были закрыты. За ними было темно и глухо, и казалось, сразу за стальной изгородью начиналось глухое пространство, без огонька, без звука. Изгородь рябила своими чугунными копьями, тянулась до угла, уходила вглубь. На углу мрачно горел фонарь, освещая сорную бестравую землю.
У бензозаправки, чуть в стороне, не мешая редким заворачивающим автомобилям, стоял микроавтобус, без огней, наглухо закрытый, с обтекаемым ладным кузовом. Хлопьянов вглядывался в него, пытаясь обнаружить признаки жизни. Отметил, что автобус стоит в том самом месте, где днем останавливался «мерседес» Каретного, – под металлическим козырьком с ярким, запрещающим курение знаком. Из своего укрытия Хлопьянов различал этот знак, – красный круг с перечеркнутой сигаретой.
Микроавтобус казался брошенным, запертым, но Хлопьянов из-за дерева, вглядываясь в его изящные, обтекаемые формы, в его глянцевитый корпус, чувствовал, как за темными стеклами притаилась чуткая жизнь. Наблюдает, рассылает по сторонам сигналы.
Не случайно оказался здесь микроавтобус. Не случайно бензозаправка, расположенная на оживленном проспекте, бездействовала. Не случайно горели желтые окна жилого дома. И не случайно он сам, Хлопьянов, прижимался к корявому сухому стволу, пахнущему осенью. Эта заданность, неслучайность сушили Хлопьянова, лишали возможности действовать, импровизировать. Обрекали на бездействие.
Сначала он ждал, что вот-вот покажется военная легковушка, из нее выскочат Офицер с товарищами, и прямо здесь, у ворот, произойдет нечто ужасное и бессмысленное. Но легковушки не было. Волна за волной, с редкими промежутками, накатывались машины. Скапливались у далекого светофора, воспаленно светя фарами, сливаясь в сплошную линию огня. Разом срывались и, обгоняя друг друга, проносились мимо, обдавая сквер шумным шелестом, блеском, прозрачной гарью.
Он также ожидал, что вдалеке от Центра, перекрывая движение, возникнет толпа демонстрантов. С красными знаменами, с колокольным звоном, с мегафонным стенанием приблизится, и все вокруг закипит, забурлит, и в перекрестьи прожекторов возникнет Трибун. Но толпы не было. Мчались машины. В пустом темном сквере было пусто. Уходила в обе стороны сумрачная аллея, и пахло осенними листьями, землей, древесной корой.
Мало-помалу острота ожидания спала. Внимание и тревога стали рассеиваться. И внезапная мысль, – здесь же, на этом сквере, два десятка лет назад, молодой, счастливый, он брел, держа под руку, девушку, и липы над головой были ярко-зеленые, с благоухающими клейкими листьями. Сквозь них лучисто прорывалось солнце, и девушка улыбалась, щурилась, ее хрупкий горячий локоть был смуглым, и ему хотелось прижаться губами к этой смуглой, в светлых волосках коже, к дрожащей от смеха шее, к маленькой, дышащей под блузкой груди. Они остановились у липы, быть может, у этой, и он не поцеловал, а лишь прижался щекой к ее горячей свежей щеке.
Это воспоминание было чудным, болезненно-сладким. Он посмотрел на дерево, на постаревший, в морщинах и трещинах ствол, погладил его нежно. И дерево откликнулось на его прикосновение. Помнило его, помнило древесной памятью имя девушки, которое он сам позабыл.
Подумал о Кате с чувством вины и боли. С тех пор, как они расстались после поездки на Север, он лишь однажды на ходу позвонил ей. Ничего не успел объяснить и весь заметался, закрутился в водоворотах. Непременно сегодня же он зайдет к ней. Она станет поить его чаем, вносить под абажур эмалированный расписной чайник, ставить вазочку с вареньем, смотреть, как он размешивает сахар. Они начнут вспоминать свою недавнюю поездку, разноцветные кресты на зеленых холмиках, похожие на взлетающих журавлей, и как они шли вдоль шипящего моря, и чайка падала с криком, раскрыв свой красный зев, и на дне смоляной ладьи, отгороженные мокрой доской, лежали огромные сонные рыбины, светлые, как зеркала. Об этом, драгоценном и главном, станут они вспоминать и готовиться к новой поездке, чтобы навсегда поселиться у моря.
Он вдруг увидел, как у бензозаправки появилась знакомая легковушка. Въехала под навес, замедлила ход, двигаясь вдоль колонок. Сравнялась с микроавтобусом. Исчезла на мгновение за его лакированным корпусом. Опять показалась и медленно, не останавливаясь, мигая желтым поворотным огнем, выехала из-под навеса, двинулась дальше.
Появление легковушки было неожиданным, ошеломляющим, хотя до этого он ждал ее, был уверен, что она возникнет. Теперь же медленное движение маленькой военной машины напугало его. Вернуло из несуществующего чудного прошлого, куда он хотел скрыться, в неизбежное, грозное настоящее. Страх толкнул его вперед, к проезжей части. Он хотел побежать, закричать, замахать руками. Остановить легковушку и находившегося там Офицера. Указать на микроавтобус, в котором таилась смертельная опасность. Но его порыв был остановлен. По проезжей части, накатываясь, светя фарами, блестела бамперами, несла перед собой вал звука и света лавина автомобилей. Отрезала его от бензозаправки. И он стоял среди мигания огней и стекол, хватая ноздрями ветер, пропитанный сладким бензином. Отступил в тень деревьев. Из-под липы наблюдал за легковушкой.
Желтый поворотный огонь продолжал мигать. Видно, водитель нервничал и забыл его выключить. Машина медленно продвигалась мимо закрытых чугунных ворот. Не остановилась и проследовала дальше, вдоль изгороди. У крайнего каменного столба, где изгородь изгибалась и уходила вглубь, машина остановилась, и из нее, быстрые, едва различимые, стали выскакивать люди. Пригибались, темные как комочки, укатывались в темноту за угол, пропадали в непроглядной мгле. Машина, все так же мигая, тронулась, резко прибавила скорость, выскочила на проезжую часть и, сливаясь с потоком, умчалась. Хлопьянов стоял под липой, уже не вмешиваясь, не в силах остановить того, что должно было случиться.
Представлял, как группа захвата проскользнула вдоль изгороди. Обнаружила прогал. По одному, оглядываясь в темноту, проникла внутрь. Двинулась цепочкой, шурша бурьяном, на отдаленные притушенные огни штаба.
Но не один Хлопьянов следил за группой. Недвижный, похожий на кристалл микроавтобус тоже следил за ней. Волны слежения чутко шарили в темноте, проникали сквозь изгородь, находили в бурьяне пробиравшуюся группу захвата, пересчитывали ее, сопровождали к штабу.
Мимо заправки, белая, широкая, неся над собой яркие красно-лиловые вспышки, промчалась милицейская машина. Встала у ворот штаба. Из распахнутых дверей вышли люди в милицейской форме, с короткоствольными автоматами. Стали озираться, не подходя к воротам, удаляясь от машины, которая продолжала стоять, рассылая по сторонам ядовитые кляксы света.
Хлопьянов понимал смысл происходящего. Чувствовал посекундно, как время сжимается в черный кружок, в сверхплотную точку, подобно яблочку мишени. И в том месте, куда, поражая мишень, влетало время, в темноте, за оградой ударили автоматы. Несколько яростных злых очередей. Через паузу еще одна, длинная, захлебывающаяся. И в черном небе, над оградой, пронесся красный трассер.
Милиционеры от машины побежали к воротам, вбежали в открытый проем. Когда первые двое оказались за воротами, а другие двое мешкали и оглядывались, освещенные красно-фиолетовой мигалкой, ожил микроавтобус. Слюдянистые стекла опали, в них появились лица, плечи, длинные стволы. Из окон микроавтобуса, с той и с другой стороны, ударило оранжево-белое пламя, загрохотали очереди. Хлопьянов видел, как в рваном огне из двух стволов вонзаются в ночь длинные разящие иглы, прокалывают милицейскую машину, милиционеров. Один из них упал у ворот, и его, лежащего, продолжали щупать колючие иглы. Отскакивали под разными углами от асфальта, рикошетом летели в ночь.
Один из стволов повернулся, хлестнул по проспекту, по липам, по соседнему дому с горящими окнами. На балконе с бельем кто-то истошно закричал. Автобус, не зажигая подфарников, рванул с места, окна его закрылись, темный, глянцевитый, он вынесся на проспект и исчез. Хлопьянов слушал, как падают ему на голову срезанные очередью веточки, как на балконе дома кто-то истошно кричит. Милицейская машина, осев на пробитых колесах, продолжала мигать, в пульсирующем свете, то красный, то фиолетовый, лежал милиционер. А мимо, заполняя проспект, шумным лакированным роем неслись автомобили, бросали слепящие хрустальные пучки света.
Хлопьянов кинулся к воротам, перебегая асфальт, трамвайные рельсы, видя, как вслед за ним, привлеченные выстрелами, перебегают прохожие. Обгоняя Хлопьянова, к воротам подкатил автобус, из него стали выпрыгивать омоновцы в бронежилетах и шлемах, с длинноствольными автоматами. Бежали к изгороди, за угол и в приоткрытые ворота. Оцепили подбитую машину и лежащего милиционера.
– Говорит «Сто первый!»… Нахожусь у объекта!.. Подбит милицейский «форд»!.. Один труп!.. Блокируем главный вход!.. – Хлопьянов подслушал отрывок доклада, который делал по рации омоновец в белом, напоминавшем яйцо шлеме. Из-под шлема скользнули по Хлопьянову настороженные злые глаза. Омоновец подхватил автомат и, лязгая железом, тяжело побежал к воротам.
– Всем отойти!.. Не задерживаться!.. А ну, отойди!.. – отгоняли подходивших людей омоновцы в шлемах, перчатках, в хрустящих комбинезонах, похожие на мотоциклистов.
– Там бабку на балконе убили! – сказал кто-то из прохожих, всклокоченный, наспех одетый, видно выскочил из соседнего дома. – В бабку зачем стрелять!
За воротами из сумрака, возникая и пропадая в мерцаниях мигалки, надвигались люди. Белели шишаки, маслянисто поблескивали комбинезоны, торчали воздетые стволы автоматов. Хлопьянов видел, что центром приближавшейся группы был человек. Еще не разглядев его, не различив лица, узнал Офицера. Его вели двое, вывернув назад руки, поддергивая их вверх, понукая. Остальные охватили их полукругом, окружили торчащими вверх стволами.
Они приблизились к воротам. Замешкались. Прошли сквозь раздвинутые створы. Хлопьянов мог теперь разглядеть Офицера в переменном свете мигалки. Офицер был без фуражки, в растерзанном кителе, с полуоторванными на плечах рукавами. На груди виднелся знак организации, – пятиконечная красная звезда. На лице липко, слепо чернел окровавленный глаз. Другой затравленно озирался. Усики колюче топорщились, а по худой длинной шее пробегала конвульсия, словно он был готов разрыдаться.
Омоновец, говоривший по рации, подошел к Офицеру. Вглядывался в него:
– Ну что, козел, допрыгался! Вот он, труп! Теперь тебе вышка! – и вдруг коротко, тупо ударил его поддых, так что Офицер екнул, стал сгибаться, падать вниз лицом, но державшие поддернули его, выпрямили, а омоновец еще раз с силой ударил его в живот.
Хлопьянов почувствовал, как слепая жаркая ненависть прянула ему в глаза. Он бросился на омоновца с криком:
– Не бей!.. Ответишь за избиение!..
Почувствовал, как падает, зацепившись за чью-то подставленную ногу. И пока он падал, в падении его нагнал оглушающий удар в затылок. И уже на земле, полуглухой от удара, услышал:
– Этот с ними!.. Наблюдатель!.. Следил за обстановкой со сквера!..
– Обоих в автобус!.. В отделение!..
Хлопьянов чувствовал, как его поднимают за руки и за ноги, несут и вбрасывают головой вперед в автобус, прямо на пол, в проход, где уже лежал Офицер, головой к нему. Омоновцы наполняли автобус, шли по их спинам и головам, чавкали тяжелыми башмаками, и один с силой ударил подошвой по голове Хлопьянова, вдавливая лицом в металлическое днище автобуса.
Они катили по городу, поворачивая, попадая под фонари и снова погружаясь в темноту. Хлопьянов чувствовал тяжелый башмак на своей голове, вонь чужой обуви, металлическое зловонье днища, трясение автобуса. Рядом с его лицом была взлохмаченная голова Офицера, на которой тоже громоздился башмак. Омоновцы на сидении оживленно переговаривались:
– Они, блин, только подходят, а я, блин, как над головами шарахну!.. Они, блин, все полегли!.. А Климук по зубам – хрясь, хрясь!.. Этого взяли, а остальные по задам ушли!..
– Их, один хер, из второго батальона возьмут!.. Они по кругу пошли, их и возьмут!..
– А этот, мразь такая, отбивался!.. Ну погоди, приедем, посмотрю на тебя! – башмак на голове Офицера поднялся и опустился, и Хлопьянов услышал шмякающий удар лица о железное днище.
– Говорил тебе, не ходи! – произнес Хлопьянов, шевеля распухшими губами, чувствуя, как губы касаются грязного днища. – Не послушал меня и влип!
– Предатель! – отозвался Офицер. – Ты их навел!.. Пристрелить бы тебя прямо у Дома Советов!
– Псих!.. Идиот!.. Себя и других подставил!..
– Иуда!.. – Не унимался Офицер. – Повесим, как Власова!..
Снова сапог на голове Офицера поднялся и стукнул. Хлопьянов услышал костяной удар о днище автобуса.
Они больше не говорили. Хлопьянов в горе молчал. Он был беспомощен. Его, поверженного, с грязным башмаком на лице, везли по московской улице, быть может, той самой, по которой бабушка водила его в кукольный театр, и марионетки, подвешенные на тонкие струны, смешно шевелились и дергались, и кусочек фольги на сцене чудно, драгоценно мерцал.
Их привезли в отделение милиции и выгнали из автобуса. Провели по ярко освещенному коридору, втолкнули в железную клетку, которой завершался коридорный тупик. Дверь замкнули, и они двое на ярком свету, сквозь граненые, вмурованные в пол и потолок прутья, смотрели на освещенный длинный коридор, который наполнялся омоновцами и милиционерами.
– Это они майора замочили!
– И бабку на балконе!
– Я гляжу, крадутся!.. Ну, думаю, суки, попались!.. И две короткие над головами!.. Стоящие перед клеткой разгоряченные люди радовались своей добыче, нетерпеливо тянулись к ней. Разглядывали, подзадоривали друг друга смешками, шуточками, ругательствами. Отделенные от пойманных железными прутьями, раздражались все больше, переполнялись нетерпеливой злостью.
Расступились, и Хлопьянов увидел здоровенного, в милицейской форме, подполковника, рыжего, с желтыми ресницами и бровями, пухлым румяным лицом. Китель его был расстегнут. Наружу вываливалась жирная грудь и живот. Из раскрытого ворота выступала потная шея. Казалось, подполковник только что оставил чаепитие, весь исходил капельками блестящей влаги, отирал здоровенной лапищей мокрый загривок. В другой руке он держал наручники, ярко блестевшие хромированной сталью.
– Который из них Максакова завалил? – подполковник сквозь клеть разглядывал пленных, играя наручниками.
– Вон тот, со звездой! – указал на Офицера омоновец. – Он, козел, на меня сиганул и на кулак напоролся!.. И второй из ихней же группы, прикрывал с бульвара!..
Подполковник отомкнул клетку, вошел в нее. Ловко подвернул Офицеру руку, потом вторую. Защелкнул наручники. Как грузчик, перетаскивающий тяжелые тюки, подбросил Офицера на бедро и вытолкнул в коридор. Казалось, толчок был несильный, но Офицер полетел, спотыкаясь, по коридору, держа за спиной скованные руки, и врезался головой в живот высокого милиционера.
Тот схватил Офицера за волосы, отодрал от своего живота и, радостно ахнув, ударил кулаком в близкий нос и губы.
– А это не хочешь!
Там, куда пришелся удар, все расплющилось, потекло, превратилось в хлюпающий красный пузырь с белыми, среди слюны и крови, зубами. Офицер с клекотом, всхлипом отлетел к противоположной стене, где его встретили короткие жестокие удары омоновца – в спину, в хребет, в печень. Серия ловких боксерских ударов, от которых Офицер стал заваливаться набок, стараясь этим наклоном уберечь ушибленную печень.
– Ты у меня, сука, до смерти кровью ссать будешь! – напутствовал его омоновец, мощным ударом отсылая к соседу. Тот, совсем еще молоденький милиционер, с маленьким розовым носиком, ударил Офицера в сердце, туда, где краснела звезда. Офицер охнул, задохнулся и плоско упал на пол. Его вывернутые руки дрожали, наручники ярко блестели, и он, лежа под лампами, бился мелкой дрожью. На него сыпались удары ног, глухие, шлепающие, проникающие во внутренние органы.
– Не по лицу, мужики! – покрикивал подполковник, как тренер, заглядывая через головы подопечных, отрабатывавших спортивные приемы. – По почкам, по почкам!.. Пусть кровью посикает!..
Хлопьянов смотрел на истязания Офицера, ужасаясь не только тому, что на его глазах забивают насмерть человека, и не тому, что через несколько минут и его, закованного в наручники, выволокут в освещенный коридор к этим молодым людям, неутомимым в коллективном азарте домучать, добить. А тому, что все это означает начало еще больших ужасов, больших кровопролитий. Вселенской бойни, которая началась с момента, когда одутловатая, с голубыми пятнами голова выкатилась на экран телевизора.
Офицера били ногами, как мяч. Отпрыгивали после удара в сторону, освобождая место другому, застоявшемуся игроку. Тренер, внимательный, зоркий, любил своих спортсменов, укорял их за промахи и неточности:
– По почкам, по почкам!.. Пусть красной струйкой посикает!..
– Фашисты!.. Педерасты!.. – заорал Хлопьянов, желая не столько прекратить избиение Офицера, сколько ускорить свое. Упасть под эти башмаки и удары, ослепнуть, оглохнуть, исчезнуть. Не видеть приближающиеся неумолимо несчастья. – Скоты кровавые!.. Хари!..
Его услышали, перестали пинать Офицера. Подполковник что-то негромко сказал. Один из милиционеров кинулся прочь. Через несколько минут вернулся, неся ведро. Все расступились, прижались к стене. Милиционер выплеснул шумное плещущее ведро воды на лежащего Офицера, на его бесформенные плечи, заплетенные ноги, вывернутые назад руки в блестящих наручниках.
Подполковник подцепил Офицера за наручники, легко поволок, вбросил в клетку. Отомкнул хромированные оковы и страшным сильным пожатием дернул Хлопьянова за запястье. Щелкнул металлическими кольцами.
– А ты, товарищ, из какой губернии будешь? – спросил он, захватывая и заламывая ему за спину вторую руку. – Из каких, говорю, краев к нам приехал?
Он тянул на себя Хлопьянова, обводя его вокруг неподвижного, отекавшего водой Офицера, готовясь вытолкнуть его в яркий свет коридора, где ожидали потные, с румяными лицами люди.
Но в дальнем конце коридора возникло движение. Появился Каретный, бодрый, оживленный, праздничный, в нарядном костюме и шелковом галстуке. За ним поспевал телерепортер с камерой на плече, и молодой, чернявый, в белом халате врач.
Каретный издали углядел Хлопьянова, здоровяка-подполковника, безжизненного Офицера.
– Отставить!.. Отпустить человека!.. Он из администрации президента!.. Вы бы хоть документы у них проверили!.. – и, указывая на лежащего Офицера, сказал: – Приведите в порядок задержанного!.. Отмойте, побелите, смажьте!.. И сразу в «Лефортово»!.. А вы, – повернулся он к телерепортеру, – здесь не снимайте! Снимите там, в «Лефортово»!.. Когда будет в приличном виде!..
Взял за локоть Хлопьянова, которого уже расковали. Увлек его в коридор, бережно обводя вокруг лужи крови и воды.
– Я же говорил, что сегодня еще раз встретимся!.. Спасибо от руководства!.. Ты нам очень и очень помог!.. Ты – наше секретное сверхточное оружие!.. Бандиты и террористы захвачены! Ночью – штурм!..
Он проводил Хлопьянова к выходу, похлопал по плечу и вернулся обратно. Туда, где в коридоре теснились омоновцы. Неохотно забирали из углов свои шлемы и автоматы.
Он вернулся домой в свою неубранную квартиру, хранившую следы недавнего скоропалительного побега к Дому Советов. Вчерашний вечер казался теперь давнишним, удаленным на целый период жизни. Створка материнского комода была приоткрыта, – извлек и снова упрятал пистолет. Стояла на столе чашка недопитого чая, – включил телевизор и замер. Лежал надкусанный кусок хлеба, – оставил его, торопясь из дома. И над всем висел едва различимый слоистый дым, залетевший в открытую форточку с Тверского бульвара, где жгли опавшие листья.
Он сел в кресло, маленькое, тесное, в котором бабушка любила дремать, слушая по радио негромкую музыку. Кресло приняло его усталое тело, слабо скрипнуло, прозвенело изношенными пружинами. Закрыл глаза, и все опять понеслось – легковушка с оранжевым поворотным огнем, фиолетовая мигалка «форда», голый, освещенный, как операционная, коридор и страшное, разбитое в кровь, лицо Офицера.
Хлопьянов застонал и, прогоняя видения, включил телевизор. Но там было все то же. Диктор воспаленным голосом извещал о нападении террористов из Дома Советов на штаб вооруженных сил СНГ, об убитых и раненых. На экране осевший на пробитые скаты «форд» пульсировал огнем. Лежал в луже крови, то озаряясь, то почти пропадая, милиционер лицом вниз. Над убитой на балконе женщиной голосила и причитала родня. Из ворот выводили скрученного Офицера. Двое омоновцев в белых, как куриные яйца, шлемах поддергивали его вверх, схватив за руки. И только не было затемненного микроавтобуса и его, Хлопьянова, притаившегося под черной липой.
Он выключил у телевизора звук.
«Предатель! – слышал Хлопьянов сдавленный голос Офицера, сквозь рокот и звяканье днища. – Иуда!..»
Он и был предатель, заслуживающий, чтоб его ненавидели. Он пошел на сближение с врагом. Пытался внедриться. Пытался добыть информацию. Но кончил тем, что стал инструментом врага. Стал источником дезинформации. Его встроили в разведывательную машину противника, и что бы он ни делал, как бы ни старался быть полезным друзьям, причинял им одно несчастье. Его сделали инструментом несчастья. Он стал световодом, протянутым от Дома Советов к штабу врага, и по этому световоду к врагу двигалась бесценная информация, а к Дому Советов – несчастья. Он, желавший послужить патриотам, искавший связь с оппозицией, вошедший в доверие к ее лидерам и вождям, стал для них источником гибели. Офицер был первым, кого он сгубил. За ним последует Красный генерал и Генсек. А следом Трибун и Вождь. А также друг милый Клокотов. А до этого, в недавние летние месяцы, при его попустительстве погибли Вельможа и отец Филадельф. Военный разведчик, отмеченный боевыми наградами, желавший умереть за Отечество, он стал тем, с чьей помощью добивают и истребляют Отечество. Стал предателем и изменником Родины.
Хлопьянов с трудом поднялся, чувствуя, как болит ушибленная ударом башмака шея. Подошел к комоду. Протянул руку в теплую, пахнущую ветошью темноту. Нащупал пистолет. Вытянул его из кобуры. Держал на ладони компактную сталь, пахнущую ружейной смазкой. Вернулся в кресло и сел, держа пистолет. Обойма была вставлена. Короткий чмокающий рывок затвора, и патрон уйдет в ствол. Притаится, храня среди холодных плотных сочленений раскаленный взрыв, молниеносный полет капли свинца, одетой в латунный чехол.
Телевизор с выключенным звуком продолжал трепетать экраном, на котором жирный волосатый иудей плотоядно шевелил губами, жестикулировал и гримасничал. Синеватые отсветы телевизора играли на вороненом оружии.
Он сделает это сейчас. Приставив ствол к виску и, слегка отведя голову, чтобы пуля, пройдя насквозь, не расколола зеркало, старинное, семейное, в деревянной узорной раме, в которое он так часто смотрелся, разглядывая свое детское, со счастливыми глазами лицо, и сзади возникала мама, приглаживала его хохолок.
Ему больше невмочь выносить эти муки. Постоянную неисчезающую боль. Свое бессилие остановить распад и крушение. Свое тщетное желание спасти друзей и товарищей, для которых он стал несчастьем. Он – не предатель. Он – неудачник, не сумевший никого на этой земле сделать счастливым. Не оставивший после себя благородных деяний, благодарных людей, а только смуту, разрушение, смерть. И теперь этому наступает конец. Он прижмет к виску холодный кружочек, и не будет ни удара, ни звука, а просто погаснет навсегда телевизор и исчезнет страшный, вездесущий лик, кривляющийся на экране.
Он медленно поднял пистолет. Держал его в стороне от виска. Его не удерживала больше жажда жить и страх умереть, и память о маме и бабушке, и о боевых товарищах, и даже мимолетная мысль о Кате, которая вдруг от него удалилась туда, куда он сейчас придет. Этот выстрел в мгновение ока перенесет его к теплому морю, где мягко горят сухумские фонари, и прозрачные крылатые существа реют у граненых стекол, и она, его Катя, протягивает ему оранжевый, отекающий соком плод хурмы.
Он медленно поднимал пистолет, но что-то мешало ему делать это быстрее. Что-то последнее, беспокоившее его и невнятное.
Каретный в шелковом галстуке, торжествующий победитель, что-то сказал ему на прощанье. Что-то про благодарность начальства. Про сверхточное оружие. И про что-то еще. Хлопьянову хотелось вспомнить, что именно сказал Каретный, а вспомнив, нажать курок.
«Да, да, благодарность начальства… И о том, что снова сегодня встретились… О бандитах и террористах… И о чем-то еще… О штурме!..»
Это поразило его. Каретный сказал о штурме, который начнется сегодня. И он, Хлопьянов, добыв информацию, не донесет ее тем, кто в ней остро нуждается. Кого будут штурмовать, застигнут врасплох, расстреляют на порталах Дома Советов. Станут гнать по коридорам, добивать в кабинетах, – Красного генерала, Клокотова, депутатов Бабурина, Павлова. Он, Хлопьянов, владеющий информацией о штурме, хочет себя убить.
Он отодвинул от виска пистолет. Достал кобуру. Укрепил ее под мышкой, застегнув ремешки. Вложил пистолет. Надел перед зеркалом пиджак, оттянув и отдернув лацканы. Из зеркала смотрело на него изможденное, с запавшими глазами лицо. В этом лице, как после смертельной болезни, снова жадно и жарко светилась жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.