Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
Глава сорок девятая
Хлопьянов спустился по пустынным лестницам, мимо сонных, лениво поднимавшихся при его появлении постовых. В нижнем холле на полу, на брошенных ватниках, спали, кашляли во сне простуженные защитники. Сквозь стеклянную дверь он вышел на утреннюю площадь. В мутном воздухе свисали с балкона отсырелые флаги. Баррикады, одна и вторая, топорщились обломками досок, мотками проволоки. Стояли шалаши и палатки, крытые полупрозрачной пленкой, под которой ворочались, не могли расстаться с последним утренним сном баррикадники, положившие у своих изголовий обрезки арматуры, увесистые, похожие на томагавки голыши. Какой-то укутанный, дежуривший баррикадник ворочал палкой угли в полупогасшем костре. В парке, за площадью, было туманно, на голых деревьях сипло кричали вороны.
Хлопьянов стоял, чувствуя, как твердеют от холода мускулы. Небо светлело, над парком в сером тумане начинала размываться розовая длинная полынья. В утренних звуках неохотно просыпавшегося города, среди вороньих криков и человеческих кашлей вдруг возник и стал приближаться длинный металлический звук.
Этот надсадный винтообразный рокот, с редкими скрежетами переключаемых скоростей, с тугими хлопками прогоревших глушителей, был звуком бронеколонны, приближавшейся к Дому Советов. Хлопьянов чутко и безошибочно выделил этот звук из всех шумов утреннего пробуждавшегося города. Старался определить, с какого направления приближалась колонна. Ожидал увидеть других защитников, разбуженных шумом близкой опасности. Но огромное здание было недвижно. Льдисто мерцали окна. Не было видно встревоженных лиц, выбегавших из подъезда автоматчиков.
Хлопьянов собирался вернуться в Дом, доложить Красному генералу о приближении колонн. Но звук стремительно надвинулся, и, догоняя его, сливаясь с ним, выскользнули два длинных приземистых транспортера. Продолжая вектор движения, пропуская его сквозь каналы стволов, ударили башенные пулеметы. Туго, гулко лопались частые короткие стуки. Трепетало у вороненых раструбов белое пламя. Пули пронзили баррикаду, заискрили на арматуре, дырявили пустые бочки и ящики. Истерзав баррикаду, пулеметы обработали пленочную палатку, выбивая из нее легкое тряпье и сочные тугие ошметки. Оторвали от земли огонь костра и в этом огне подбрасывали и перевертывали закутанного баррикадника. Держали его мгновение в воздухе, надетого на шампур. Снова уронили в костер и уже шарили по опушке парка, заглядывали под Горбатый мостик. Трассы рыли асфальт, рикошетом уходили в кроны деревьев.
Пулеметы умолкли, окутанные вялыми серыми струйками. В тишине, которая длилась секунду, стал разрастаться вой, крик, карканье ворон, стенанье. Отовсюду – из колючей баррикады, из подрезанных палаток, из-под моста, из-за деревьев, из земли – поползли, повалили люди, ошалелые, обезумевшие, с открытыми орущими ртами, слепо вытянутыми руками. Бежали, натыкались друг на друга, сталкивались, шарахались. В этом хаотическом, кругами и спиралями, беге находили общее направление – к Дому, к его подъездам. Закупоривали их, старались прорваться внутрь, под защиту его стен. Пробивались внутрь, наполняли стеклянные холлы, продолжали кричать и метаться. Дом Советов, минуту назад сонный, безлюдный, закипел, заволновался, и это волнение толчками страдания поднималось по этажам, разливалось по коридорам.
Площадь, изодранная, издырявленная пулями, пусто и дико светилась. Повсюду чернели комья тряпья, пленки и чего-то еще, бесформенного, переломанного, отекавшего жижей. Казалось, площадь побывала в когтях и клыках уродливого чудища, которое прошлепало по ней на задних лапах и скрылось в парке, распугав ворон, оставив изглоданные уродливые объедки.
Пулеметы молчали. Транспортеры стояли на месте, окутываясь кудрявыми выхлопами. Хлопьянов, простоявший все эти минуты у стены, испытывал странное ощущение, что из непрерывного времени был вырезан пулеметами и удален малый отрезок. Оставшиеся рассеченные концы, как перерезанные сосуды, не были теперь состыкованы, и из них вытекала невидимая прозрачная субстанция, которая и была временем.
Транспортеры медленно двинулись один за другим, пересекая площадь, осторожно объезжая убитых, и на этих поворотах влажно вспыхивали их зеленые бортовины. Пулеметы в башнях описывали дуги в поисках цели. Хлопьянов застыл у стены, выделяясь на ее белизне темной одеждой. Пулеметы не трогали его, будто стрелки не воспринимали его как живую мишень, а как подобие статуи. Он чувствовал на себе линию прицеливания, скользящую по его грудной клетке от плеча к плечу. Испытывал не страх, не желание упасть и скрыться, а тоскливую бессмысленность оттого, что он, здоровый и сильный, знающий приемы борьбы с бронетехникой, не может нацелить в машину трубу гранатомета, увидеть в прицел зеленую уродливую тушу машины, послать в нее жалящую головню гранаты. Чтоб впилась в броню, прожгла ее белым жалом, достала потного, с расстегнутым воротом стрелка, подорвала боекомплект. И внутри бэтээра грохнет звонкий короткий взрыв, превращая экипаж в кашу костей и крови. Ржавый, в желтой окалине, на догорающих скатах, выталкивает из люков жирную копоть, черную и сочную, как в крематории.
Бэтээры двигались медленно, безнаказанно, окруженные зоной отчуждения и страха. Очерчивали пулеметами линию, за которую не смела проникнуть жизнь. Сама эта жизнь, изнасилованная, оглушенная, укрылась за стенами, спряталась в гуще парка, поднялась к туманно-розовой небесной полынье, наполнив ее черными росчерками птиц.
Хлопьянов увидел, как из парка на пустую площадь, наперерез бэтээрам, выбежал человек. Он бежал, пригибаясь, чуть виляя, цепко и вертко, словно толкался коньками. Скользил, обманывая пулеметчиков. На голове его была военная фуражка, закрепленная ремешком под рыжей бородой. Долгополая шинель была подвернута, навыворот засунута под толстый пояс. На спине, ловко переброшенный стволом вверх, прилип автомат. В руке, слегка отведенной, между скрюченных пальцев торчали две бутылки. Человек бежал, часто перебирая сапогами, и Хлопьянов узнал в нем сотника Мороза.
Казак поравнялся с бэтээром, обогнул его с кормы и кинул бутылку. Было видно, как она раскололась о броню, брызнула и из нее пхнул прозрачный спиртовой огонь. Казак кинул вторую бутылку, но промахнулся. Бутылка разбилась на асфальте, липко потекла, загорелась. Мороз продолжал бежать, теперь уже удаляясь от транспортеров, приближаясь к Дому. Хлопьянов видел, как колышется от ветра его борода, крепкие ноги в сапогах мелькают из-под растопыренной поднятой шинели.
Транспортеры продолжали двигаться. Задний горел. Из разгоравшегося красноватого пламени ударили автоматные очереди, из бойниц, из круглых глазков. Казак упал, неловко выгибая бок, хватая себя за бедро. Поднялся и, приволакивая ногу, снова побежал к Дому Советов. По нему опять стреляли из бойниц, пули хлестнули рядом с Хлопьяновым, разбили со звоном окно. Казак снова упал, лежал лицом вниз. К спине его прилип автомат, шинель нелепо и уродливо топорщилась и шевелилась.
Хлопьянов, пребывавший как бы за пределами времени, за пределами малого, вырезанного из времени отрезка, в котором двигались бэтээры, бежала толпа, скакал Мороз, и теперь лежал, шевеля ногами, и от него на малой скорости отъезжал бэтээр, – Хлопьянов оттолкнулся от каменной стены и впрыгнул обратно внутрь времени.
Побежал к лежащему казаку, превращаясь в одинокую мишень, на которую смотрели черные бойницы транспортеров. Не глядя на эти бойницы, игнорируя их, затыкая чем-то слепящим, из ненависти, отвращения и презрения, подбежал к казаку. Увидел, как стиснуты его зубы, какие белые желваки перекатываются по щекам. Схватил казака под руки и сильным взмахом, как куль картошки, бросил его себе на спину. Услышал, как слабо хрустнул крестец. Поволок, потащил, засеменил, торопясь к подъезду, слыша автоматный треск за спиной. Увидел, как пробежали пули по асфальту, оставив на нем светлые дырочки.
Доволок казака до дверей, протащил в холл и сбросил так же грубо и тяжко, как наполненный клубнями куль. Казак лежал на спине, рыжая борода торчком, лицо белое, в рыжих веснушках, синие глаза прищурены, и из сжатых зубов вырываются свистящие слова:.
– Шашлычок из них будет отменный!.. Будет из них шашлычок!..
Двое в белых халатах распоясывали, раскрывали его, задирали гимнастерку. На впалом дрожащем животе кровянела сочная ранка, плевалась красными пузырьками.
Его уложили на носилки, потащили наверх, на второй этаж, где размещался лазарет. В руках Хлопьянова очутился длинноствольный автомат, принадлежавший казаку, литое, из стали и полированного дерева оружие. Хлопьянов кинул автомат за плечо, зашагал по холлу, сквозь притихшее множество женщин, ошарашенных мужиков, слушающих, как за стеклами холла в утреннем ярком свете нарастает стрельба.
Он шел на главную линию обороны, к центральному подъезду, где надеялся застать Красного генерала, поступить в его распоряжение. Он оставлял стеклянный холл, наполненный перепуганными женщинами и баррикадниками. Уныло думал – бэтээры перенесут свой огонь на витринные окна, и холл наполнится пулями, криками, воплями, и весь этот люд поляжет на каменном полу среди красных горячих луж.
Он двигался коридорами, обгоняемый вооруженными защитниками. Бойцы торопились в разных направлениях, чтобы на лестницах и проходах занять оборону. Впереди, мешая пройти, шла группа депутатов, возбужденных и говорливых, среди которых выделялся Павлов, чернобородый и яростный. Рядом шагал Бабурин, очень бледный, бескровный, с угольно-черными усиками и бородкой.
– Вот теперь повоюем!.. Руцкой вызывает вертолеты!.. Они на подлете!.. С воздуха сожгут эти сучьи бэтээры! – Павлов забегал вперед, обращал на товарищей розоватые воловьи белки. – Еще повоюем!
– 119-й парашютно-десантный, он ведь наш, ачаловский!.. Ударит в спину этим жандармам-омоновцам!.. Пусть устоят, если смогут!.. Это им не старух да стариков лупить!.. – вторил Павлову низкорослый депутат в свалявшемся костюме, на котором красовался эмалированный депутатский значок. – Пусть нам автоматы дадут!.. Я проходил «курс молодого бойца»!
– Главное, чтоб поднялся народ! – сказал Бабурин. – Чтоб поднялась Москва и люди пришли сюда, как вчера!.. Тогда и штурма не будет!.. Армия не посмеет стрелять в народ! – он произнес это убедительно, с характерным ораторским жестом, и Хлопьянов, обгоняя их, протискиваясь сквозь их тесную шагающую группу, с удивлением уловил вкусный запах одеколона, исходящий, по всей видимости, от чисто выбритого молодого лица Бабурина.
Хлопьянов вышел в вестибюль центрального подъезда. На площадке, под хрустальными люстрами, увидел Красного генерала в окружении приднестровцев. Их черная форма, косо посаженные береты, пулеметные стволы выделялись среди белого камня и мрамора.
– Повторяю, – генерал буднично внушал собравшимся. – К стеклам вплотную не подходить. Во первых, снайперы, а во вторых осколки, посекут сильней любой гранаты. – В его сером сухом лице, в горбатом носе, в круглых желтоватых глазах было нечто от ястреба, но не хищного, а усталого и пресыщенного, выловленного из лесов и полей и посаженного в клетку. – Два фланга, левый и правый. Остерегаться прорыва пехоты. Держать коридоры. В глубину не соваться. Бой принимать на выходах в холл. – Он прикрыл глаза тяжелыми, сморщенными, как у старика, веками. И Хлопьянов вдруг испытал к нему острое чувство любви и преданности, как к своему командиру, с которым здесь, в этом нарядном холле, рассчитанном на торжественные делегации, приезд послов и глав государств, здесь, в это утро, им суждено принять свой смертный бой. – Главное направление – вход. Сюда пойдут бэтээры с высадкой пехоты. Здесь останутся те из нас, у кого длинноствольные автоматы, способные прошить броню. Подпускайте бэтээры вплотную и стреляйте в борт между колес и по триплексам, – он оглядел бойцов. Почти все они были вооружены короткоствольными автоматами ближнего боя, и только двое – он, Хлопьянов, и приднестровец с загорелым лицом, на котором белел незагорелый рубец, только двое имели длинноствольные «АКМ», способные с короткой дистанции прободить броню транспортера.
Генерал кивнул, завершая свои наставления. Отошел, нахохленный, с седоватыми усами, с портативным автоматом в руках. Сел на верхней площадке среди ступеней и маршей, будничный, усталый, выделяясь среди белого мрамора черным пальто и беретом. Замер, словно задремал среди хрусталей и парадных окон, сквозь которые плавными волнами света вливалось утро, а вместе с ним стуки и грохоты близкого боя.
– Мы с тобой вниз! – сказал Хлопьянову приднестровец. Колыхнул автоматом в голой по локоть руке. – Ты за одну колонну, я за другую! – и не дождавшись ответа, шлепая тяжелыми бутсами, поскакал вниз по ступеням с усталой грацией спецназа, спускавшегося с горы.
Хлопьянов устроился в вестибюле перед огромным стеклянным окном, укрывшись за мраморной колонной. Ему подвернулось мягкое кресло с гнутыми золочеными ручками, обтянутое парчовой тканью, из дорогого кабинета или зала приемов. Он удобно развалился в кресле, положив на колени тяжелый автомат. Смотрел на широкую за окном панораму.
Снаружи раскатисто, бодро, с разных направлений, на разных высотах, с разной злобой и частотой нарастала стрельба. Наполняла утренний воздух множеством дробных гулких тресков. Словно энергичные барабанщики расселись по карнизам и окнам здания, перебрасывались дробью и громом. Внезапно наступала тишина, словно барабанщики переставали стучать, удерживали навесу свои палочки, прислушиваясь к тому, что они настучали и натрещали. И тогда в тишине слышалось, как звонко вдоль фасада осыпаются стекла и гулко, одиноко, как удар палки о пустое ведро, ухала пушка боевой машины пехоты.
Хлопьянов восседал в золоченом кресле, как на троне. Вслушивался в знакомую, понятную какофонию приближавшегося боя. Сквозь огромные окна была видна утренняя набережная, по которой катил осторожный бэтээр с закрытыми люками. Река сверкала в переливах солнца, пустая, без катеров и теплоходов. Гостиница «Украина» возвышалась в голубоватом тумане, как влажная гора. Мост через реку был лысый, голый, без машин, перегороженный цепочкой солдат, сомкнувших жестяные щиты. Этот утренний мир толкал в просторные окна прозрачную невидимую субстанцию, обкладывая ею фасады и стекла, словно Дом упаковывали, отделяли от всего остального города, окружали пластами стекловаты, готовились спрятать в ящик и увезти. Хлопьянов чувствовал, как все тесней и плотней становится вокруг пространство, как наталкивается сквозь окна в парадный вестибюль эта прозрачная упаковочная стекловата.
Ему казалось странным это сидение в золоченом кресле на боевой позиции, за мраморной колонной. Он вслушивался в стрельбу, ожидал атаку и одновременно вспоминал, какие у него были бои и окопы, бойницы и брустверы, насыпанные из горячего горного щебня, перебежки и падения под взрывами мин, кувырки, когда плечо ударяется о камень, а поджатые к животу колени толкают его кубарем вниз по склону, и там, где он только что был, пробегает пыльная дорожка от пуль. Он вспомнил заставу на Саланге, вмурованные в саманную стену танковые гильзы. По синему бетону катила колонна с гулом и липким шелестом. Бледно мерцая, работал с горы пулемет, и из пробитой цистерны под разными углами начинало хлестать горючее. Он помнил сладкий запах разлитого бензина, и черную копоть, маравшую склон горы, и звонкий хлопок, разрывавший сталь, из которой фонтаном взлетал прозрачный огонь. Он вспоминал все прежние бои, сравнивая их с этим, который он примет по-царски, на золоченом троне, в центре Москвы, среди мрамора и хрусталей.
Он ждал, когда на пандус взлетят транспортеры и с разбега ударят в стеклянную дверь, осыпая на броню груды стекла. Просунется острый, как топор, задранный нос, грязные скаты сомнут ковер, и тогда из-за колонны он кинется к бортовине, приставит автоматное дуло вплотную к железу, чуть правее стертой скобы, пустит в упор тугую очередь, пробивая нутро коробки, чувствуя, как достала она стрелка, водителя, командира машины, угнездившийся на днище десант.
Он сидел, поддерживая на руке автомат, готовый перехватить кулаком цевье, полированную шейку приклада.
Он услышал новый далекий звук, низкие, едва различимые басы. Звук не имел направления, был всеобъемлющ, накатывал свои бархатные рокоты из-под земли, посылал их из неба, выдавливал из мерцающей солнечной реки. Руки Хлопьянова, сжимавшие автомат, улавливали вибрацию звука. Ноги, упиравшиеся в мраморный пол, чувствовали глубинные рокоты.
Он увидел, как на мост, с пустого проспекта, вползают танки. Сочная синяя гарь, и из этой туманной мглы появляется головная машина. Длинное орудие. Приплюснутая, как хлебная горбушка, башня. Пластины фальшборта. Солнечный всплеск стертых об асфальт гусениц. За первым танком вышли еще три машины. Медленной колонной взгромоздились на вершину моста. Заерзали, словно терлись боками, качали пушками, водили ими в разные стороны и наконец успокоились, замерли. Наставили орудия все в одну сторону, на Дворец, на стеклянный подъезд, на Хлопьянова, сидящего перед хрупкой прозрачной преградой на золоченом кресле. Глазами, лбом, дышащей грудью и горячим пахом он чувствовал эти орудия. Их черные жерла, ледяную глубину, где в зеркальном канале, ввинчиваясь, продираясь к дулу, промчится снаряд, влетит под своды холла, превращая мрамор, хрустали, драгоценную инкрустацию стен в расплавленный взрыв.
Еще три танка, пятнистых, как земноводные твари, выкатили на набережную у гостиницы. Встали напротив Дома под золотистыми деревьями. Было видно, как от выхлопов и рева моторов с крайней липы посыпалась позолота.
Хлопьянов смотрел на танки оцепенев, не в силах встать и спрятаться в разветвленной сети коридоров, в глубине здания, в подвалах, под бетонными непробиваемыми перекрытиями, спасаясь от моментальной взорвавшейся вспышки. Минуту назад он ожидал бой, рукопашную, готовый к броску, встрече лицом клипу, когда враг, видимый, осязаемый, с глазами, с открытым ртом, потным сморщенным лбом, целится в тебя и ты чувствуешь запах его прелых одежд, потной изношенной обуви. Опережая его на секунду, уклоняясь от пылающего облачка его автомата, протыкаешь насквозь его кости, сочно екнувшую селезенку, выпуская остатки очереди мимо, в туманный воздух.
Он рассчитывал на бой, готовился к последней смертельной схватке на рубеже обороны, где вплотную сойдется с врагом, и враг, перед тем, как его уничтожить, познает его беспощадную силу, ловкость и ненависть, будет сам многократно убит.
Но танки на мосту и на набережной, отделенные от Хлопьянова выпуклой линзой воздуха, были отвратительной насмешкой, с которой враждебный мир задумал его уничтожить. Его убьют тупо, вслепую, не дав шевельнуться ни единому мускулу, превратят в пар, в клубок гари, в горсть безымянных молекул.
Поводя глазами, он видел, что остальные защитники испытывают то же самое. Окаменели на позициях, смотрят на танки.
На мосту, еще недавно пустом, где тремя буграми выделялись танки, вдруг замелькало, запестрело. Множество торопливо бегущих людей показалось там. Окружили танки. Солдаты с щитами кинулись их разгонять, оттеснять. У Хлопьянова радостно дрогнуло сердце – свои, пришли выручать. Где-то с ними Трибун с мегафоном, молодые мужики с арматурой. Облепят, как пчелы, танки. Закупорят орудия ватниками, завесят триплексы красными флагами.
Но набежавшая толпа не сопротивлялась солдатам, отступала. Послушно занимала место у входа на мост. И в этой остановленной отступившей толпе Хлопьянов разглядел трехцветные президентские флаги, и ни одного кумача, ни одного имперского стяга. Толпа состояла из врагов. Серые капельки лиц, воздетые кулаки, пестрые пятна одежд – все принадлежало врагам, которые пришли на мост поглазеть на его, Хлопьянова, казнь. Золоченое кресло, в которое его усадили, было плахой. Пушки, наведенные в лоб, оптические прицелы, захватившие его в перекрестья, длинные медные гильзы с черными остриями снарядов были орудием казни. Невидимые под броней танкисты были палачами. Возбужденная, ожидавшая выстрелов толпа торопила расправу, хотела увидеть муку Хлопьянова, его предсмертный ужас.
Он смотрел на толпу, и ему было тоскливо.
Где народ? Где несметные толпы, которые недавно черным варом заливали московские площади? Огненные знамена, хоругви? Где праведные гневные клики, рев мегафонов, песни войны, революции? Куда исчезли отважные свободолюбивые люди? Засели по домам, по тесным утлым квартирам, по замызганным кухням, где жены ставят перед ними тарелку супа, кладут ржаной ломоть, и те, опустив глаза, хлебают, аккуратно подставляя под ложку ладонь, в то время как он, Хлопьянов, сидит, прикованный к золоченому креслу и наводчик на полградуса поднимает орудие, чтобы первым же выстрелом вырвать из Хлопьянова сердце?
Он знал, что и остальные защитники чувствуют то же самое. Приднестровец за соседней колонной, Морпех, привалившийся к железному сейфу, Красный генерал, нахохлившийся, как ястреб на стожке сена, – все они думают, где же народ, за который они станут сейчас погибать? Почему к месту казни слетелись одни враги? Ликуют, глумятся, торопят палачей!
Хлопьянов не мог шевельнуться, словно его и впрямь приковали. Из-под локтя выступал лакированный, с позолотой поручень. Затылок упирался в удобную выгнутую спинку. И не было сил подняться, шевельнуть окаменелыми мускулами. И только душа бессловесно, без надежды на спасение и чудо, молила: «Господи!.. Защити!..»
Сверху по лестничному маршу застучали башмаки. Молодой радостный голос, захлебываясь, закричал:
– Воздух!.. «Вертушки»!.. Руцкой по рации вызывал!.. Подмога, мужики!..
На этот молодой счастливый крик все обернулись. Хлопьянов почувствовал, как в его сердце упала горячая капля света. Его молитва была услышана. Чудо состоялось. Чудо в центре Москвы. Чудо о вертолетах. Чудо о его, Хлопьянова, спасении.
Он оторвался от кресла, кинулся к окнам, не боясь выстрелов снайпера, удара танковой пушки. Прижался лицом к толстому сияющему стеклу. Поднял глаза ввысь, продолжая молиться, создавая из синей пустоты темные, удлиненные тела вертолетов. Созданные его молитвой, они возникли из-за выступа карниза, выплыли в пустое яркое небо. Два штурмовых вертолета, длинные, как щуки, в прозрачном оперении винтов, с горбатой кабиной, с растопыренными плавниками подвесок, где было плотно и тесно от ракет и реактивных снарядов.
Вертолеты медленно, словно щупая воздух, вышли на открытое пространство. Сыпали сверху шелестящий стрекот. Казалось, этот металлический стрекот порождает на реке сверкание и блуждание солнца. Вертолеты медленно описывали дугу, летели к гостинице «Украина». Поворачивались носами, курсовыми пушками, остриями ракет и снарядов к мосту, к застывшим танкам. Сейчас распушат винты, разгонятся, разлетятся в небе по невидимой скользкой кривой, впиваясь прицелами в мерзкие, похожие на пятнистых лягушек танки. Из-под днища выпорхнет черно-красный огонь с заостренной копотью. На конце отточенных струй на мосту вспыхнут танки. Покатятся, перевертываясь, проламывая ограждение, тяжко сваливаясь в реку. А им вслед все будут лететь малиновые взрывы. И там, где только что в небе парили легкие винты, – лишь пепельный след, сносимый ветром.
Вертолеты завершили свой круг и медленно, неохотно покидали небо над мостом. Удалялись вдоль реки. Пропадали в дымке, в прозрачном сверкании, превращаясь в точки, в ничто.
Обманутый, оставленный всеми на земле и на небе, Хлопьянов вернулся на место. Тяжело уселся в свое золоченое кресло, сжимая автомат. И все, кто оборонял парадный подъезд, тяжело и угрюмо занимали позиции за опрокинутыми сейфами, за колоннами, за выступами мраморных стен.
Прошуршало, прохрустело стекло. Словно в зеркально-прозрачной поверхности распушилось несколько одуванчиков. Серый комочек трещин с круглыми отверстиями, из которых, как пыльца или иней, прянули облачка стеклянного сора. Пули влетели в холл, вонзились в потолок, застряли в лепной штукатурке.
Еще одна очередь оставила на стекле дымчатый росчерк, словно по окну пробежало невидимое существо, оставило свои отпечатки. Пули просвистели у колонны, одна чмокнула в мрамор. Хлопьянов теснее прижался к колонне, угадывая направление стрельбы. Работал танковый крупнокалиберный пулемет, но не с моста, а с набережной, через реку, где удобно под деревьями разместились четыре танка, опробовали свои калибры.
Его зрачок, блуждая по удаленной набережной с редкими полуопавшими липами, приблизился к мосту и уловил на окончании танковой пушки белую плазму выстрела. И пока запоминал эту плазму и вялую, вслед за ней, метлу дыма, его ухо, грудь, тонкие внутренние перепонки содрогнулись от тупого удара. Дом колыхнулся, словно ему ударили под дых, и он со стоном нагнулся. Танковый снаряд ворвался в перекрытия этажом выше. Гул от удара медленно расходился по дому, как круги по воде. Защитники слушали этот удар и волны гула.
Стекло, перерезанное пулеметной очередью, рухнуло, как падает лед с карниза. Осколки скользко полетели по мраморному полу, и один, остроконечный, как льдина, подлетел под самое кресло Хлопьянова. В освобожденное, без стекла, окно ударил ветер и сочные звуки города – рокоты, бессловесные крики, автоматные очереди, крики ворон.
– От окна подальше!.. Стеклом посечет!.. – кто-то крикнул за спиной Хлопьянова, и он не успел определить, чей это голос.
Снова выстрелил танк. Глаз продолжал удерживать качнувшуюся пушку, дернувшуюся на гусеницах машину, а ухо, сердце, вся ужаснувшаяся плоть содрогались от удара, который взломал бетонную стену, и взрывная волна раскрывалась, как черный бутон, наполняя самые дальние углы и отсеки здания бархатным гудящим цветком.
Сверху, вдоль фасада, сыпалось стекло, разбивалось о ступени портала. В проем окна дул свежий ветер с реки, кричало воронье, улюлюкала и ликовала толпа. Хлопьянов сидел в золоченом кресле, перед танковыми пушками, и в нем не было страха, а раскаленная, похожая на веселье ненависть. Эту ненависть он посылал навстречу наведенным орудиям, ликующим мерзким зевакам и еще кому-то, кому было угодно завершить его, Хлопьянова, жизнь этим сидением в атласном кресле, под прямой наводкой сбесившихся танков.
– Бей, сука!.. Возьми полградуса ниже!.. – говорил он сквозь оскаленные зубы, выдувая сквозь них вместе с горькой слюной свою ненависть и веселье. – Давай, наводи!
Он был готов вскочить, подбежать к окну, рвануть на груди рубаху. Подставить грудь под удары танков. Глумиться над врагами, побеждая их своим бесстрашием, ненавистью:
– Суки!.. Суки проклятые!..
Танки били по средним этажам. Снаряды ломали стены, крушили перекрытия, наполняли кабинеты и коридоры огнем и дымом. Испепеляли мебель, ковры, документы, портреты на стенах, зазевавшихся клерков, пробегавших по коридорам защитников. Здание качалось и стонало, словно ему ломали ребра, дробили коленные чашечки, отбивали печень и легкие. Дом был подвешен на дыбу, и его истязали и мучили. Вгоняли костыли и железные гвозди. Распарывали живот. В открытых переломах блестели кости, хлестала кровь, и глаза заливали мутные слезы.
Сквозь гулы орудий, стеклянные осыпи, летящие на асфальт, перепады давления, когда взрывная волна, ослабленная этажами, опадала в вестибюль, раскачивала люстру у потолка, Хлопьянов услышал у себя за спиной автоматные очереди. Из темного коридора катились звуки боя, словно плотный пыж, закупоривший коридор, проталкивался тычками и ударами. Протолкнулся, и вместе с треском стрельбы, растрепанный, взъерошенный, как птица, пропущенная сквозь дымоход, из коридора вынесся парень:
– Прорвались!.. ОМОН!.. Перебили наших!.. Тикаем все!.. – он метался по холлу, волоча за собой автомат, забыв о нем, спасаясь от смертельной опасности, настигавшей его из черной дыры коридора. Там, откуда он выскочил, клокотали, приближались, еще невидимые, плотные силы атаки. Были готовы вырваться из раструба веером пуль, взрывами гранат, серым камуфляжем омоновцев. Истребив защитников холла, штурмующие рассыпятся по этажам, подбираясь к кабинету, где худенький зябкий Хасбулатов ссутулился в простенке, заслоняясь от танковых пушек, и ветер вдувает в разбитые окна белые занавески. – Тикаем!.. Побьют всех! – безумно выкрикивал парень.
Морпех в черном, набекрень, берете подставил ему ножку, парень грохнулся всеми костями на мраморный пол и затих.
– Блокировать коридор… Короткими очередями по входу… – будничным голосом командовал Красный генерал, не вставая со своего места, а лишь разворачиваясь лицом в сторону коридора. Этот будничный простуженный голос успокоил Хлопьянова, в котором уже начиналась едкая химия разложения, спутница паники. Словно кто-то хладнокровный, усталый посыпал из совка песком лужицу разгоравшегося огня, и огонь погас. – Оттянуться от коридора… Бить их на выходе…
Они лежали за опрокинутым сейфом, он и Морпех. Выставили из-за стальных углов автоматы. Хлопьянов подошвой чувствовал вытянутую ногу Морпеха. Гильзы от коротких очередей Морпеха светлячками перелетали через голову Хлопьянова. Там, куда уходили очереди, в прямоугольный зев коридора, не было ответной стрельбы, не было атакующих криков. Но Хлопьянов угадывал близкое скопление плотных, готовых к броску энергий. Они проявляли себя едва заметным излучением, которое ядовито и опасно светилось на выходе.
– Закидают гранатами, только красные клочки полетят! – Морпех повернул к Хлопьянову крупное, липкое от пота лицо, на котором топорщились усы и зло, затравлено желтели рысьи глаза. – Мячиков нам накидают!
Эти рысьи глаза страшились узреть, как из черной дыры коридора, на разных высотах, вылетают черные клубни гранат. Звякают на ступенях, катятся, прыгают, а потом одновременно взрываются, разбрасывая сталь осколков. Красные взрывы, стонущие, отползающие в разные стороны люди, а из коридора – хриплый рык атакующих, серые униформы, грохочущие у животов автоматы.
– Скажи мужикам, чтоб не стреляли! – Хлопьянов подчинял свои движения не мыслям, а горячим мышцам, дрожащим зрачкам, накаленному дыханию, отдавая себя этой самодвижущей, чуткой, выше всех разумений энергии, толкнувшей его вперед. Качая плечами, перенося из стороны в сторону центр тяжести своего послушного тела, он метнулся к коридору, достиг устья и прижался к стене, прячась за угол.
Снова ударил танк. Вогнал снаряд в сердцевину Дома. Гул разрыва покатился, как оползень, сволакивающий булыжники, накрывая звуком затаившихся депутатов, кричащего в трубку Руцкого, раненых в липких от крови носилках, отца Владимира, упавшего перед образом. И пока эхо омывало их всех, собравшихся в злосчастном, убиваемом Доме, Хлопьянов вынырнул из-под этого оползня, сунул в коридор ствол автомата и на вытянутых руках, продолжая скрывать за уступом грудь, выпустил в коридор долгую, слепую, грохочущую очередь. Вырезал по кругам, по спирали весь длинный желоб, от потолка до пола, вдоль стен, вырывая из паркета длинные щепы, прочерчивая в штукатурке длинные надрезы, протачивая коридор сплошной свистящей фрезой. Он крутил стволом, словно мешал квашню. Замешивал ее на пулях, дыме, слепящих вспышках, стонах и криках раздираемых тел, на перебитых костях и жирной, хлещущей крови. Он расстрелял почти весь комплект и в момент тишины выдернул автомат из дымной проруби. Привычно, по-афгански, перевернул спаренные, перемотанные изолентой рожки, передернул затвор. Крутанул головой, приглашая за собой Морпеха. Сунул автомат в черный проем коридора и кинулся в конус света, расходящийся от его стреляющего, раскаленного ствола.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.