Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 55 страниц)
– Дальше идите сами, – сказал провожатый. – Лучше туда! – он махнул в сторону Поклонной горы и Триумфальной арки. – Там нет оцепления.
Повернулся и ушел. А Хлопьянов остался на мосту, над ветреной блистающей рекой, глядя на белый, с черными полосами, Дом, на грязное пламя в окнах, на набережную с боевыми машинами, из которых редко, в разные стороны, уносились трассеры, на просторные марши лестниц, по которым тонкой цепочкой, сквозь коридор охранения, спускалась вереница покидающих Дом защитников. И это зрелище пожара в центре Москвы, картина огромного свершившегося уничтожения была для Хлопьянова Концом Света. Стоя на мосту, он был частью этого Конца Света, нарисованного кем-то на фоне Москвы. Избегнув пули и взрывной волны, не сгорев в ядовитом пожаре, не забитый насмерть толпой, он существовал теперь в мире после его конца. И было странное отчуждение от этого мира, похожее на невесомость, которая, должно быть, возникала у людей после их смерти.
Часть четвертая
Глава пятьдесят вторая
Он торопился покинуть многолюдный проспект. Уклонялся от встречных прохожих, съеживался при виде милицейской формы, норовил свернуть в соседние переулки и улицы. Проходил насквозь дворы, оглядываясь, нет ли погони. Пересекал пустыри, шлепая по лужам и мокрым канавам, путая следы. Боялся, что его настигнут и опознают, вернут туда, где – кровь, смерть, позор, отъезжающие похоронные автобусы, затравленный взгляд Хасбулатова, черная страшная морщина на лбу Красного генерала. Он петлял, делал «скидки», обманные ходы, как подранок, в которого разрядили дробовик. Забивался в чащу, бурелом, сбивая со следа собак. Рана, которую нанес дробовик, была во всю грудь. Он шел с развороченной грудью, в которой открытое, незащищенное, хлюпало сердце.
Мало-помалу он успокаивался. Не было слышно очередей и милицейских сирен. Не проносились воспаленные машины с мигалками и шальные бэтээры. В глазах людей исчезали страх, кровожадное любопытство, болезненное возбуждение, которое возникает на пожарах, на казнях, на зрелищах чужой беды и несчастья. Лица прохожих становились будничными, пресными. Беда, из которой вырвался Хлопьянов, здесь, на окраине, среди складов, железнодорожных путей, малолюдных улиц, не чувствовалась, отступила. Лишь слабо просвечивала, как розоватое пятно сквозь бинт.
Он остывал, успокаивался, но его успокоение тут же сменилось изумлением, новым, поразившим его откровением. Его не убили, не сожгли, не расплющили взрывом. Его пощадили, извлекли из пекла, перенесли в безопасный просветленный мир с голубыми небесами, позолотой полуопавших деревьев, чтобы он продолжил жизнь. После перенесенного горя и пережитого чудесного избавления эта жизнь должна протекать по каким-то новым, еще неизвестным законам.
Прежние законы, связанные с борьбой, войной, неутолимой ненавистью, неосуществленной местью, – эти прежние законы сгорели в пожаре, умерли в брезентовых, пропитанных кровью носилках. Новые законы, связанные с его избавлением, белокрылом чудом, осенившим его в горящем Доме, еще предстояло осмыслить. Они просвечивали в осенней лазури, в прозрачных деревьях, в острой счастливой мысли о Кате, с которой, казалось, уже навсегда простился, но теперь стремился к ней туда, на Север, где она поджидает его среди белых студеных вод. Катя и была тем чудом, что пронеслось по горящему Дому, коснулось его белыми рукавами, заслонило от пули и взрыва.
И он шел по городу, вдохновленный, с предчувствием новой, открывшейся ему после избавления доли.
Он удалялся от центра, все ближе и ближе к окраине, где скользила, искрила, как кольцо Сатурна, Кольцевая дорога. Ему хотелось пересечь эту дорогу, перебраться на другой ее берег, чтобы улететь, соскользнуть с этой гибнущей планеты, переместиться в другую Вселенную, где море, тающий снег на ржавой листве, Катя держит на ладони красную гроздь рябины.
Это предчувствие иной доли разрасталось в нем, как белое облако, легкое и прекрасное. Но в этом облаке, если всмотреться ввысь, присутствовала некая малая темная точка. Высокая черная птица, поднятая на воздушных потоках, витала там на своих вороненых крыльях. Хлопьянов нес в себе счастливое освобождение, предчувствие новой доли, созерцал воздушное белое облако и видел среди белизны едва различимую черную точку, высокую птицу. И уже не забывал о ней, не выпускал из вида.
Он проходил мимо булочной. Обшарпанная дверь отворилась, и из нее вышла пожилая женщина с сумкой, из которой торчала краюха ржаного хлеба. Лицо женщины, купившей хлеб, было удовлетворенное, умильное и очень московское. Такие лица он помнил с детства, среди хлебных ароматов, стука батонов о деревянные лотки, звона кассовых аппаратов. Такое же лицо было у матери, когда она, удовлетворенная, выбиралась из очереди, выносила сумку с теплой буханкой. Хлопьянов обрадовался, углядев на женском лице это особое московское выражение. Оно было связано с белым высоким облаком, с чудесным избавлением. Но в облаке, как крохотная песчинка, витала черная птица.
Он миновал редкий истоптанный скверик. На жухлом газоне девушка выгуливала собаку, спускала ее с поводка. Шелковистый молодой сеттер кубарем катался, метался в стороны, оглядывался на хозяйку счастливыми благодарными глазами и снова скакал среди кустов и деревьев. Хлопьянов смотрел на девушку, на ее светлый красивый лоб, бархатную повязку, удерживающую пышные волосы, на преданную ей молодую собаку. Радовался этой бесхитростной московской сцене. Чувствовал веселые молодые энергии, связывающие девушку и зверя. И эти энергии были созвучны с его освобождением, с новым, возрастающим в нем предощущением воли, с белым высоким облаком. Но в белизне, в высоте присутствовала удаленная черная птица, едва заметная глазу.
Он проходил сквозной дворик. Пятиэтажные обветшалые дома были в солнце. На балконах болталось развешенное сохнущее белье. На одном висела скатерть, бело-голубая, с нежными вытканными цветами. Ветер наполнял ткань, как парус, скатерть выпукло надувалась, и на ней становился виден крупный голубой цветок. Эта скатерть, которую он разглядывал, голубой цветок, который был так нежен и чист, студеный ветер, что раздувал полотнище, были созвучны с его новыми переживаниями, были частью его избавления. Но в белизне скатерти, в нежной голубизне цветка присутствовала малая соринка, непрозрачная сверхплотная точка. Словно среди лучей и воздушных потоков кружила зоркая птица, высматривала с высоты едва приметную цель.
Он стоял, подняв глаза, разглядывая скатерть, стараясь понять, в чем природа его тревоги, что сулит ему малая черная точка. Она приближалась, увеличивалась, уже были видны изогнутые, как алебарда, крылья, маленькая остроклювая голова, упругий распушенный хвост. Птица сложила крылья, выставила остроклювую голову, вытянула вперед когтистые, в пушистом обрамлении, ноги. Стали различимы ее красноватые злые глаза, ржавая рябь на перьях, ядовитая желтая кожа у основания клюва. Разящий стремительный ястреб, как пикирующий «мессершмитт», мчался на цель, и этой целью был он, Хлопьянов. Удар клюва проник ему в лоб, вторгся в горячий мозг, и в мозгу, как ослепительная вспышка боли, возникло: кейс Руцкого, маленький обитый медью чемодан с секретным наборным замком.
Как он мог забыть о нем, спрятанном за жестяной экран батареи? Как он мог забыть о главном, данном ему поручении, ради которого шел на муки и смерть? Как мог забыть о чемоданчике, в котором хранилась страшная тайна, «кощеева смерть», вокруг которой разгорелась борьба, стреляли танки, пылали этажи, был убит отец Владимир и ранен казак Мороз, совершались подвиги, приносились жертвы, вершилось небывалое злодеяние в центре Москвы на глазах изумленного мира? Этот крохотный кейс был источником власти, содержал в себе возможность возмездия, беспощадной казни преступников. Или вечного порабощения Родины, ее стыда и позорища. И он, Хлопьянов, кому была вручена эта власть, этот карающий меч возмездия, забыл об этом в необъяснимом помрачении рассудка. Оставил кейс в Доме, сбежал, вручил этот кейс палачам, отдал им на растерзание Родину.
Он вернулся к Москве-реке. С моста Дом был страшен. Из срединных окон по всему фасаду сочились вверх жирные реки копоти. Утекали в небо вялым черным дымом. В окнах, откуда изливалась бархатная сажа, мрачно и лениво краснел огонь. Казалось, дом испаряется, истекает в небо. В дыме кружили не то сгоревшие, подхваченные ветром бумаги, не то испуганные молчаливые птицы. Дом перевертывался отражением в реку. В синей солнечной воде плыли пожар и черно-белая зебра Дворца.
Хлопьянов попытался пройти по мосту, но проезжая часть была забита транспортерами, толпой зевак. В милицейской цепи не было прогала. Полковник в рацией, с сизыми обветренными щеками мельком взглянул на его пропуск, зло сказал:
– Не действителен!.. Район боевых действий!.. Прошу отойти!..
Вслед за его словами захлопало, затрещало, грохнула пушка боевой машины пехоты. В солнечном воздухе в сторону Дома полетели бледно-красные трассеры.
Он спустился с моста, дошел до Киевского вокзала, доехал на метро до Смоленской. Садовая была пустой, по ней проносились крытые грузовики с войсками, подвывающие, с мигалками, санитарные машины. Он дошел до американского посольства и попробовал нырнуть в переулок, ведущий к Дому. Но проход был заблокирован ОМОНом, стык в стык стояли грузовики. Офицер в белом шлеме долго рассматривал пропуск Хлопьянова, вернул назад, сказав:
– Запрещено пропускать!.. Пройдите на КПП у «высотки», там начальство!
Хлопьянов добрался до высотного здания на площади Восстания. Мыкался среди омоновцев, солдат с автоматами. Наконец, один полковник с усталым лицом сказал:
– Там опасно… Мины и снайперы… Подождите, я приведу спецуполномоченных… Хлопьянов остался ждать, слушая близкие, за домами, выстрелы, рокот моторов, глядя на серый, пачкающий синее небо дым, в котором вспыхивали красные лампадки трассеров.
Он понял, что проникнуть сквозь оцепление не удастся. Пропуск, если начнут проверять, может послужить причиной задержания. Оставался единственный способ проникнуть в Дом – подземный ход, который был ему известен.
Он не стал дожидаться возвращения полковника. Зашагал к метро, чтобы попасть к канализационному люку в районе Новодевичьего монастыря.
Близился вечер. Бледное синее небо зеленело, густело. На стенах лежали красные пятна, и в вершинах деревьев, среди медных ветвей, начинала сгущаться холодная синь. Новодевичий монастырь со своими кирпичными, будто одетыми пеной башнями, с резными колокольнями и золотыми церквами парил, не касаясь земли, словно летающий остров, готовый опуститься на зеленый московский холм. В пруду, в стеклянной глубине, отражались кресты, и по этому отражению плыл лебедь, оставляя слюдянистый след, как стеклорез.
Хлопьянов больно и сладко ощутил неповторимую красоту этого мгновения. Нашел люк, чугунную ребристую крышку. Вокруг было пусто – ни людей, ни машин. Чугунные упоры крышки входили в пазы литого, вмурованного в асфальт круга. Эти пазы не были засорены, он сам недавно, выбираясь из люка, выдавил упоры из гнезд.
Под крышкой, своими узорами напоминавшей ребристую поверхность гранаты, таился спуск в подземелье, в сырую тьму, по которой ему предстояло вернуться в горящий Дом, где постреливала, постанывала смерть. Из-под крышки, из центра железной земли, притягивали его к себе неодолимые силы, тянулись металлические руки, и он через минуту отвалит люк и опустится во мрак.
Но здесь, на поверхности была такая прощальная красота, устроенная специально для него, что он медлил, не решался наклониться, поддеть чугунную лепешку люка, расстаться с этим вечерним светом.
Он дорожил последними секундами, упивался их хрупкой протяженностью, их крохотными дробными отрезками, каждый из которых был драгоценный, неповторимый, со своим светом, звуком и ароматом. Из этих крохотных драгоценных отрезков состояло его бытие, они и были его бытием. Он ощущал их необратимое исчезновение. Целовал глазами золотые кресты, продернутую сквозь них багряную ниточку облака, зеленую траву на холме, бирюзовый пруд с плывущим лебедем и стеклянным следом, играющих вдалеке детей. Все это он любил и знал с самого детства, берег и лелеял. И со всем прощался.
Он нашел железный скрюченный обломок трубы. Поддел крышку люка. С натугой и скрежетом сдвинул ее. Из-под земли пахнуло запахом кислого металла, холодного пара и тлена. Поймав на прощанье изумленный взгляд маленькой, пробегавшей мимо девочки, он опустился под землю, задвинул над собой железный свод.
Он брел в канализационном туннеле, подсвечивая бледным, утратившим яркость фонарем. Навстречу дул ровный зловонный ветер, обклеивал грудь, давил на лицо, проникал под одежду, залетая в легкие, отравлял дыхание. В кровь проникали тонкие подземные яды, отравляли кровяные тельца. С каждым вздохом он терял силы, пораженный болезнью крови. Иногда ему казалось, что в этом зловонном ветре пролетали плотные быстрые сгустки, ощупывали его на лету, хватали его мягкими пальцами за губы, переносицу, лоб. Это были подземные духи, слепые и бестелесные, пытавшиеся на ощупь опознать спустившегося к ним человека. Сбоку, в липком желобе текла маслянистая черная гуща. В ней что-то вспыхивало, переливалось, искрило, как свечение ночных водорослей, будто в сточной подземной воде обитали существа, не ведавшие дневного света, – планктон преисподней. Хлопьянову казалось, что он различает таинственных тварей, их раздвоенные хвосты и рыльца, шевелящиеся усики, висящие на ниточках глаза.
Он услышал чмокающий, хлюпающий звук. Повел фонарем. Навстречу ему заволновались, замелькали мокрые глянцевитые крысы, острые, с розовыми кончиками морды, пронзительные злые глаза, чуткие остроконечные уши. Их было множество, мокрых, глазированных, с прилипшей шерстью, испачканных слизью. Они пробегали под ногами, задевая за его ботинки. Он замер, боясь наступить на крыс, почувствовать укус отточенных резцов. Они бежали, гонимые страхом. Туда, откуда они бежали, пролегал его путь. То, что гнало их прочь, влекло его к себе. И он шагал, одолевая зловонный сквозняк, в котором бежали обезумевшие крысы и летели невидимые духи смерти.
Увидел в свете фонаря белое пятно. Груда содранных размотанных бинтов валялась на скользких камнях. Вокруг поблескивала россыпь стреляных гильз. Он выключил фонарь, прислушиваясь, старался различить шорох и хруст, ожидая увидеть белое, дырявое в центре пламя автоматной очереди. Но было темно и тихо. Лишь слабо журчала вода.
Он снова включил фонарь, прошел несколько шагов. В воде что-то колыхалось и вспучивалось, словно спина бегемота. Прижимаясь к стене, светя фонарем, Хлопьянов медленно приближался к чудищу. В канаве, головой под воду, лежал человек. Его взбухшая, наполненная воздухом куртка колыхалась в потоке. Из воды на скользких камнях торчали две босые ноги, голые синеватые пальцы, выпуклые пятки. Казалось, что они слабо шевелятся. Человек вот-вот с хлюпаньем вскочит из канавы, обернется, отекая водой, и Хлопьянов узнает в нем баррикадника, или отставника-офицера, или бойца Добровольческого полка.
Оглядываясь на утопленника, не сводя с него вялый пучок лучей, Хлопьянов маленькими шажками, прижимаясь к стене, двинулся дальше во тьму.
Зловонный тугой сквозняк не пускал вперед. Крысиная, гонимая ужасом стая и утопленник с синими пальцами были знаками ему, идущему подземельем. Останавливали, возвращали обратно. Но он угрюмо, упорно шел, и этот каменный скользкий желоб был еще одним отрезком пути, встроенным в его линию жизни.
Он приблизился к перекрестку, где несколько дней назад расстался с молодыми разведчиками. Те ушли в ответвление, унесли с собой туманное облачко света. Теперь, приближаясь к развилке, он услышал негромкие голоса, увидел слабый отсвет на мокром камне. Погасил фонарь, замер. Смотрел, как из полукруглой арки, светя фонарями, выходят люди. Осторожные, чуткие, они выпускали во все стороны щупальца света. Вспыхивал металл, слышались звяки и стуки. То ли это был ОМОН, прочесывающий канализационные штольни, то ли последняя группа защитников, ускользающих от преследования.
Хлопьянов ждал, что фонари приблизятся, упрутся в него. Ударят автоматы, и он опрокинется в сточный желоб, будет здесь медленно гнить, изъедаемый подземными жужелицами. Но огни, пошарив по сводам, нырнули в боковой туннель, группа втянулась в него и ушла, следуя по известному ей маршруту. Дыра, куда они канули, секунду дышала млечным свечением и погасла.
Ход расширился, сточная канава исчезла, по стенам тянулись трубы в асбесте, кабели, стиснутые в жгуты, – подземные корневища, которые выпустил Дом Советов в московский грунт. В этом расширенном туннеле Хлопьянов отчетливо различил запах гари. Дым горящего Дворца засасывался под землю и летел, смешанный с кислой ржавчиной.
Хлопьянов продрог, отсырел, пропитался мокрым зловоньем. Вдруг почувствовал резкий ожог на плече, острую боль на щеке. Отшатнулся, направил на стену фонарь. Из металлической трубы била горячая раскаленная струйка, окутанная паром. Сверкала, переливалась, опадала дугой. Поодаль под разными углами били другие струйки. По-видимому здесь стреляли, пули пробили трубопровод, и кипяток проливался наружу.
Это тоже была преграда, тоже был запретительный знак. Хлопьянов нагнулся, закрыл руками лицо, прошел сквозь жалящие едкие струйки, лизнувшие его поочередно раскаленными язычками.
Он достиг воздуховода, жестяного объемного короба. И первый его шаг отозвался грохотом, будто он наступил на мину. Фонарик метался среди оцинкованных плоскостей, под подошвами хлопал и раскатисто грохотал металл, и казалось, кто-то огромный, невидимый хохочет металлическим ртом, наблюдая, как Хлопьянов, лишенный разума, вопреки земному смыслу, движется навстречу собственной смерти.
Но он верил в успех. Над ним сияла мрачная, подземная звезда удачи. Вела его, путеводная, к цели.
Он миновал воздухопровод и очутился в подвале Дома. Было безлюдно, валялись груды тряпья, амуниция, противогазы, похожие на отрубленные очкастые головы. Он приблизился к ступенькам выхода, в приоткрыгую дверь увидел коридор, все те же разбросанные мешки и подсумки и двух десантников в синих беретах, стоящих на посту, покуривающих сигареты. Надо было выбраться, войти в Дом, смешаться с наводнившими его солдатами. Слиться с теми, кто рыскал и шарил по кабинетам и коридорам Дворца.
Он был уверен, что ему все удастся. Мрачная звезда удачи сияла над ним. Он поступал, почти не думая, по наитию, веря в свой неизменный успех.
Выглянул в коридор и зычно, по-командирски, позвал:
– Сержант!.. Ко мне!.. Быстро!..
Увидел, как разом повернулись к нему лица десантников, как руки легли на автоматные спуски. Они всматривались в приоткрытую железную дверь. Старались понять, кто их властно окликнул.
– Сержант, кому говорю!.. Быстро ко мне!.. – повторил свой оклик Хлопьянов. Появился в дверях бесстрастно, как свой, как имеющий власть. Шагнул навстречу автоматным стволам. – Я из подразделения спецопераций! Вот мой документ! – Он сунул им под нос целлофанированный пропуск с красной чертой и надписью: «Администрация президента». Пока румяные рязанские парняги, косолапо упираясь в пол, туповато рассматривали удостоверение, Хлопьянов вглядывался в даль коридора, где мелькали солдаты, топали сапоги, доносился близкий звук работавших на улице двигателей.
– Там, в подвале, в районе воздухопровода замечено передвижение вооруженной группы!.. Наши мужики завершают зачистку, возможно, выйдут на вас!.. Не перестреляйте их в темноте!.. Где замкомбата?
Он назвал наугад фамилию, и крепыши в голубых беретах возвратили ему документ, махнули неопределенно вдоль коридора, сделав вид, что знают такого. В штурме участвовало столько разрозненных сил, подразделений, спецчастей, что, возможно, среди них существовал замкомбата с подобной фамилией. Этот гражданский, вылезший из подвала, с красной полоской на пропуске мог быть и впрямь из спецподразделений, шныряющих по разгромленному дому.
Хлопьянов прошагал по коридору, чувствуя, как смотрят ему в спину десантники. Встрял в группу санитаров, заталкивающих вверх по лестнице пустые носилки. Слился со множеством торопливых гражданских и военных людей, наполнивших переходы и лестницы.
Вид оккупированного Дома Советов поразил его. Он помнил первое свое посещение, когда чопорный респектабельный Дом сиял полированным мрамором, отсвечивал медно-золотыми ручками и панелями, мягко озарялся плафонами в бесконечных, выстланных коврами коридорах. Повсюду степенно и деловито вышагивали именитые, знающие о своей славе и своем значении депутаты. Входили в бесшумные скоростные лифты, наполняли приемные и гостиные, отражались в зеркалах и витринных окнах, в стеклянных и фарфоровых вазах.
Он помнил недавний осажденный Дом, холодный и темный, напоминающий огромный военный бункер с желтыми огнями свечей, с голубыми скользящими фонарями, которые упирались в лица офицеров, баррикадников, бойцов сопротивления. На всех этих лицах, измученных, небритых, было выражение отпора. Летящий по коридором сквозняк вместе с запахами лаков и пластиков нес дух ружейной смазки, прелых одежд и сырой земли из соседних улиц и скверов.
Сейчас Дом казался беспомощным большим существом, опрокинутым навзничь, оглушенным, с распоротым нутром, из которого вывалился бесформенный истерзанный ворох, еще недавно бывший сердцем, легкими, кровяными сосудами, сплетением нервных волокон. Все это было изодрано и избито тупым железом, и множество юрких прожорливых тварей копошилось в умертвленной плоти.
По коридорам топали башмаками омоновцы и солдаты. Их перемещение казалось тупым и бессмысленным, словно они протаптывали дороги и тропы, нанося на паркет и линолеум слой земли и глины. Во многих местах красные ковровые настилы были уже содраны, скатаны в рулоны, и их выносили на улицу и грузили в военные машины. Из депутатских кабинетов тащили компьютеры, телевизоры, телефонные аппараты, настольные лампы. Каждый прижимал к груди свою добычу, перекинув за спину мешавший автомат. Торопился к выходу, ревниво поглядывая на других, выносивших кто вазу, кто люстру, кто хромированный чайник.
Проходя мимо распахнутого депутатского кабинета, Хлопьянов увидел двух омоновцев, выдиравших из стены нарядные костяные розетки. Поймал безумный, злобный взгляд одного из них, похожий на взгляд голодной, грызущей кость собаки.
Постов и контрольно-пропускных пунктов на лестничных площадках и в коридорах не было. Везде беспорядочно сновали мародеры. Пахло потом, мочой, и все уносил дымный едкий ветер, врывавшийся в разбитые окна.
Эта торопливость мародеров и дымный, летающий повсюду сквозняк говорили о том, что Дом горит. Оставленный защитниками, он исчезает, завершает в огне свое существование. Победители и насильники торопились воспользоваться последними минутами, перед тем как он рухнет, провалится громадой сгоревших этажей и лопнувших перекрытий, взметнув в московское небо огромную копну свистящих и воющих искр.
Хлопьянов пробирался к своему кабинету, где, спрятанный за металлическим экраном, таился заветный кейс. Он был уверен, что кейс пребывает в сохранности, что он найдет чемоданчик Руцкого. Хранимый все той же загадочной, то жестокой к нему, то милосердной силой, вынесет кейс из Дома.
Он проходил мимо уборной. Дверь была распахнута. Тянуло холодным смрадом. На кафельном полу в ряд, один на другом, как бревна, лежали трупы, головами к стене, ногами наружу. Эта тяжкая, неровная груда отекала вялой жижей, сукровью, источала дурнотный запах недавно случившейся смерти.
Хлопьянов задержался на пороге, к которому подтекал ржавый остановившийся ручей. Заглянул в неживые лица.
Бородатый старик с косматой бородой, с желтыми щеками и открытым беззубым ртом. Глаза старика были выпучены, наполнены холодными слезами. И после смерти он продолжал кричать. Хлопьянов слышал этот окаменелый в воздухе крик.
Рядом, прижав руки к выпуклой костяной груди, лежал мужчина в камуфляже. Его широкоскулое лицо было стиснутым, напряженным, во лбу чернела дыра с накипью малиновой крови. Он казался упавшим памятником, изображавшим человека, произносившего клятву. Эта военная клятва была понятна Хлопьянову – о возмездии, о неизбежной расплате.
Чуть сбоку, свернув голову в сторону, лежал подросток в пестром свитере. Его тонкий нос, едва румяные щеки, приоткрытый рот делали его почти живым. Но по свитеру, переходя на открытую шею, на голову в белокурых волосах, шла череда пулевых попаданий. Очередь прорыла в нем три красных рваных дыры. Казалось, подросток улыбается этому странному обстоятельству – своей собственной смерти.
Хлопьянов вглядывался в убитых, ожидая увидеть среди них отца Владимира, его черный подрясник и золотую епитрахиль. Но видел замусоленные камуфляжи, мятые куртки, драные джинсы и штормовки. Лица, усатые, щетинистые, бородатые и безбородые, были лицами баррикадников, добровольцев, обитателей клеенчатых палаток, снесенных огнем пулеметов.
По коридору приближались двое омоновцев, без шлемов, с короткими стрижками, с красными обветренными лицами. Автоматы были перекинуты за спину. Они несли мертвое тело, подхватив его за руки и за ноги. Убитый прогибался, ударялся крестцом об пол, омоновцы потряхивали его, матерились, устало волокли в уборную. Хлопьянов посторонился, давая пройти. Взглянул на убитого. Это был немолодой благообразный мужчина в дорогом плаще, в белой манишке и галстуке. На запястье блестел браслет от часов. На ногах были добротные замшевые ботинки. Омоновцы подтащили его к мертвой груде, забросили наверх, и один из них, не обращая на Хлопьянова внимания, стал расстегивать и снимать с убитого браслет с часами, а другой ловко расшнуровал ботинок, стянул, поставил на кафель. И пока расшнуровывал другой, Хлопьянов смотрел на крупную ступню мертвеца. Сквозь разорванный носок был виден палец.
Хлопьянов испытал слепую ненависть. Сжав кулаки, двинулся через порог к омоновцам. Но остановился, впившись ногтями в ладони. Он оказался в Доме не для того, чтобы сражаться и мстить. Как робот, он был запрограммирован на другое. В его электронном мозгу горел единственный индикатор, указывающий на чемоданчик Руцкого. К этой цели, мерцающей, как огненная точка, он теперь подбирался, отсекая все сопутствующие ложные цели.
Он миновал коридор, пересек лестничную клетку и стал подниматься по лестнице. Сверху, с этажей, откуда сцеживалась туманная ядовитая гарь, двое других омоновцев, чертыхаясь, хрипя, тянули обрывок телевизионного кабеля. Кабель был намотан на ноги убитого, голова его со стуком колотилась о ступени, оставляя на белом камне красные кляксы. На плече у омоновца висело сразу два автомата, один был с расщепленным прикладом, и на нем была маленькая наклейка со Звездой Богородицы. В убитом Хлопьянов отгадал Николая, помнил его куртку, джинсы, светлые волосы. Но лицо, милое, нежное, которое полюбилось ему среди подмосковных полей и опушек, было превращено в черное хлипкое месиво, из которого торчали розовые разбитые кости.
Омоновцы сволокли убитого на лестничную площадку. Один, заметив Хлопьянова, кивнул на труп:
– Сучонок до последнего патрона отстреливался! Прапорщика замочил! Майору, когда его брали, лицо расцарапал и палец прокусил! Пришлось ему в рожу магазин разрядить!
Омоновец громко дышал, глаза его ярко сияли. И Хлопьянов вдруг увидел, что оба они пьяны. От них несло водкой. Второй засмеялся, расстегнул брюки и, шатаясь, стал мочиться на убитого, на его изуродованное лицо.
И опять Хлопьянов испытал моментальное безумие ненависти, наполнившее мышцы литой энергией удара. Но невидимая, заложенная в него программа блокировала суставы и мышцы, двинула его мимо убитого юноши и двух мучителей. Он поднимался по лестнице, стараясь не наступать на красные мазки.
Он проходил приемную, двери которой были настежь распахнуты. По обе стороны стояли автоматчики в малиновых беретах. На середину приемной был выдвинут стол, на котором, распластанный, с прикрученными руками и ногами, лежал человек. Тело его было в кровавых рубцах. Впалый живот с черным, наполненным кровью пупком мелко дрожал. Заросший кадык на жилистой шее ходил взад-вперед. Глаза вращались под слипшимися, упавшими на лоб волосами. Из открытого, переполненного кровавой слизью рта несся непрерывный булькающий клекот. Перед ним стоял аккуратный худощавый генерал в полевой форме, малиновом берете спецназа внутренних войск и в черных очках. Он обратился к двум здоровякам с закатанными рукавами, держащими в кулаках стальные прутья:
– Спросите-ка его еще раз хорошенько, где списки полка и кто взаимодействовал с ними из нашей бригады!
Один из допрашивающих наклонился к распятому и спросил:
– Нуты, хрен собачий, отвечай генералу!
Распятый булькал наполненным кровью ртом, безумно водил глазами. Помимо боли в этих глазах был ужас одинокого брошенного человека, который в свой смертный час оказался в руках палачей. Его последний вздох и стон будут радовать и ярить мучителей, и никто из друзей и близких не узнает о его смертной муке.
– Где списки, сука! – повторил мучитель и, не дожидаясь ответа, коротким ударом вогнал металлический прут в плечо человека, протыкая сустав. Из горла пытаемого вылетел красный фонтан слюны и вслед за ним истошный крик боли.
Хлопьянов качнулся к дверям, где стояли автоматчики. Следующим движением мог быть бросок и удар. Он вырвет оружие, направит ствол в генерала, в его черные очки, в белесого с толстой шеей мучителя, наполняя комнату дымом и пламенем, разваливая надвое жилистые сытые тела палачей…
Хлопьянов прошел мимо, слыша за спиной долгий звериный крик. Он шагал по Дому, зная, что повсюду – в кабинетах, на лестницах, в залах заседаний – происходят пытки и казни. Людей жгли, били, ломали им ребра, выдавливали глаза, вырывали языки. Дом был полон стонов, рыданий, хруста костей, ударов тупых орудий в живую страдающую плоть. Он подумал: когда-нибудь в подновленный, вновь отстроенный Дом настелят дорогие ковры, навесят хрустальные люстры, деловые чиновники усядутся в уютных кабинетах среди компьютеров и телефонов. Но вдруг на белой стене проступит клякса крови, из дубовой панели выглянет кровавое, с выбитым глазом лицо.
Он добрался до своего кабинета. Прислушался, нет ли за дверью людей. Открыл кабинет. Комната оказалась пустой, хранила в себе следы его пребывания. Все те же составленные стулья, служившие ему ночным ложем. На столе бумажный стаканчик с недопитой водой. Обрывок газеты с недоеденной корочкой хлеба. У стены – железный экран.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.