Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 55 страниц)
Лицо генерала, его зрачки, серые усы, говорящие губы, все его тело до кончиков пальцев, сжимавших стакан, начинало едва заметно дрожать. Словно в каждой обгорелой клетке проступала прежняя боль. Кожа начинала пузыриться, рубцы воспалились, и он удерживал себя от страшного крика.
Генерал поставил стакан, чтобы не видна была дрожь. Потянулся к телефону, снял трубку.
– Что за черт! – Он бил по рычажку. – Работает в режиме молчания! – Он покрутил диск. – Конец связи! Теперь нам осталась голубиная почта! К командующим округов сизарей посылать!
В дверь постучали. Появился вкрадчивый человек.
– Товарищ генерал, прибыли Руцкой и Хасбулатов. Просят вас к себе.
– Иду, – сказал генерал.
Он оглядел свой стол с выложенным походным скарбом. Поправил черный берет, сдвинув его набок. В черном косом берете, горбоносый, усатый, он был похож на ястреба.
– Оставайтесь здесь, отдыхайте, – сказал он Хлопьянову. – Будете работать только со мной. Получите документ свободного прохода в здание. О наших отношениях знаем только мы. – И вышел, сопровождаемый Морпехом, плечом вперед, скосив берет, похожий на хищную птицу.
Хлопьянов остался один. Приблизился к окну, за которым струилась ночная река, свисала из небе туманная громада гостиницы, тлел мутными огнями город, словно остывающее костровище.
Он был удовлетворен и спокоен. Наконец, после долгих блужданий и уверений, его посчитали своим, поставили в строй. Он был теперь не один. Сколько их будет, готовых встать на защиту Дома Советов, покажет утро. Он смотрел на Москву, а она смотрела на него бессловесно и холодно, не желая ему ничего сказать.
Уселся на диван, почувствовал, как устал. Откинул голову, борясь с дремотой, ожидая возвращения генерала. Голова его клонилась на мягкий подлокотник. Он вытянулся на диване и заснул. И последнее, что он увидел перед тем, как исчезнуть, было голубое море, темный бок лодки и серебряная рыбина, вылетающая из воды.
Глава тридцать вторая
Хлопьянов проснулся от солнечного луча, от возбужденного гула за окнами. Его туманные тягучие сновидения мгновенно опрокинулись в яркую явь, – он лежит на диване в кабинете Красного генерала, накрытый генеральским плащом. На потолке от близкой реки солнечная рябь. На улице мембранные стенания мегафонов, усиленная громкоговорителем бравурная музыка. Не стрельба, не крик атакующих, а музыка и шмелиное жужжание толпы.
Он быстро встал, плеснул себе в глаза из графина и бодрый, в предчувствии важных, стремительно нарастающих событий, вышел из кабинета.
Дом Советов, ночью омертвелый, безлюдный, похожий на затонувший корабль, сейчас был полон торопливых, повсюду возникавших людей. То и дело открывались двери кабинетов, в них появлялись озабоченные депутаты, куда-то торопились с портфелями, папками. При встрече шумно здоровались, нарочито громко обменивались язвительными репликами в адрес президента. В мягком шелестящем лифте Хлопьянов встретил Бабурина. С черной бородкой, темными волосами, в которых красиво белел седой завиток, Бабурин улыбался насмешливыми румяными губами и что-то объяснял молодой женщине, глядевшей на него с обожанием.
– А вы попробуйте, сударыня, без телефона, без телетайпа, без факса передать в Сибирь ваши воздушные поцелуи! Вот тогда мы сможем сказать, что регионы нас действительно слышат!
Он улыбался женщине с чувством легкого превосходства. Его спокойный, насмешливый вид говорил Хлопьянову, что дела обстоят нормально, вчерашние тревога и беспомощность были ночным наваждением.
В стеклянном холле первого этажа, солнечном и сквозном, Хлопьянов увидел знакомого депутата, чье имя не помнил, но чьи патриотические выступления, пылкие и бестолковые, доставляли ему удовольствие. Депутат, лысый, толстогубый, размахивал длинными руками, громко выговаривал своему спутнику:
– Вот и хорошо, он сам, алкаш чертов, сел на крючок! Пусть-ка теперь подергается! А Конституционный суд на что? А прокуратура? Министр обороны, хоть и козел, но присягал Конституции! Пусть-ка сам теперь и жует свой указ!
Оба они ушли в боковой, озаренный лампами коридор. Сердитая, веселая брань депутата подействовала на Хлопьянова ободряюще. Он не один, множество других, подобных ему, пришли защищать справедливость. И неизбежно беззаконие и произвол отступят перед их общим отпором.
Он вышел из Дома Советов на вчерашний пустырь, где ночью плавал ядовитый туман и витали вялые бестелесные духи. Теперь здесь было многолюдно, голосили мегафоны, Желтое сентябрьское солнце озаряло деревья, дома. Из соседних закоулков и улиц подходили люди колоннами, группами, в одиночку. Вливались в толпу, создавали в ней завихрения, водовороты, залипали в ней, увеличивали ее плотность, массу, возбужденность.
Хлопьянова радовал и бодрил вид многолюдья, множество сильных, крепких, рассерженных лиц. Все они были возмущены и разгневаны, полны решимости восстановить справедливость, отстоять Парламент, оказать отпор узурпатору.
На ящиках, стиснутый народом, сжимая серебряный колокол мегафона, стоял Трибун. Маленький, худой, с красным бантом в петлице, выставил вперед колючее плечо, отвел назад руку с кулаком, поддавал, подбивал этой рукой свои гремучие рубленые фразы:
– Товарищи!.. Здесь, на этих святых краснопресненских камнях… почти сто лет назад… пролетарские дружины Москвы… громили буржуев… поливая брусчатку своей алой кровью!.. Из этих камней и булыжников… из ветвей этих старых деревьев… рабочие Москвы строили свои баррикады… о которые разбивались отряды царских карателей!.. Не посрамим славы рабочей Москвы!.. Остановим здесь, у этого белокаменного Дворца буржуев и капиталистов!.. Выставим навстречу им наш красный пролетарский кулак!
Трибун выбросил вперед руку с кулаком, словно кидал в толпу россыпь углей, и толпа обжигалась, загоралась. Казалось, над головами мчится прозрачный огонь, верховой пожар, съедая легкие горючие травы.
Хлопьянов оглядывался. Седой, в брезентовой робе мужчина, в пластмассовой каске монтажника, на которой белилами выведено: «Трудовая Москва». Худая, с изможденным лицом, женщина, с яркой помадой на маленьких сморщенных губах. Мускулистый парень со значком, на котором звезда и молот с серпом. Баянист с чубом, растопырил локти, защищает от налегающей толпы свой инструмент с перламутровыми кнопками.
Женщина завороженно смотрела на Трибуна, внимала каждому его слову. Загоралась, завиваясь, как сухой клок травы. Встала на цыпочки и закричала:
– Убийцы!.. Детей кормить нечем!.. Под суд!.. Толпа услыхала ее, заволновалась, загудела стоголосо:
– Под суд!.. Под суд!.. Банду Ельцина под суд!..
Гармонист умудрился раздвинуть сжимавших его людей. Заиграл бодрую искристую музыку, и окружавшие его люди тотчас подхватили:
– Каховка, Каховка, родная винтовка!..
Хлопьянов удивлялся своему вчерашнему унынию, растерянности перед духами мглы. Их не было, они растаяли в свете яркого желтого солнца, от гула яростной, живой, охваченной огненными протуберанцами толпы. С этой толпой, в ней и над ней, витали иные силы. Духи света. Духи солнца, сопротивления и борьбы. Трибун, маленький, хрупкий, казался Хлопьянову окруженным сиянием, словно на нем был пернатый шлем и блистающий военный доспех.
– Братья!.. – вещал в мегафон Трибун. И толпа, состоящая из сестер и братьев, откликалась радостным рокотом.
Хлопьянов увидел, как, отвлекаясь от Трибуна, от его мегафонного клекота, взволновалась толпа. Головы развернулись все в одну сторону. Из аллеи парка, из-под тенистых деревьев, на солнце выходил нарядный строй. Курчавые папахи, золотые и серебряные погоны, алые лампасы, начищенные громко топающие сапоги. Казаки строем, лихо, громко, сверкая на поворотах позументами, золотым шитьем на погонах, приближались к толпе. Люди расступились, радостно ахали, пропускали молодцов. Впереди, картинно поднимая колени, словно гарцуя, то и дело оборачиваясь к строю лицом, шел командир, – рыжая, в солнечных кольцах борода, пунцовые губы, острые голубые глаза, шашка в кожаных ножнах.
Хлопьянов узнал казака Мороза. Залюбовался его узкой талией и сильными плечами, золотыми нитями в его бороде и усах. Казак знал, что он хорош, красив, любим толпой, что его появление вызывает ликование. Повернулся к строю, продолжая шагать, вознес над головами свой грозный, певучий командирский рык, на последнем выдохе обрушил его вниз:
– Сотня-а-а!.. Левое плечо вперед!.. Запевай!.. – и поддерживая грациозно шашку, увлекая за собой нарядный слаженный строй, уже выдыхал сквозь золотые усы грянувшую, подхваченную строем песню:
– Из-за леса, леса копей и мечей, эх! едет сотня казаков-усачей!..
Народ ахал, улыбался. Гармонист, крутанув чубом, ударил по своим перламутровым кнопкам, развел и сдвинул малиновые меха и вслед удалявшейся сотне, ее золотым погонам и бараньим папахам запел:
– Казаки, казаки!
Едут, едут по Берлину наши казаки!..
Хлопьянов вместе со всеми ликовал, любовался. Появление этих нарядных, сильных, веселых людей не оставляло следа от вчерашней подавленности, одиночества. Болотные туманы, ядовитые дымы, потусторонние духи были наваждением. Вместо них, при свете осеннего солнца, из золотых деревьев сквера влетали в толпу светоносные духи. Георгиевские кресты на груди казаков, старомодные позументы, монограммы царя на погонах указывали на то, что это духи, избравшие себе человеческое воплощение.
«Я заблуждался, – радостно думал Хлопьянов, двигаясь в толпе мимо белого сахарного фасада. – Я не одинок!.. Народ не испуган!.. Его все больше и больше!.. Вся Москва будет здесь!.. Узурпатору неизбежный конец!..»
Он увидел, как уверенно, плотно движется новая группа защитников. Впереди – Офицер, худой, напряженный, с играющими желваками, маленькими колючими усиками. Следом слитно, строем, с хорошей выправкой – военные, немолодые, но бодрые, все в форме, с погонами, с красными звездами на груди, эмблемами офицерской организации. Народ радостно зашумел, расступился, повлекся следом за этой уверенно шагающей группой.
– Армия, слава Богу, с нами! – сказал стоящий рядом с Хлопьяновым пожилой интеллигент в мягкой шляпе, с артистическими вьющимися волосами, – Если армия с нами, то это уже победа!
– Уральский военный округ поднялся, – сообщил суровый, в военном френче, человек, по-видимому владеющий политической информацией. – Пришла шифрограмма Руцкому. И Северный флот подымается!
– Сколько терпеть можно! – гневно откликнулся интеллигент. – У армии терпению конец! Я вместе с ними пойду, дайте мне автомат!
– Не надо вам автомат! – строго успокаивал его человек во френче, знающий всю полноту информации. – Армия сама свое дело сделает. А гражданским в это дело встревать не следует!..
Их отодвинуло, заслонило другими людьми и лицами, взволнованно провожавшими строй офицеров, первых вестников поднявшейся на защиту Конституции армии.
Хлопьянов даже приподнялся на носки, оглядывая через головы окрестные улицы, – не задымит ли где-нибудь синяя гарь солярки, не возникнет ли сквозь деревья зеленая броня транспортеров, их ребристые корпуса и пологие башни, и колонна на упругих колесах, осторожно раздвигая толпу, вкатит под красным знаменем на пустое пространство, нацелит пулеметы в разные стороны, к мэрии, к американскому посольству, к мосту, предотвращая возможность штурма.
А из аллеи парка, из-под золотистых шелестящих лип и кленов, выходила новая шеренга, новая рать. Повзводно, с командирами впереди, в камуфляжах, в тяжелых, громко стучащих бутсах. Рослые, мускулистые, с бритыми затылками, молодые, загорелые. Это красивое воинство, вызвавшее немедленный восторг толпы, возглавлял Вождь, невысокий, гибкий, казавшийся маленьким среди здоровяков-соратников. Хлопьянов помнил, как сидели они под тенистым деревом влажного летнего леса, цветок гераньки, будто крохотный фонарик, светил из темной травы. Их разговор был о чем-то важном, теперь позабытом, но касавшемся этого осеннего дня, белоснежного Дворца, их неизбежной встречи.
Вождь оглянулся на шеренгу. Негромко скомандовал. Строй хрустнул враз башмаками, налился, замер. Хлопьянов увидел среди одинаковых пятнистых фигур знакомое юное лицо. Николай, тот чистый и милый юноша, который не оставил его во время тяжкого бега. Хлопьянов искал его взгляд, хотел встретиться с ним глазами, сделать знак. Но один из командиров вышел из строя. Зычно, нараспев, словно наматывал на кулак тягучую воловью жилу, скомандовал:
– Ста-а-но-вись! – и сделав шаг в сторону, уступил место Вождю. Тот, маленький, хрупкий, голубоглазый, выбросил в приветствии худую заостренную руку, выкликнул:
– Слава России!
Строй рыкнул, громыхнул, выдохнул жарко и страстно:
– Слава России! – и множество сильных рук вытянулось навстречу вождю. И на каждой была черно-красная, с белым вкраплением эмблема. Восьмиконечная звезда Богородицы, сплетенная с мистической свастикой.
Строй развернулся и ушел в толпу и дальше, к подъезду, проникая сквозь белые стены и стеклянные входы, внутрь Дворца, наполняя его молодой энергией.
«Духи света!» – повторял Хлопьянов, провожая исчезающую молодую рать.
Если накануне, на ночном пустыре, он острым страданием и мукой чувствовал господство чужих и враждебных сил, их потустороннюю природу, их бестелесную голубизну и губительную для жизни суть, то теперь своим радостным дыханием, сильным и глубоким биением сердца он ощущал прибывающую сюда светлую дееспособную силу. Светоносные духи, чья природа была не лунной, а солнечной, не фиолетово-дымной, а блистающе-золотой. Над каждым прибывающим сюда строем, над каждым бойцом, над его головой, вокруг его лица он прозревал едва различимое золотое свечение. Оно означало, что над каждым героем витали светлые духи. Он вдруг вспомнил огромную длинную икону в Третьяковке, к которой в детстве подводила его мама. «Церковь воинствующая» – конные и пешие ратники, шлемы, копья, щиты, и над ними, над хоругвями, стягами мчатся пернатые ангелы, трубят в золотые трубы.
Блуждая в толпе, натыкаясь на локти и спины, вовлекаясь в моментальные диспуты, злые выкрики, вспышки веселья, он столкнулся с редактором Клокотовым. Тот, подобно Хлопьянову, блуждал в толпе, плыл в ее потоках, кружился в ее воронках и омутах, и вид у него был обомлевший, опьяненный.
– Ты здесь? – схватил он Хлопьянова за локоть. – Ты понимаешь, что это?… Так делается история!.. Мы говорим – народ, историческое творчество!.. Вот он, народ! Вот оно, историческое творчество! И мы – его участники!
– Ты информирован больше меня, – сказал Хлопьянов. – Что происходит в стране? Как реагирует рабочий класс, регионы?
– Конституционный суд выступил против Ельцина, – сообщал Клокотов сосредоточено, стараясь не упустить известные ему факты. – Генпрокурор – трусливый и хитрый кот, но и он не поддержал узурпатора! Регионы присылают телеграммы в поддержку Руцкого и Хасбулатова! Говорят, начинают бастовать рабочие Новосибирска и Кемерова! По некоторым сведениям, в Кремле паника! Во Внуково подготовлен самолет президента, на котором тот улетит за границу! Это и есть историческое творчество! – снова возбудился Клокотов. – Это нужно пережить и увидеть! Мы готовим газету, целиком посвященную перевороту! Печатаем фотографию Ельцина, вниз головой, как Муссолини!
Он отпустил Хлопьянова, словно оттолкнулся от него. Его подхватило, понесло потоком, вовлекая в длинную дугу, по которой текла толпа.
Хлопьянов увидел отца Владимира. В фиолетовой рясе, с золотыми оплечьями, с тяжелой, металлически-негнущейся лентой, он держал перед собой образ Спасителя. Люди подходили, целовали икону. Отец Владимир крестил их, повторяя:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!..
Хлопьянову вдруг захотелось наклониться, прижаться губами к иконе, к нарисованному на ней полотенцу с цветами, к смугло-золотистому лику. Но он не решился. Поклонился отцу Владимиру:
– Здравствуйте, Отче!..
– Вы тоже здесь?… Все лучшие – здесь! – сказал священник, шире и радостней раскрыв голубые глаза. – Сам Христос здесь! С сирыми, нагими, гонимыми за правду, нестяжателями. А кто там, на другой стороне?., гордецы, мздоимцы, клятвопреступники, фарисеи, обидчики слабых… С кем же Христос?… Сегодня вечером у меня служба, и я произнесу проповедь против Ельцина!.. Вот только зачем они с красными флагами? – он недовольно посмотрел туда, где под кумачами продолжал размахивать руками Трибун. – Сюда надо с образами и хоругвями, и сила будет неодолимая! А они опять со своими идолами, могут все испортить!..
К отцу Владимиру приблизилась женщина болезненного вида, в несвежем платье:
– Батюшка, благословите…
Она страстно, жадно целовала икону. Отец Владимир крестил ее, повторяя:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
Хлопьянов отошел, и его повлекло сквозь диспуты, возмущенные возгласы, песни, звуки гармоней, к Горбатому мостику, где переливались в солнце граненые фонари и несколько крепких парней, дружно вцепившись, тащили деревянную балку, покрикивая: «Расступись!» – туда, где уже громоздились ящики, бочки, гнутая арматура, мусорные контейнеры. Возводилась баррикада.
В кабинете у Ачалова открылось совещание. Перед этим Красный генерал представил Хлопьянова Ачалову, и тот, тяжелый, мясистый, с медным лицом, те рассеянно посмотрел на Хлопьянова своими синими, чуть навыкате, глазами. Сказал генералу, показывая куда-то вниз, сквозь этажи, где находились кабинеты Руцкого и Хасбулатова:
– Они, мать их так-то, думают, что если сделают министром Ачалова, то он им десантную дивизию вокруг Дома Советов поставит!.. А я им говорю: «Вы бы приняли закон по армии, да с этим законом – в гарнизоны! Тогда бы и дивизии были!» – и гневный, встревоженный, кипящий, как медный самовар, вошел в кабинет и воссел во главе огромного овального стола.
За столом, куда присел и Хлопьянов, уже находились, – рядом с Красным генералом Белый генерал, худой, бледный, с гуляющими желваками, холодными, подозревающими всех глазами. Дальше – Офицер, с колючими усиками, нервный, подвижный, колотивший по столу костяшками пальцев. Несколько полковников в поношенной и поблекшей форме отставников, серьезные, с преданными лицами, готовые исполнить приказ. Особняком, поодаль от остальных, ладный, молодой, с зеленоватыми глазами человек показался Хлопьянову знакомым, и он узнал в нем командира ОМОНа, наводившего ужас на прибалтийских сепаратистов. Командир скрывался все эти годы и теперь объявился за людным столом Ачалова.
– Товарищи офицеры и генералы, цель совещания – определиться с военно-политической обстановкой и уяснить, в какой степени мы можем рассчитывать на наши собственные военные формирования и на те армейские части, в которых мы работали и где есть результат. – Ачалов высоко дышал тучной грудью, восседал за столом среди батареи разноцветных телефонов, каждый из которых молчал и казался маленьким надгробным памятником. – Я хотел бы выслушать каждого и понять, каким потенциалом мы располагаем уже сейчас, что будет вечером, что будет завтра, и в какой степени я могу на вас рассчитывать…
Хлопьянов всматривался, вчитывался в тяжелое умное лицо Ачалова, угадывая его борения, его тревоги и ожидания. Два года назад, когда в проклятом августе громыхала по Москве нелепая и ненужная техника, и струсившие генералы метались между ГКЧП и Ельциным, Ачалов, как утверждала молва, требовал решительных действий, штурма осажденного Дома, введения спецназа и ареста Ельцина. После краха только чудом, через хлопоты и заступничество Хасбулатова, он избежал тюрьмы, отсиживался в этом безвестном миру кабинете, ожидая реванша. Теперь, искушаясь, страшась очередного провала, надеясь на блистательный взлет, он был готов принять из рук Хасбулатова пост министра обороны, выдавить с Арбата ненавистного лукавца и баловня, чьи хитрые веселые глазки, длинный нос и мужицкая ухмылка мучили Ачалова все эти годы забвения и опалы.
Так понимал Хлопьянов этого сильного, почуявшего запах власти генерала, выбиравшего между безоглядным рывком вперед и отступлением в тень, в небытие и забвение.
– Через час состоится заседание Парламента, – продолжал Ачалов. – Будут представлены кандидатуры силовых министров взамен тех, кто поддержал преступления исполнительной власти. И прежде чем принять должность министра обороны, я хочу знать наши возможности… «Союз офицеров», вам слово!..
На его приглашение Офицер откликнулся торопливо и нервно. По его лицу побежали малиновые пятна. Он стиснул до белизны сухие пальцы. Красная звезда, знак его движения, ярко пламенела на груди. Хлопьянов видел, что тот чувствует себя неравным среди генералов, младшим по званию, и это неравенство мучило его, побуждало к резкому недовольному тону.
– С гарнизонами связи нет! – сказал Офицер. – Все мои налаженные контакты бездействуют. В округа дозвониться невозможно. Правительственная связь, как вы видели, отрезана, а обычная, из города, не эффективна. Оперативные дежурные отказываются подзывать командиров. Я считаю, первое, что необходимо, – это добиться восстановления связи! Найти узел связи для переговоров с командующими округов!
– Но здесь, в Москве, в Подмосковье вы связаны с частями, о которых вы нам говорили! – недовольно сказал Ачалов.
Офицер еще больше занервничал, изошел больными малиновыми пятнами, уловив в словах Ачалове недоверие к себе и упрек.
– Я лично ездил в бригаду. Комбриг сначала не хотел меня принимать, но я добился встречи. Не глядя мне в глаза, он сказал, что политическая обстановка очень сложная, и он бы хотел получить бумагу за подписью Руцкого и Хасбулатова. Я буду просить вас достать такую бумагу, и я сразу же отвезу ее в бригаду!
Хлопьянов понимал природу его муки, его болезненного самолюбия. Офицер был известен своими выступлениями на митингах, статьями в газетах, слыл радикалом. Обещал, в случае критического разворота событий, привести под знамена оппозиции верные ему части. Теперь этот критический случай настал, а у Дома Советов все еще не было бронеколонн патриотически настроенных войск. Он привел на защиту лишь десяток соратников, пожилых отставников-офицеров.
– Я настаиваю на том, что нам необходимо захватить узел связи! – решительно повторил офицер.
– Хорошо… Вам слово! – обратился Ачалов к Белому генералу.
Тот откликнулся не сразу, тихим, замедленным голосом, требуя полной тишины, полного к себе внимания. Он был худ, бледен. Брови срослись над холодными стальными глазами. Кадык на горле остро двигался. На лацкане дорогого пиджака был приколот трехцветный имперский флажок – эмблема его Союза. Хлопьянов испытывал к нему легкое отчуждение, недоверие. Улавливал исходящую от него зыбкую, плохо скрываемую неуверенность, его нелюбовь ко всем здесь сидящим, уязвленность неутоленного честолюбия. И все это вместе – нарочито тихий голос, модный пиджак, болезненная серость лица производили впечатление чего-то мнимого, непрочного, сулящего разочарование.
– Хочу доложить, что оперативный состав Министерства безопасности подтвердил мне свою солидарность с Верховным Советом, – сказал Белый генерал, обходя взглядом всех и обращаясь только к Ачалову. – Далее. В окрестностях города, в разных районах, в пансионатах сосредоточено энное количество верных мне неформальных подразделений, включая афганцев, готовых по моему приказу прибыть на защиту Дома Советов. Кроме того, докладываю о поддержке казачества. Несколько войсковых атаманов с Дона, Кубани и Ставрополья движутся со своими сотнями в Москву, готовые отдать себя в распоряжение Верховного Совета. Однако, прежде чем отдавать окончательные приказания стоящим за мной людям, я должен быть уверен, что у нас будет единое руководство, в котором каждый займет соответствующее место.
Он не сказал, что претендует на центральную роль. Не сказал, что предстоящее назначение силовых министров касается его напрямую. Благодаря несомненным заслугам в патриотическом движении он вправе рассчитывать на один из таких постов. Он не сказал об этом и только всем своим видом, едва слышным, опадающим до шепота голосом, блеском глаз, бледным, без кровинки, лицом показал, что требует особого к себе отношения. Если этого отношения не последует, он волен встать и уйти.
– Хорошо, – сказал Ачалов, который почувствовал все это в Белом генерале, и едва заметное недовольство появилось на его багровом лице. – Теперь вы! – обратился он к Красному генералу.
Буднично, вяло, будто втягивали его в скучный, не касавшийся его разговор, генерал ответил:
– Предлагаю немедленно, будут или нет верные Конституции части, уже сейчас организовать оборону. У нас имеется десятка полтора казаков. Десятка полтора офицеров. Пришли баркашовцы, тоже десятка два. Есть народ, из которого начнем формировать Добровольческий полк. Я проверял арсеналы. К сожалению, все, чем мы располагаем, это полсотни автоматов ближнего боя. Если противник пошлет бронетехнику, штурм будет длиться минут тридцать-сорок, после чего Дом Советов будет взят. Но это не значит, что мы не должны создать оборону. Общая схема уже имеется, по каждому фасаду и подъезду отдельно. У меня все! – Сонный, уже все решивший, преодолевший все сомнения, генерал умолк. И эта простота и обыденность были важны Хлопьянову, вселяли спокойную уверенность и убежденность. Он не ошибся, связав свою судьбу с седоватым, горбоносым, похожим на усталого ястреба генералом.
– Вам слово! – Ачалов кивнул командиру ОМОНа. Тот улыбнулся и с нескрываемой радостью сильного и яростного человека, для которого кончилась пора скрываться и настала пора воевать, ответил:
– Мои люди – через реку, в гостинице «Украина». Я с ними постоянно на связи, – он показал свой мобильный радиотелефон. – Из Приднестровья движется отряд в количестве взвода. Сегодня ночью будет на месте. Предлагаю организовать разведку и скрытое патрулирование на всех маршрутах по направлению к Дому Советов. Есть соображения по оружию. Но это в рабочем порядке, – замолчал, улыбающийся, веселый, готовый сражаться.
– Что у вас, начальник штаба? – Ачалов обратился к пожилому, стриженному под бобрик полковнику, держащему ладонь на блокноте.
– Докладываю, – озабоченно отозвался штабист, заглядывая в раскрытый блокнот. – Приходят телеграммы из округов и отдельных частей, где подключены офицерские собрания. Выражают поддержку. Откликнулись офицерские собрания двух флотов, – положительно. Ведутся переговоры со штабом авиации сухопутных войск… – Штабист докладывал, а Хлопьянов представлял, как по всей стране, по гарнизонам, флотам, штабам округов и армий начинается тревожное брожение, невнятные звонки и команды, путаные директивы из Центра. Гонцы и курьеры, перехват разговоров, доклады особистов, тайные встречи офицеров. Армия, издерганная и больная, лишенная идеологии и обманутая, не знает, в какую сторону повернуть штыки, к чьим голосам прислушаться, как избежать очередной, уготованной ей ловушки.
– Как уже было здесь сказано, – продолжал полковник, – ситуация крайне затруднена отсутствием устойчивой связи. Городская связь с Генштабом и Министерством обороны прервана, а к специальной связи у нас отсюда доступа нет. Надо срочно думать, как получить доступ к спецсвязи!
– Есть план! – неожиданно прервал докладчика Офицер. – Мы должны захватить штаб Объединенного командования СНГ! Там есть узел связи! Оттуда, по спецсвязи, мы свяжемся с округами! Штаб неохраняем! Мы можем занять его в любую минуту! Вам, – он настойчиво, почти приказывая, обратился к Ачалову, – вам следует переехать туда и в качестве министра обороны обзвонить все округа и части! Операция по захвату штаба разработана! Я готов приступить к исполнению!
– Отставить! – зло перебил Ачалов, мгновенно наливаясь тяжелым, с медным отливом, гневом. – Без моего приказа никаких действий не предпринимать!.. Никакой, черт возьми, самодеятельности!..
Офицер обиженно, зло замолчал. Малиновые пятна побежали по его лицу, шее, спустились вниз за воротник. Ожоги обиды и оскорбленной гордыни.
– Заканчиваем, – сказал Ачалов. – Я всех выслушал. Хочу спросить, понимаете ли до конца, на что идем? Все речи, все митинги кончены. Скоро здесь начнут головы отлетать! Сейчас решайте, остаетесь со мной, до последнего, или у кого семья, дети, другие обстоятельства, те могут уйти.
Поочередно, медленно, испытующим взором он оглядывал всех. Каждый, кто встречался с его вопрошающим взглядом, выдерживал его, едва заметно кивал. Хлопьянов одно мгновение смотрел в угрюмо-тревожные глаза Ачалова, читая в них: «А ты?… Не уйдешь?… Не продашь?…» Молча, одними зрачками, ответил: «Не уйду… Не предам…»
– Ну что ж, товарищи офицеры и генералы, – Ачалов распрямился и облегченно выдохнул. Его могучее тело, привыкшее к броскам, к ударам, к прыжкам с парашютом, умягчилось, расслабилось, словно он отстегнул постромки. – Вечером снова сойдемся. Обсудим, что сделано для поддержания обороны. А сейчас маленький вам подарок!..
Он обернулся к своему ординарцу, присевшему поодаль, у дверей:
– Принеси гостинец!
Тот скользнул в соседнюю комнату и вынес тяжелый, оттягивающий руки рюкзак.
– Давай сюда! – Ачалов перехватил мешок, тяжело брякнул его на стол. Расшнуровал и стал извлекать оттуда крупные золотисто-розовые яблоки. Одаривал каждого. И все, удивленные, улыбаясь, принимали в руки по огромному яблоку. Хлопьянов чувствовал горячими ладонями прохладу плода, нежный аромат, исходящий от глянцевитой румяной сферы, от смуглого черенка с остатками засохшего листа.
– Угощайтесь! – говорил Ачалов, вонзая в сочное яблоко крепкие зубы. И все ели, хрустели, вкушали сладостных осенних плодов, наслаждаясь ароматами невидимого райского сада.
Покидали солнечный кабинет с видом на блестящую реку, на золотистые туманные дали, в которых, как сквозь голубоватую дымку, виднелись церкви, шпили, белые дымы. Москва в сентябрьском солнце казалась золотым спелым яблоком, и ее хотелось взять в руки, прикоснуться губами.
В коридоре Хлопьянов остановил Красного генерала:
– Прошу разрешение на рекогносцировку, – он показал генералу карточку, выданную ему Каретным. – Вечером, если будет ваше «добро», я могу доложить обстановку.
– Даю добро. Всю информацию только мне! Пока нет единого штаба, нет разведки и контрразведки, всю добытую информацию – мне лично! – генерал ушел по коридору, в золотисто-красноватую глубину, а Хлопьянов, прочитав на визитке адрес и размашистую роспись Каретного, заторопился наружу, в толпу, в разливы песен и музыки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.