Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 55 страниц)
Глава сорок четвертая
Она закрыла дверь на все ключи и запоры. Решительная, энергичная, оттеснила его от порога в глубь дома. Связку ключей сунула куда-то под ворох пальто и плащей.
– Вот и все!.. Никуда не пущу!..
Она накрыла на стол. Белая нарядная скатерть, тарелки, блюдо с зеленью, красные осенние помидоры, темная бутылка вина.
– Открой вино…
Он взял бутылку. Медленно ввинчивал штопор. Тянул, чувствуя, как тронулась и пошла упругая пробка, пронзенная чистой сталью. Пока она мягко двигалась, вдруг подумал, что последний раз в жизни открывает бутылку вина. Видит, как с легким хлопком выскальзывает розовая пробка, и ноздри улавливают слабый ожог винных испарений. Он осторожно поставил бутылку на белую скатерть.
– Ты что? – спросила она.
– Ничего…
– Какое странное у тебя было лицо…
– Тебе показалось…
Она разложила на тарелки смуглое горячее мясо. Он налил в рюмки вино. Она сказала:
– Мы с тобой не в ответе за весь белый свет. Может быть, мир сошел с ума. Может, он хочет себя разрушить. Но мы это разрушение не пустим на наш порог. Здесь у нас с тобой нет разрушения, а одна благодать. Я люблю тебя. Пью за твое мужеству, за удачу. Чтоб мы никогда не расставались.
Они чокнулись, и он вдруг снова подумал, что в последний раз слышит этот слабый хрустальный звон, и любимая женщина подносит к губам искристую рюмку, и вино уменьшается, тает в стекле, и губы ее влажные, почернелые от вина.
Мясо было сочным, вкусным. Он отрезал его ломтиками, видя, что в сердцевине оно розовое, не до конца прожаренное, а снаружи покрыто смуглой жареной корочкой. Зелень, купленная на осеннем московском базаре у восточных торговцев, была душистая, пряная. Он пережевывал сочную хрустящую кинзу, чувствуя слабое жжение на языке. А когда разрезал длинную бледно-золотую дыню, осторожно, лезвием ножа стряхивал на тарелку скользкую гущу с семечками, сладкий медовый сок стекал с губ, щекотал подбородок, и он медлил, не вытирал салфеткой прохладную, бегущую за ворот струйку.
«Вот сейчас скажу… Когда кончится наш прощальный ужин… Нет, еще немного, недолго…»
– О чем подумал? – спросила она. Они уже лежали на тахте среди пестрых рукодельных подушек. В изголовье, на тумбочке, стояла узкая ваза, и в ней свесила свою розовую серебристую звезду осенняя хризантема.
– Хорошо бы превратиться в двух маленьких невидимых кузнечиков. Спрятаться в корни высохшей теплой травы на опушке леса. Чтоб жизнь людей нас больше не касалась и мы жили своей, неведомой людям жизнью.
Он целовал ее руку. Она тихо смеялась. Хризантема в вазе была как лучистая розовая звезда. Ему хотелось дотянуться до нее, вдохнуть в последний раз ее прохладную невинную свежесть.
– Все уладится, – говорила она. – Эти ужасные побоища кончатся. Много людей молится, чтобы мир снизошел. Завтра, я знаю, состоится вынос иконы Владимирской Божьей Матери, вселенский молебен о мире с участием патриарха. Все успокоится, вот увидишь!
– Увижу, – сказал он, целуя ее пальцы. – Увижу…
– Очень хорошо помню эту икону. В детстве я любила ходить в Третьяковку. Не в главные верхние залы, где обычно было много народу, а в нижние, где висели иконы. Там было пустынно, тихо. За окнами зимний московский вечер, синий снег, последнее красное солнце на сосульках. И иконы. Я хожу от одной к другой, заглядываю в глаза, рассматриваю плащи, одеяния, пытаюсь прочитать полустертые надписи. Там был Рублев, его лазурная «Троица». И «Спас ярое око», грозный, всевидящий, с золотыми волосами. И «Борис и Глеб» на красном и белом конях среди колючих скал и утесов. И «Церковь воинствующая» – бесчисленное воинство с летящими ангелами. И среди всей этой красоты – «Владимирская Богоматерь», смуглая, цвета спелой вишни, в тончайших золотых паутинках, ее огромные чудные очи, склоненная выя, обнимающие младенца персты.
– Тогда ты уверовала в Бога?
– Тогда уверовала в чудо.
– В какое чудо?
– В детстве я ездила к тетушке под Калугу, в деревню. Там Ока, белые плесы, сухие сосновые боры. Я шла по тропинке вдоль берега, и такая жара, разнотравье, шмели, слегши, мотыльки. Все гудит, мелькает. Река синяя, песок, как тело человеческое, дышит, сияет. Иду, сама не знаю куда. Устала, разомлела, а все иду. Будто-то кто-то ведет. «Иди, говорит, и дойдешь!» Дошла до ручейка, до мокрой зеленой травы. Только в нее ступила, как из травы взлетела большая серая птица. Не знаю какая. Не разглядела ее против солнца. Крылья стеклянно-прозрачные, глаза золотые, выпуклые, ветер от крыльев ударил в лицо. Я испугалась, но испуг был как радость, как ликованье. Когда она улетела и в воздухе еще сверкала оставленная ей пустота, я вдруг увидела, что мир вокруг изменился. Трава стала зеленей, река ослепительно-синяя, песок белоснежный, цветы как огни. И на белой, с желтой сердцевиной, ромашке сидит мотылек, как золотой раскаленный уголь. Я, по колено в траве, с промокшими ногами, чувствую, что в мире есть чудо и оно меня поджидает.
– И что же оно, это чудо?
– Наверное, это ты.
– А я так и не понял, в чем смысл моей жизни, – сказал он, – Пробовал понять и не понял. Оглядываюсь и вижу не смысл, а одни картины. Вся моя жизнь – несколько больших разноцветных картин, каждая в своей раме, со своим названием. «Московское детство», – там мама, бабушка, родные любимые люди, переулки у Пушкинской площади. «Служба в армии», – гарнизоны, учения, стрельбы, лица солдат, офицеров. Кызыл-Арват, где в чай попадал песок пустыни, под окнами орали ишаки. Или Сахалин, где бэтээр провалился в топкую речку, и мы ночевали под звездами, слышали, как в реке плещет и нерестится горбуша. «Афганская война», – разноцветные горы, горящие кишлаки, взрывы в ущелье Саланг. Пленные можахеды в белых накидках, которых вели на расстрел, и лица у них были красно-гончарные. Самолеты «черный тюльпан», набитые гробами, улетавшие через горы в Союз. И последняя картина, которая еще не дописана, – «Безумное московское лето», – наши встречи, эта кушетка, наша поездка на север. Вот и вся моя жизнь. А какой в ней смысл, я не знаю.
– Вот уедем с тобой на север, там и поймем смысл жизни.
Она положила ему руки на плечи, притянула к себе. Поцеловала, сначала быстро и нежно, потом долго и жадно, прижимаясь к нему. Он закрыл глаза, обнимал ее среди пестрых подушек. Слышал, как упал на пол ее гребень, как звякнули о стеклянную плошку ее серебряные серьги. А когда открыл глаза, она была вся перед ним. И он, на мгновение трезвея, подумал, что все это дано ему в последний раз, и от этой мысли ему стало жарко, страшно и душно. Он снова закрыл глаза, потянулся к ней жадно.
Его поднимало на огромном медленном колесе, выносило из тенистых деревьев над вершинами, к солнцу, в пустоту, на высокой медлительной спице. И пока его возносило, он видел море, окаймленное белым прибоем, сухумскую набережную с фиолетовыми, светящимися в ночи фонарями, отплывающий белый корабль, черную утицу, ныряющую за кормой. Он видел красную узорную бабочку, что летела перед ними и усаживалась на цветущую клумбу, и белую лошадь, что шла вдоль прибоя, чмокая и хрустя мокрой галькой. Его возносило к солнцу, в пустоту, и пока его поднимало, он видел другое море, с гладким посеребренным бревном, на которое они присели, красноносик с криком падал на них с неба, у темных камней на реке качались просмоленные лодки, и одна, стуча мотором, двигалась к устью, и кто-то в синем платье махал им из лодки. Белые, как стая чаек, поплавки на белесой воде, и бурун от весла, скользкая липкая водоросль, а потом пышный грохочущий взрыв, в котором прыгают, мечут искры огромные сияющие рыбины.
Он все это видел, пока колесо, проворачиваясь, выносило его на медлительной спице из тенистых вершин. И когда он увидел солнце, то ослеп от мучительной вспышки, на мгновение умер, превратился в ничто, улетел в иное пространство и время. А потом вернулся обратно. Измятые цветные подушки. Она, его милая, не отпускает, обнимает его. Розовая хризантема в фарфоровой вазе.
Она ходила по комнате в домашнем халатике, убирала со стола. Он лежал, слушая, как звякают на кухне тарелки. И решался: «Сейчас ей скажу…»
Она вернулась в комнату, прошла мимо него, чуть коснулась рукой его волос:
– Будем чай пить… У меня есть торт…
И он опять не решался сказать, отпустил ее обратно на кухню, видя, как мелькают ее маленькие домашние тапочки, шитые серебряной нитью. «Вернется, тогда и скажу…»
Она вернулась, стала накрывать на стол. Расставила блюдца, чашки. Круглую сахарницу. Фарфоровое блюдо, на которое выложила торт.
– Ты ведь любишь такой, с мармеладом?
– Кое-что должен тебе сказать…
Она не обратила внимания. Продолжала суетиться вокруг стола, украшая его последними приготовлениями. Раскладывала чайные ложки, фарфоровые розетки.
– Кое-что должен тебе сказать, – повторил он.
– Что, милый? – она остановилась и удивленно на него посмотрела.
– Я купил билет. Через два часа поезд. Ты должна собраться и уехать.
– Какой билет?… Какой поезд?… Куда мы должны уехать?…
– Уехать должна ты одна. Это крайне важно. Когда пришел, хотел тебе сразу сказать, но не решился. Теперь говорю.
– Куца я должна уехать?… Зачем?…
– Поедешь на север. Возьмешь деньги, заплатишь задом. Все приготовишь к моему приезду. И я приеду.
Катя долго не соглашалась, но он в конце концов сумел убедить ее.
Пока она постукивала створками шкафа, собирала чемоданы, он раскрыл альбом рисунков, занес в него последние записи. Стычка на Смоленской, снайперы, концерт Ростроповича, таинственная кибернетика управления народным восстанием. Когда Катя встала перед ним, одетая, собранная и серьезная, он закрыл альбом, успев рассмотреть давнишний детский рисунок, – салют над московскими крышами.
– Я готова, – сказала она.
Он уложил в ее чемодан альбом и туда же, в глубину, сунул толстую пачку денег.
– Посидим перед дорогой, – сказал он.
Они сидели на разных местах, и ему казалось, что комната начинает остывать, как маленькая планета, невидимые духи жизни покидают ее.
– Пора, – сказал он.
Они взяли такси, подъехали к вокзалу, вошли в его гулкий, стеклянно-дымный объем. Пока он нес за ней чемоданы, она несколько раз на него оглянулась. И лицо ее было несчастным.
Перед вагоном, на липком перроне, обнимались подвыпившие солдаты. Их торопил проводник. Хлопьянов занес чемодан в купе, где сидели две пожилые женщины, разворачивали кулек с едой.
– Я очень скоро к тебе приеду, – сказал он.
– Да, – кивнула она.
– Ты баньку мне истопи, – пробовал он улыбнуться.
– Да, – сказала она.
Он поцеловал ее вслепую, в щеку, в висок, в губы и еще раз в глаза. Почувствовал, какие теплые и соленые у нее слезы. И пошел из вагона.
С вокзала он вернулся домой на Тверскую. Сидел за столом недвижно, погруженный в тишину.
Он собирался лечь спать, чтобы в сновидениях удержаться еще некоторое время в этой неподвижности, в несвязанном с реальностью забытье. На утро стряхнуть с себя сновидения и идти в Дом Советов.
Машинально включил телевизор, увидел знакомое лицо. Говорил Генсек. Он призывал народ не выходить в эти дни на улицу, не участвовать в демонстрациях и митингах, не поддаваться на провокации. Смысл его слов сводился к тому, чтобы люди, стремившиеся освободить осажденных, отказались от этого, оставались дома. Этот смысл, дошедший до Хлопьянова, показался ему чудовищным, выглядел как предательство. Лицо Генсека было изменено, в нем происходила борьба, исказившая черты. Он был похож на какой-то корнеплод или дыню. На экране, который, казалось, не выдерживал смысла слов, возникали помехи – водянистые размытые волны. Желтая, как дыня, голова Генсека плавала в желтом студне.
Глава сорок пятая
Он проснулся утром с острым безусловным знанием – сегодня наконец случится давно ожидаемое, грозное событие, которое завершит мучительную вереницу последних дней, перевернет ее огромным отточенным лемехом, похоронит под собой еще один период его жизни.
Он включил телевизор. В Елоховском соборе ожидалось богослужение в честь иконы Владимирской Божьей Матери. Днем в Свято-Даниловом монастыре пройдут переговоры властей и осажденных в Доме Советов. В Конституционный суд съезжаются представители губерний, чтобы мирно уладить московский спор. На Октябрьской площади собирается митинг, на котором выступят вожди оппозиции.
Он слушал диктора, его бесстрастный баритон, и уверенность, что именно сегодня случится ужасное событие, не покидала его. Это событие уже зарождалось там, на Октябрьской площади, куда начинала стекаться толпа. С этой толпой, с ее слепым яростным взрывом был связан проект Хозяина. И если не поздно и толпа еще не качнулась, не двинулась, не стала орудием лукавых управляющих сил, он, Хлопьянов сумеет ее образумить. Убережет от пролития крови.
И он отправился на Октябрьскую площадь.
Сквозь рыхлые слои толпы Хлопьянов пробрался к памятнику. Встал на цоколь, прижавшись к бронзовой ноге матроса.
Площадь была окружена и стиснута цепочками солдат, металлической жестью щитов. У белого здания Министерства внутренних дел, на Якиманке, ведущей к Кремлю, на спуске к Садовому кольцу, на Ленинском проспекте – везде были солдаты. Щиты напоминали поплавки огромного бредня, куда заплыла толпа. Шевелилась, взбухала, давила на бредень, раскачивала цепочки поплавков. В западню вплывали все новые косяки, ходили ходуном, порождали волны и буруны. По другую сторону солдатских цепей было пусто, безлюдно. На Якиманке одиноко и беззащитно белела хрупкая церковь Иоанна Воина. По Ленинскому на синем асфальте ошалело мчалась одинокая машина. Крымский мост развесил в тумане свои тяжелые струны, похожий на огромную арфу. А здесь, вокруг памятника, все клокотало, бурлило. Памятник казался вибратором, опущенным в середину толпы. Гудел, содрогался, наполнял толпу могучим гневным трясением.
Толпа отличалась от прежних шествий и митингов. В ней было меньше стариков, меньше флагов. Меньше объятий, меньше дискуссий и споров. Она состояла из молчаливых крепких людей, было много молодежи, жителей московских окраин. Она рокотала бессловесно и грозно о чем-то, связанном с недавними избиениями и побоищами. Под пальто и тужурками скрывались синяки и ушибы, полученные от ударов милицейских дубин у «Баррикадной» и «Смоленской». Глаза ненавидяще зыркали в сторону солдатских щитов. Кулаки искали, что бы покрепче сжать.
– Говорят, Ельцин из Кремля на вертолете улетел!.. Видели мужики, из Кремля утром вертолет взлетал!.. Он, небось, теперь над океаном, в Америку драпает, к своему другу Клитору!.. Мы его назад потребуем!.. Не отдадут, на Америку бомбу сбросим!.. Чего с ней церемониться!..
– Армия за нас, флоты за нас!.. Утром передали, бригада морской пехоты из Крыма к Москве подходит!.. При нынешней технике это им раз плюнуть!..
– Зорькин мужик мировой!.. Я его раньше, честно, не сильно любил!.. Сидит себе в мантии, как монашка!.. А до дела дошло, золотой мужик!.. Ельцина на три буквы послал!..
– А Зюганов нас предал. «Не собирайтесь, говорит, не выходите на улицу!»… Сам слышал!.. Это и есть коммунист настоящий!.. Предавали и будут нас предавать!..
– Мужики, сколько можно топтаться!.. Миллион собрался? Если собрался, айда на Кремль!.. Против миллиона они не выстоят!..
Хлопьянов увидел, как на Ленинском проспекте показалась медлительная колонна демонстрантов. Транспаранты, флаги, мерцание в солнечной дымке. Перед колонной, перед ее черно-красным месивом, словно чаинки в чаю, метались репортеры. Катила милицейская машина. Колонна колыхалась, заливала асфальт, медленно, вяло приближалась. И вдруг неожиданно, быстро с тыла надвинулась на цепочку солдат, выдавила ее, разомкнула. Хлынула бурно в прогал, вливаясь в площадь, переполняя ее через край. Площадь дрогнула, качнулась во все стороны, опять собралась в сверхплотное тугое ядро. Раздались крики «ура!», грянула музыка. Очень близко от себя Хлопьянов увидел депутата Константинова, растрепанного, с клочковатой бородой, отиравшего платком лысоватую голову. Ему подали мегафон, он пробовал его, кашлял, простуженно дышал. Хлопьянов слышал сиплое дыхание, усиленное мегафоном.
Цепочка солдат, раздавленная колонной, снова сомкнула щиты, закупорила, законсервировала толпу. Толпа гудела, взбухала, давила на металлические кромки щитов.
Хлопьянов оттолкнулся от бронзового башмака скульптуры и, действуя плечами, локтями, стал пробираться к Константинову.
– Братья и сестры!.. – раздался трескучий, дребезжащий голос Константинова, в котором дрожали простудные хрипы, яростные клекоты недавнего столкновения с солдатами, и надсадные рокоты опытного оратора. – Сегодня, несмотря на все запреты подлых властей, наводнивших столицу полчищами разъяренных омоновцев, мы собрались на митинг, используя священное право…
Хлопьянов протолкался к седому мужчине с флагом, оттеснил его и, слыша недовольное ворчание: «Куца прешь!» – стал продвигаться дальше, к Константинову, к полированному колоколу мегафона.
– Ельцин и его клика смотрят на нас, как на скотов, которые понимают только удар дубины, выстрел в живот!.. Они уготовили для нас грязный хлев, жидкое пойло и рабское, животное существование!.. Но мы не рабы!.. Мы выдержали побоище у «Баррикадной», когда они, как мясники, заваливали на землю детей и женщин!.. Мы преподали им урок вчера на Смоленской, когда они почувствовали, что такое народная дубина, и бросились наутек!.. Москва – наш город, и мы будем свободно ходить по площадям и проспектам, а наймиты и палачи разбегутся!..
Толпа радостно, гневно ревела. Набухала соками, как зреющий плод. Увеличивалась на глазах, как огромный арбуз, перекатывалась, укрепленная на тонкой, усыхающей на глазах пуповинке.
Хлопьянов протиснулся мимо женщины в зеленом берете, едва взглянув на блеклое лицо, выцветшие кудряшки. Успел почувствовать запах дешевых духов. От Константинова его отделяла широкая спина в спортивной куртке, стриженый толстый затылок. Он старался обогнуть эту спину, натыкаясь на крепкие, отталкивающие его локти.
– Наши товарищи, герои, который уж день держат осаду в Доме Советов, без воды, без тепла, без света!.. Не подчинились преступному режиму, показывают всему миру чудеса героизма!..
Толпа ревела, в ней дергались кулаки, открывались тысячи ртов, пробегали красные конвульсии флагов и транспарантов. Казалось, площадь ходит ходуном, наклоняется в разные стороны, и толпа сливается то к одному, то к другому краю, надавливает на хрупкие преграды щитов.
Хлопьянов что есть силы толкнул сутулую спину, продираясь к Константинову, чувствуя, как вырываются из мегафона горячие тугие удары, раскачивают толпу, рассылают от центра к периферии упругие волны, выдавливают толпу вовне, за ограду щитов.
– Товарищи, идем к Дому Советов!.. Спасем наших братьев!.. Нам не страшны дубинки карателей!.. Вперед, товарищи!..
Хлопьянову показалось, что в его глазу лопнул сосуд и горячая красная жижа залила зрачки. Вместо солнца, толпы, флагов, Константинова с мегафоном образовалось красное липкое бельмо. Оно держалось мгновение и опало. Он обрел зрение и увидел, как покачнулся памятник, от гранитного цилиндра отделились и шагнули вперед бронзовые солдаты, матросы, рабочие с винтовками на ремнях. Смешались с толпой, и народ, ведомый бронзовыми вожаками, двинулся весь в одну сторону, вниз, к Садовой, где, отгороженное цепочкой солдат, голубело пустое пространство и висел на серебряных шнурах Крымский мост.
– А-а-а!.. – раздалось бессловесное стенание. Сильней и громче, словно размывалась и распадалась дамба, и в промоину устремился поток. Рвал, прогрызал, увеличивал прорыв, выворачивал бетонные плиты, драл арматуру, грозно и мощно выплескивал из тесного рева. Падал вниз, в долину, сметая на пути хрупкие цепи солдат, невесомые чешуйки щитов, случайные автомобили. Изливался черной бурлящей массой, ниже, дальше, глубже, бегом в тысячи ног, в тысячи ревущих глоток, теряя на бегу шапки, флаги, клокочущим водопадом, на Садовую, к мосту.
Хлопьянов еще мгновение чувствовал ужас и необратимость случившегося. Но потом словно кто-то положил ему на лоб раскаленную ладонь, и уже не было ужаса. Душная, похожая на ликование сила, хлынула в него, и он, освободившись от бремени разумения, раскрыл рот и выдохнул бессловесное: «А-а-а!». Побежал вместе с толпой, стал ею, стал потоком и водопадом.
Он бежал вниз по спуску, среди топота, шарканья, тяжелого дыхания. Головной отряд колонны звякнул, ударил в жестяные щиты. Так ломом срывают навесной замок. Заслоны солдат раскупорились, смятые солдаты побросали щиты, прижались к стенам домов, а мимо них, огрызаясь, харкая, рыча, проносилась толпа, вливалась в Садовую, приближалась к Парку Культуры.
Хлопьянов бежал, глядя под ноги, видя вокруг топающие башмаки, сапоги, женские туфли. На липком асфальте мелькнула растоптанная газета, раздавленная пивная банка, металлический дырчатый щит. С моментальной яростью и свирепостью Хлопьянов ударил в него на бегу ногой.
Впереди, у Крымского моста, преградив проезжую часть, теснились солдаты. Хлопьянов в беге догнал головной ударный клин колонны. Пристроился за ведущим, здоровенным мужчиной в телогрейке. Бежал, хватая ртом холодный ветер близкой реки, видел, как уменьшается расстояние до светлых щитов, до серебристых конструкций моста. Рядом, двигая локтями, оскалясь, вздувая на шее синие жилы, бежали люди, торопились добежать и ударить. Сзади, с ровным ревом, затопив русло Садовой, катила толпа. Тянулась к светлым, дрожащим щитам, за которыми прятались и трепетали солдаты.
Хлопьянов увидел, как из-за щитов полетели вверх темные косматые комочки. Навешивали в воздухе белесые кудрявые дуги. Падали на асфальт, под ноги бегущих. Подскакивали, лопались, выбрасывали шматки серого дыма. Дым сливался в завесу, колыхался. Бегущий рядом мужик закашлялся, захрипел, загородил глаза локтем и слепо, косо зашатался, заплевал, отмахиваясь от едкого дыма, продолжая бежать. Хлопьянов почувствовал, как в горло ворвалась ядовитая струя, обожгла слизистые оболочки, и он, захлебнувшись, стал выталкивать ее кашлем и хрипом. Глаза заволокло слезами, и он вслепую бежал, плевался и кашлял, стараясь побыстрее промчаться сквозь мутную завесу газа. Добраться до тех, кто пускал навесом эти газовые гранаты, разорвать их, обрызгать своей отравленной слюной и слизью, вбить их в асфальт ударами ног.
Щиты были близко, перекрывали улицу сплошным, внахлест, панцирем. Хлопьянов с разбега, в прыжке, ударил ногой близкую металлическую пластину, вкладывая в удар всю ярость, силу, стремление бега, таранный напор набегавшей сзади толпы. Цепь, словно сделанная из фольги, распадалась, дырявилась. Хлопьянов проскочил в пустое, освободившееся от щита пространство. В перевороте, другой ногой нанес удар в близкого солдата, в его выпуклую, под бронежилетом грудь, выше груди, в тонкое хрупкое горло, успев услышать его стон и всхлип, не разглядев молодое запрокинутое лицо.
Рядом хрустели, падали, взлетали над головами щиты и дубины. Люди схватывались, сцеплялись, а их несло вдоль моста страшным давлением набегавшей толпы. Мгновенные скоротечные схватки, хряст кулаков, мордобой, стесанное дубиной лицо, красный пузырь на губах, налитый кровью, ослепший глаз, удар пудового черного кулака, оскаленные в крике зубы, те же зубы, выплюнутые с кровью в ладонь, мат, бабий вой, удар заостренного локтя в живот, падающая с головы зеленая каска, бритая с оттопыренными ушами солдатская голова, по которой лупит обломок доски. И все это катится, воет, отступает вдоль моста, мимо клепаных балок, стальных, уходящих в небо струн. Летят в блестящую реку два щита, солнечный простор реки, набережная в осенних деревьях с каруселями и колесами аттракционов, и в блестящую воду, крича, перевертываясь, как тряпичные куклы, летят два солдата, два белых всплеска внизу, и некогда разглядеть, а надо бежать, догнать убегающего солдата, ударить его в тощую спину, и дальше, туда, где отъезжает, истошно воя, играя мигалкой, милицейская машина, и солдаты без щитов и касок прижались к ограде моста, а мимо них, вскипая, как черное смородинное варенье, валит толпа, несет в своем густом вареве чешуйки отобранных у солдат щитов, уцелевшие в беге транспаранты и флаги.
Они сбежали с Крымского моста. Хлопьянов, не испытывая усталости, глотал ртом холодный воздух, а вместе с воздухом витавшую в толпе горячую плазму. Бежал, поглощая эту горючую смесь, питал ею свои мышцы, волю, счастливую освобожденную душу. Не было осторожности, робости, изнуряющих сомнений, подневольной зависимости. Была свобода, раскрепощение всех чувств, вольный бег по Москве с такими же, как и он, освобожденными, вольными людьми, сметающими врага, ликующими и бесстрашными.
Мелькнула эстакада с отдаленной разноцветной златоглавой церковью. Пробежали белые ампирные провиантские склады. Массивный брусок здания ТАСС. Люди на бегу подбирали камни, обломки асфальта, хватали брошенные доски, разбирали ограждения, вооружались арматурой и трубами. Толпа неслась, как одно огромное существо, колыхалась, вздрагивала, звякала железом, вдыхала и выдыхала. У нее были одни огромные, обожженные газом легкие, одни залитые слизью глаза, одно сиплое дыхание, ухающее отечное сердце, единая ненависть, страсть и свобода.
Хлопьянов увидел – у тротуара стояли крытые брезентом армейские грузовики. К ним через Садовую бежало несколько солдат со щитами. Наперерез из толпы кинулось несколько демонстрантов. Приближались к грузовику, кто скорей. Одна машина, выбрасывая дым, стала медленно отъезжать. На нее с разных сторон стали впрыгивать солдаты. Щиты попадали на асфальт. На приступке, у кабины водителя, сцепились солдат в шинели и демонстрант в синей куртке, били друг друга. Солдат упал на асфальт затылком, вяло шевелился, пытаясь подняться. Демонстрант в синей куртке бил кулаком в глубь кабины. Тяжелый грузовик, теряя управление, стал выезжать на тротуар, наваливаться на фонарный столб. Демонстрант, попавший между столбом и кабиной, был сплющен, обмяк и замер. Хлопьянов, пробегая, разглядел его раздавленную, со смещенным черепом голову, одинокий, среди красного месива, изумленно выпученный глаз.
Они миновали Зубовскую площадь. Слева, в удаляющемся прогале, померещилась в осенней желтизне розовая колокольня Новодевичьего, справа – зеленые фасады Кропоткинской. Все заволоклось черным колыханьем голов, рыком и хрипом. Бегущий рядом мужчина стирал с лица красную жижу.
Толпа расслаивалась на бегу, разделялась на крепких, скорых, неистовых, возглавлявших бег, и на слабых, медлительных, отставших, еще только сбегавших с моста. Массив толпы не уменьшался, из окрестных дворов, подворотен, улиц выбегали новые люди, замешивались в толпу, вклеивались в кипящий вар. Голова колонны становилась все тверже, стремительней, обретала бронебойную силу сердечника. Хлопьянов чувствовал себя частью этого стального острия, нацеленного на удар и прорыв.
У Смоленской их снова встретили цепи солдат. Закрыли горловину Садовой выпуклым металлическим строем. Толпа словно возрадовалась этой преграде. Узрела препятствие, которое надлежало продавить и разрушить. Прибавила бег.
Рядом, среди хрипа и топота, бежали мужики, подхватив на руки бревно. Казалось, не они несут бревно, а оно их, как всадников. Неошкуренное, с тупым торцом, с обломками суков, оно было стенобитным орудием, которое мчалось, подпрыгивало, нацеленное на преграду. Синеглазый чубатый парень надавливал на бревно, радостно орал:
– Они нам, суки, вчера у Смоленской, а мы им, сукам, сегодня!..
Снова навстречу полетели дымные дуги. Газовые гранаты подскакивали, раскалывались, испускали полупрозрачный туман. Толпа не обращала внимание на яды, накатывалась на солдат. Бревно тараном выдвинулось вперед. Его несло множество набрякших рук, сжимало множество набухших, исцарапанных, грязных ладоней. Хватая задний торец бревна, наваливаясь на него, Хлопьянов думал: «Свободен!.. Я свободен!..» Гнал вперед смоляной ствол, чувствуя, как перед этим тараном, словно перед штырем сверхзвукового самолета, несется конус сжатого воздуха, давит сквозь пустое пространство на железную стену. И стена под давлением этого сжатого пузыря начинает прогибаться, вминаться, в ней появляется дыра, свищ. И в этот свищ, как кумулятивная струя, втягивается раскаленная плазма толпы, разрушает, расшвыривает преграду, превращая ее в мелкие ошметки. Солдаты не выдержали приближения толпы, побежали гурьбой, как стадо. Не слушали командиров, бросали доспехи. Толпа догоняла их, отбрасывала на тротуары. Бревно, не встретив преграды, летело вперед, как гигантская, выпущенная из лука стрела.
Крытые брезентом грузовики спешно уезжали по Садовой. Одна машина задержалась, не заводилась. Шофер-солдатик, белобрысый, без каски, возился в кабине. Его вытащили, дали пинка. Умелец из толпы запустил двигатель. Народ карабкался в кузов, сдирал брезент. Мужичок в желтом канареечном картузе извлек из-под стеганки красный флаг, примотал к железной стойке. Машина, без брезента, с металлической клетью, в которой битком стоял народ с красным трепещущим флагом, двинулась по Садовой. Хлопьянов схватился за борт, чувствовал, как колотят его со всех сторон крепкие бока, локти, плечи, ехал в грузовике. Мимо проплывали солнечные окна, фасады. На балконах стояли люди, кто-то вывесил красную скатерть, кто-то спустил с балкона красный ковер. Толпа поспевала за грузовиком. Хлопьянов, оглядываясь, видел, что вся улица, насколько хватало глаз, шевелится, струится, катит черные глянцевитые валы. И он повторял: «Свободен!.. Я свободен!..»
У Нового Арбата, где разом блеснули стеклами высотные здания, толпа повернула вниз, к реке. Мэрия, зеленая, как глыба морского льда. Гранитный пандус с автоматчиками. Блеск реки. Выпуклый мост. Белый сверкающий Дом Советов. Разноцветные капельки флагов. Хрупкая удаленная баррикада с горсткой людей. Рыжие поливальные машины, преградившие путь. Зубастая спираль Бруно, острая, как челюсти акулы. Сомкнутый ряд ОМОНа. И в это скопище щитов, шлемов, поливальных машин, витков колючей проволоки ударил грузовик, гулко, с хрустом сдвигая рыжую цистерну поливальной машины, натягивая трепещущую колючую изгородь. За грузовиком, в прорыв, с клекотом, ревом устремилась толпа. Расталкивала руками ограждение, раздвигала мускулами цистерны, раздирала голыми пальцами отточенные зубцы проволоки, разваливала, разгоняла ОМОН.
Хлопьянов, стоя в кузове грузовика, среди рева и стука железа, готовый спрыгнуть, ввязаться в драку, окунуться в черное дымное варево, поднял в небо глаза. В хрустальной синеве над белым Дворцом, над черной, разодранной в клочья землей летел журавлиный клин. Прозрачно-стеклянный, туманный, медленно, в колыханье пролетал над Москвой. Словно печально прощался с этим осенним городом, оставляя его среди безумия, боли и ненависти. Прощался и с ним, с Хлопьяновым, отпуская его в земное черное варево, отлучая от хрустальных небес.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.