Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)
Хлопьянов чувствовал, как от слов Михаила у него начинает болеть сердце. Видел, как у моря падает на колени несчастный человек, колотится лбом о песок, усыпанный звездами, а из фиолетовой тучи сыплют ему на спину трескучие молнии, бьют без счета водяные палки.
– Из соседней деревни мать ее ко мне прибегает. «Гляди, Аня письмо прислала!» Хватаю бумагу, читаю: «Мамочка родная, совсем я пропала! Держат меня на цепи чечены, как собаку, в корыто кусок кидают! Работаю день и ночь и, должно, помру!» Засобирался я в дорогу, в эту Чечню. Что было последнее, продал. Лодку, капроновую сеть, часы. Деньги и письмецо ее с адресом в платок завернул, приколол булавкой к рубахе. Повесил на дом замок, сел в поезд и поехал в Москву. Приехал, оглох, – огромная, народу тьма, все бегут, каждый друг дружку толкает. Я парня на вокзале спросил, как мне в Чечню проехать. Мол, еду жену выручать, в плен к чеченам попала. Он обнял меня, как брата, сказал на какой другой вокзал перейти. Поцеловал на прощанье. Дошел я до вокзала, встал в кассу, хвать, а платка с деньгами и нету! Выкрал парень, когда обнимал! Остался я один без рубля посреди Москвы. Не знаю, на чем мне к Ане добраться…
Хлопьянов испытывал состраданье, любовь, которые сочетали его с Михаилом, и с Анной, и с морской звездой, которую поднял днем и кинул обратно в море, и с синим перышком сойки, и с горьким листком осины, и с Катей, его милой и ненаглядной. Он представлял, как стоит посреди Москвы растерянный помор, и город крутит над ним свою каменную карусель из высотных домов, дымящих труб и соборов.
– Устроился грузчиком на товарную станцию, деньжат на дорогу в Чечню заработать. Днем контейнера разгружаю, пупок надрываю, а ночью на лавке вокзальной сплю. Рабочие, товарищи мои, ходовые ребята. Приворовывали, контейнера разбивали и кое-что на сторону сбывали. Потом собираются, водку пьют. Была там одна деваха, краденое скупала. Красивая, цыганистая, меня полюбила. «Ты, говорит, на Есенина похож. Оставайся у меня. Я тебя барменом устрою». А я хоть и пьян, и она меня горячей рукой обнимает, и квартира у нее в коврах, хрусталях, а я Анну мою не могу забыть. «Нет, говорю, нам с тобой не судьба. Не сердись, а я завтра уеду. Меня в другой стороне ждут»… Скопил денег на дорогу, сел в поезд, приехал в Ставрополь, чтоб оттуда автобусом в Чечню добираться. Уже в дороге, в вагоне чувствую, – невмоготу! Горло жгет, голову ломит, глаза не видят. Сошел с поезда, меня закружило, упал. Очнулся в больнице, горю! «Что ж это, думаю, все меня останавливает, к Ане моей не пускает!» А у самого бред, жар. И мысль такая: «Помру, и ей никто не поможет. Нельзя помирать!» Она мне в бреду являлась, босая, волосы распущены, идет, земли не касается. Подойдет к кровати, постоит молча, руки мне протянет и исчезнет. Как только маленько полегче стало, я одежу свою украл и из больницы убег. Торопился ее выручать…
И это казалось повторением его, Хлопьянова, жизни. И он лежал в лазарете в Баграме, с перевязанной грудью и в бреду, раскрывая глаза, видел солнечный флакон капельницы, падающую блестящую каплю, и пока она падала, перед ним проносилась вся его жизнь. От тех детских рисунков, что он рисовал, сидя под матерчатым абажуром, и бабушка читала вслух Пушкина, и того подбитого, падающего вертолета, где он метался, бился головой о шпангоуты, и обшивку пробивали стальные сердечники. Между детским рисунком Кремля и падающим на откос вертолетом – вся его жизнь, как малая блестящая капля. И однажды, когда бредил, погибал от жажды, Катя явилась ему, не касаясь земли, протянула кружку с водой.
– Приехал в Чечню, нашел то село, которое она в письме указала. Большое, богатое. Дома каменные, с железными воротами. Посреди ихняя церковь – мечеть, школа, больница. Народу тьма, стариков, ребятишек. За селом сады, виноград, все возделано, вскопано, в каналах вода бежит. Анюты моей не видать, и спрашивать страшно. Встречаю мужика, по виду наш, русский, больно обтрепанный, пропащий, видно пьет. «Нельзя ли, говорю, на работу наняться?» А он мне: «Наймись, дурак! Да только как будешь расчет брать, знай, они нашего брата в рабах держат, друг дружке продают, как овец!» Отвел меня к чечену. Дом огромный, внутри ковры, зеркала. Гараж на две машины, трактор. Семья человек пятнадцать. «Будешь овец поить, сады опахивать, стену кирпичную класть. Еда, питье, сколько хочешь! А конечный расчет осенью!» Отвели мне помещение, глиняный домик в саду, показали, какую кирпичную стену класть. Раствор кидаю, кирпичи кладу, а сам на село смотрю. Где-то рядом Аня моя! «Ну подай же, подай мне знак!»… Живу день, другой. Работаю, стену выкладываю, а сам из-за стены посматриваю. Тропинка, канава с водой, за ними сады, деревья, а по тропинке издалека женщины подходят, по виду русские. Мотыги несут, корзины, а с ними чечен с двустволкой, наподобие охранника. И среди баб, издалека, когда еще лица не видать, узнаю мою Аню! Признал ее за сто шагов! Сердце стучит, думаю, сейчас подбегу, выхвачу ее, и бежать! «Нет, погожу!» Вышел из-за стены, стою. Они мимо проходят, она меня тоже узнала, покачнулась, словно оступилась. Мужик что-то крикнул на нее и толкнул. Мимо прошли. «Ну, думаю, ладно. Теперь за мной дело»… Наутро говорю хозяину: «Дай трактор кирпич подвести!» «Бери!» говорит. Я дождался, когда Аню поведут на работу. Сел на трактор, объехал вокруг сада, поставил, мотор не вырубил. Крадусь в деревьях, гляжу – Аня! Мотыгой тюк, тюк! Худая, коричневая, глазища большие и плачет: «Как же ты меня разыскал?» «Потом, говорю, расскажу. Бежим!» А она шагу ступить не может, обвисла от слабости. Я ее подхватил, поднял, бегу. Чечен увидел, закричал, ружьем пальнул. Меня по ногам ожгло. «Нет, думаю, не упаду!» Донес до трактора, усадил в кабину, и погнал. Без дорог, по садам, по канавам. Слышу, сзади стреляют. Ногам горячо, все порточины в крови. Так часа три мимо дорог пробирались. Она мне ноги рубахой забинтовала. Вышли на большак, трактор бросили и на рейсовый автобус подсели. Дальше на поездах, на трех, четырех ли, к себе добирались. Я ее сторожу, собой прикрываю, погони боюсь. Наконец, доехали. Ночь, тихо, поезд ушел. Прошли мы под зарей, взявшись за руки. Дошли до залива. Глядим, конь пасется. Посмотрели один на другого, и ну целоваться и плакать! Дошли до дома, сняли замок, печь затопили и стали жить. Бережем друг друга, все надеемся, может, пошлет нам Бог сына!
Михаил умолк, и как бы опустел и утих. И в той пустоте, которая в нем растворилась, было ожидание будущего.
– Допьем, да пора расходиться, – сказал Михаил.
Выпили по последней чарке. Михаил ушел в избу, а Хлопьянов помедлил, поплотнее натянул телогрейку и вышел на крыльцо.
Глава тридцатая
Он любил встречавшихся ему незнакомых людей, первый старался им поклониться, уступал дорогу. Они отвечали поклонами, спрашивали, кто он и откуда. И когда проходили, он продолжал испытывать к ним любовь, словно они простили ему какой-то грех и проступок, и он, освободившийся от этого греха и проступка, радостно и облегченно вздыхал.
Он любил Катю, но не прежней мучительной любовью, в которой присутствовало много муки, подозрений, страхов, много уязвленного самолюбия и обиды. Он любил ее новой светлой любовью, обращенной в будущее, которое уже наступило, стало осуществляться под той оранжевой дождливой зарей, на той лодке с лазоревым перышком.
Он жил в ожидании чуда. Бережно нес в груди незримую чашу света, собирая в нее драгоценные, слетавшие отовсюду капли.
Михаил и Анна собрались на тоню, где жили у моря старики, ловили семгу далеко от села. Хлопьянов с Катей упросились вместе с хозяевами. Сносили в карбас весла, канистру с горючим, сумки с хлебом, мотки капроновых веревок. Хлопьянов касался рубленой кормы карбаса с приставшими перламутровыми чешуйками, и каждая кидала в него крохотную многоцветную искру, пополняла драгоценную чашу.
Карбас плыл вдоль лесистого берега, который казался золотой полосой. Хлопьянов устроился на корме с Михаилом, ухватившим тяжелый руль. Анна закуталась в телогрейку, уставила в рубленую поперечину резиновый сапог, и у ее ног дрожала от вибрации черная лужица воды. Катя сидела на носу, ухватив руками бортовины, смотрела вперед. Волосы ее подымались от ветра. Вокруг головы по обе стороны синело море, отражались, как в стекле, белые облака, поднимались из воды розовые острова. Утки пугались стука мотора, начинали бить крыльями по воде, в белых бурунах неслись врассыпную.
Хлопьянов чувствовал на лице тугой холодный ветер. Любовался Катей, которая казалась статуей, вырезанной на носу корабля. Ее порозовевшее от ветра лицо сочетало в себе прозрачное море, отраженное облако, золотой берег, утиную стаю и его восхищение и любовь к ней. И мгновенная счастливая мысль, – сын, который у них родится, все это в себе соберет. Чудную синеву, розовый, парящий над морем архипелаг, черную с белыми подкрыльями утку, которая выгнув шею, летит над водой, проносит свое отражение. Катя, словно угадала его мысль, обратила на него сияющие глаза.
Они подплыли к тоне. Это была рубленая избушка, стоящая на песчаном мысу. На отмели, залипнув килем в песок, спал на отливе карбас. Якорь на длинном канате чернел поодаль, утонув на стеклянном мелководье. Море медленно подступало к берегу, выплескивая на песок плоские прозрачные языки.
Они выгружали из лодки поклажу, шли, высоко поднимая ноги, расплескивая светлые брызги, и навстречу от избушки залаяла собака, дверь отворилась, и рыбак, приземистый, грузный, в грубом вязаном свитере смотрел из-под ладони, как они приближаются.
– А я гадаю, кого Бог принес, – рыбак обратил к ним красное, в морщинах и складках лицо, на котором ярко блестели синие глазки. – Здорово! – протянул он руку. И Хлопьянов, пожимая твердую, черную, в трещинах и буграх ладонь, подумал, что она похожа еловый корень, из которого вырубают киль.
– Здорово, Макарыч! Это гости мои, постояльцы. – Михаил кивнул на спутников. – Хорошо поймали?
– Какой хорошо! Ветра нет! – рыбак мотнул непокрытой головой, на которой ветер, словно в ответ на его укоризну, поднял седой клок. – Едва ли что есть. – Он посмотрел на млечное тихое море, в котором, невидимые, повинуясь ветрам и течениям, двигались косяки, заплывали в расставленные водяные тенета.
В избушке было тепло, накурено, тесно. Еще трое рыбаков, все немолодые, обветренные, – кто валялся на нарах в вязаных шерстяных носках, кто подслеповато втыкал иглу с дратвой в кожаную подошву, кто остругивал острым ножом белую чурку, – все разом воззрились на вошедших одинаковыми синими глазами.
– Хлеба привез? – спрашивали они у Михаила. – Лук кончился, догадался, нет, захватить?… Заборщик когда приедет? Пять рыбин на льду лежат!
Михаил выгружал из сумки хлеб, связку лука, сигареты, коробки спичек, пару бутылок водки. Хлопьянов оглядывал избушку и ее обитателей.
На стене висело ружье. На черном изрезанном столе стоял закопченный чайник. У крохотного, пропускавшего белесый свет оконца валялась зачитанная книга. У печки все было, завалено шапками, завешано бушлатами, вязанными свитерами. На полу среди древесного сора лежал топор и свернутая, готовая к растопке береста.
– Гриша, ступай отрежь рыбину гостям, уху сварим, – указывал встретивший их, старший по виду Макарыч, поднимая с нар худого, костлявого мужика, послушно протопавшего необутыми ногами к порогу, где стояли его сапоги.
– А ты, Федор Тихоныч, приготовь Михаилу снасть, пущай ее в село берет, ремонтирует, – указывал Макарыч второму, тому, что строгал деревяшку. И тот послушно поднялся, пошел выполнять указание.
– А мы с тобой, Кондрата, сходим в море, семгу посмотрим, – обратился Макарыч к маленькому, тачавшему сапог рыбаку. Тот кивнул, отложил неоконченную работу.
– Меня возьмите, – невольно вырвалось у Хлопьянова. – Никогда не видел морские ловы! Как и вчера, на ночном берегу, ему захотелось принять участие в артельной работе. Не быть соглядатаем, а потрудиться с ними на равных, добывая трудами хлеб насущный. Уставать, промерзать, возвращаться в промокшей одежде. Чтобы Катя поджидала его в натопленной избе, ставила перед ним тарелку с горячей ухой, наливала стопку водки.
Втроем вышли наружу. Макарыч прихватил два длинных весла, нагрузился ими, сутуло пошел на берег, где влажно желтел песок, чернел засевший на отмели карбас и море, голубое, белесое, как молоко, дышало, накатывало на песок слюдяные волны прилива.
Кондрата, худой, зябкий, с повисшим носом и нечесаными вихрами, ковылял следом. Хлопьянов старался не наступать на отпечатки их следов, боялся раздавить перламутровую ракушку, серебряный, залипший в песке сучок.
Они приблизились к карбасу. Макарыч кинул через борт звякнувшие весла. Кондрата выдрал из песка осевший якорь, прижимая к груди его лапчатые рога, тяжело поднес к карбасу, кряхтя перевалил через борт.
Рыбаки ухватились за нос лодки, налегли, стараясь сдвинуть ее с мели. Хлопьянов шлепнул ладони на бортовину рядом с багровой мозолистой лапой Макарыча, навалился, чувствуя, как подался киль, начинает двигаться, разрезать песок. Вода под кормой захлюпала, принимая карбас. Хлопьянову казалось, что рыбаки исподволь наблюдают за ним, так ли он, в полную ли силу впрягся в их тяжелую работу.
– Хорош! – сказал Макарыч, надавливая толстой грудью на борт и неуклюже перевалился внутрь карбаса. – Прыгай! – приказал он Хлопьянову. Тот торопливо залез, черпнув голенищем обжигающую холодную воду. Видел, как ловко, по-кавалерийски, запрыгнул через высокий борт Кондрата. Толкались веслами, отпихивались от берега. Ладья, оставив длинный след на песке, закружилась, затанцевала на глубине, отлетая от берега.
«Все это запомнить, понять, – думал Хлопьянов, слыша частые звонкие плески, ловя горячим лицом холодные брызги, вылетавшие из-под весел. – В этом теперь моя жизнь и работа».
Макарыч правил веслами, выгибая их, зажигая на воде стеклянные брошки, закручивая голубые воронки. Кондрата по-птичьи вытягивал шею, уперев клееный сапог в днище, где валялся деревянный черпак и почернелая, пропитанная рыбьим жиром колотушка.
«Все это важно… Черпак… Колотушка… И как он сидит, навалившись боком на борт, небрежно и ловко… Высматривает что-то, зоркий, красивый…» – думал Хлопьянов, любуясь Кондрашей, который здесь, в лодке, среди плещущей воды и впрямь был красив и ловок. Его бледные рыжие вихры, худой кадык, маленькие синие глазки, – все было гармонично, создано для этого холодного моря, надежного грубого карбаса, невидимой в глубине добычи.
Хлопьянов жадно наблюдал и старался запомнить, – и летящую в стороне утку, и синий завиток от весла, и дырку на вязаном свитере Макарыча, – словно все это ему пригодится, он вспомнит об этом в минуту опасности, и этим воспоминанием будет спасен.
Сквозь плеск и сверкание он вдруг увидел на воде белую череду. Словно опустилась вереница чаек. Волны качают стаю, птицы плывут одна за другой, появляясь и пропадая в волнах. Черный тяжелый карбас надвигался на эту легкую хрупкую череду, готовый ее спугнуть. Но птицы не улетали, плыли одна задругой, белобокие, легкие, серебристые. Хлопьянов вдруг понял, что не птицы, а поплавки, их белый пунктир дрожал на воде, словно кто-то, пролетая, просыпал их на нежную голубизну. Вытянутые все в одну сторону, они отмечали направление этого исчезнувшего полета. Хлопьянов посмотрел в небо, ожидая увидеть там отлетающее полупрозрачное существо, засевающее море белыми легкими семенами.
– Табань правым! – Кондрата прикрикнул на Макарыча, хватая из-под лавки палку с железным крюком, нацелился за борт. Карбас разворачивался среди разводов и синих водоворотов, надвинулся выпуклым бортом на поплавки, и Кондрата, сунув крюк в море, цепко поддел канат с поплавками, оторвал его от воды. Солнечно, ярко сверкнула водяная пленка, лопнула беззвучно, рассыпалась на перламутровую исчезающую пыль. – Табань, говорю, правым! – зло командовал Кондрата.
Он напрягался всеми костями и жилами, отдирая от воды капроновую струну. Хлопьянов, не зная, как помочь ему, жадно наблюдал и усваивал. Учился жестам, хватке, выражению лица. Ибо и ему предстояло скоро грести, табанить, хватать холодную брызгающую струну, елозить сапогами по днищу.
Кондрата перехватывал кулаками веревку, двигался вдоль нее, протягивал карбас. Макарыч легкими ударами весла удерживал ладью, помогал напарнику. Веревка нырнула вглубь, Кондрата выуживал ее, выдирал, вытягивал наверх. Она вязко поддавалась, отдирала ото дна невидимую тяжесть, влекла ее к поверхности. Хлюпнув, показался над морем деревянный обод, мокрое отекающее водой колесо. Выкатывалось, оплетенное ячеей, в каждой ячее сверкала водяная пленка, лопалась, сыпала брызги. Кондрата обеими руками вытягивал колесо на борт наклоненного карбаса. Вслед за первым ободом показался второй, третий. Нечто огромное, состоящее из колес, обтянутых сетью, чешуйчатое, сверкающее, всплывало из глубины. Кондрата, оскалив желтые зубы, хрипя, свистя, тянул и тянул, выволакивая из моря огромное ленивое тулово. Хлопьянов схватил мокрый отекающий обруч, потянул на себя, ощутив засасывающую силу моря, дрожание тяжелой снасти, угрюмое сопротивление потревоженной стихии.
– Траву, али рыбу! – бормотал суеверно Кондрата, сдирая с ячеи клок тины, шмякая ее обратно в море. – Траву возьмем, али рыбу!
Карбас ходил ходуном, едва не черпая бортом воду. Огромное червеобразное тулово поднималось из моря, пульсировало, напрягало перепонки и кольца. Они, вцепившиеся в это тулово, казались бессильными среди блеска и хлюпанья, стиснутые кольчатым морским существом.
Хлопьянов тянул на себя мокрый обруч, обрушивал на грудь и живот потоки воды, танцевал на шатком днище. Видел, как близко и опасно плещет у самого борта море. В ячее болтались космы оторванных водорослей, висела, извиваясь щупальцами, розово-белая шершавая морская звезда, запуталась растопыренным оперением пятнистая рыбина с тупой мордой и выпученными глазами. Она растворила уродливый рот, похожая на бульдога. Кондрата перебирал обруч, ловко переступал кривыми ногами, успевал очищать сеть, – сбрасывал в море тину, звезды, моллюсков. Обжигаясь, накалываясь о растопыренные плавники, выдрал из ячеи морское чудище и с криком: «Пенагорище нам на гореще!» шмякнул рыбину в море.
Огромный дракон, сверкая чешуей, показав свою выпуклую спину, снова уходил под воду. Хлопьянов старался понять устройство снасти, вглядывался в рябую от волн поверхность, где проглядывала полупрозрачная зыбкая сеть. К ней вдоль капроновой веревки перемещались кулаки Кондраши. Рядом с ней удерживал карбас Макарыч. Сеть медленно, неохотно всплывала, отягченная невидимым грузом, и это груз был живой, посылал наверх трясения и отсветы.
Хлопьянов, мокрый, возбужденный, ждущий, чувствовал, как глаза его округлились, наполнились ярким металлическим светом. Он вызывал, выманивал, вымаливал незримый подводный дар, уготованный ему здесь, среди пустынных вод, невидимым дарителем, которому принадлежало море и золотистая кромка берега с крохотной темной тоней, и эта ладья, и легкий мазок тумана в небе, и они, приплывшие сюда, в назначенное им свыше место, чтобы принять этот дар.
– Левым табань, комар тебе в брюхо! – визгливо и гневно кивал Кондрата на своего бригадира. Тот послушно и торопливо выполнял указание, удерживал карбас у кромки сети. – Тяни на грудь! – приказывал Кондрата Хлопьянову.
Они отдирали, отламывали от морского дна огромную сияющую плиту. Она всплывала, как слиток, посылала из глубины столбы холодного света. Это донное ледяное сияние окружало карбас, озаряло кулаки Кондраши, лицо Макарыча. Казалось, в них проникал этот донный огонь, и они сами начинали светиться.
«Чудо морское!..» – не дыша, восхищаясь и одновременно ужасаясь этому приближающемуся видению, думал Хлопьянов.
Из моря надвигалось безымянное диво, ослепительное, нацеленное на них, делающее их причастными к этому вселенскому чуду.
Сеть мокрыми шмотками наваливалась на борт. Поверхность моря лопнула, как от донного взрыва. В пролом хлынули ослепительные лопасти света, ударили огненные белые языки. Огромные рыбины, светлые, серебряные, с лиловым отливом, с проблеском фиолетовых молний, изгибали хвостами, тыкали скользкие морды, вращали золотые глаза, секли, кололи, брызгали слизью, лупили плавниками.
– Карды-марды! – исступленно и бессвязно кричал Кондрата непонятные, рвущиеся из горла слова. – Карды-марды-тарды!
Хватал рыбин, обжигался, вываливал их в карбас. Они плюхались, начинали грохотать по днищу, вставали на головы, ходили ходуном хвостами вверх. Расшвыривая огненные брызги, прыгали на колени Макарычу, он их сбивал на дно, и они шлифовали борта, наполняя лодку холодным огнем и шипением.
Макарыч хватал их под жабры, удерживал их выгнутые, как серебряные рессоры, тела. Начинал дубасить по головам деревянной колотушкой. Глушил, усмирял, а они под ударами скалили морды, выпучивали глаза, пока из-под жабер на белый бок не выкатывался алый язык крови. Рыбина, усмиренная, вяло лежала, вздрагивая хвостом, с огненно-красной метиной на белом боку.
Кондрата отбивался от скачущих рыбин, получал от них разящие удары. Хлопьянову, упавшему на лавку, окруженному светом и грохотом, казалось, – кто-то могучий, безымянный, радостно хохочет в небе, видя что дар его принят. Одаренные люди благодарят и славят пославшего. Принимают божественное, среди вод и небес, послание.
Они усмиряли рыбу, усталые, мокрые, в чешуе и перламутровой слизи. Отпустили сеть в море, медленно двинули карбас вдоль легкой череды поплавков.
Лодка была перегружена. Среди черных грязных бортов плотно, одна к одной, лежали драгоценные рыбины, как отливки из неведомого сплава. Кое-где поднимался трепещущий черно-розовый хвост и бессильно падал. Кондрата оглаживал, холил своей корявой, в рубцах и мозолях, ладонью белоснежный бок семги.
Вернулись на тоню. К ним спешили на помощь. На руках, как уснувших младенцев, переносили рыбин в сарай, где на серых, отекавших глыбах льда покоились другие, пойманные прежде семужины. Таинственно мерцали, окруженные туманными нимбами.
В избушке их ждала уха. Анна разливала раскаленную гущу по тарелкам, валила в миску розовые, распаренные ломти семги. Михаил откупоривал водку.
Выпили, держа маленькие стаканчики почернелыми негнущимися пальцами. Хлопьянов почувствовал, как прянул ему в щеки жар, запылало лицо. Хлебал сладкую, окутанную паром уху, отсекал ложкой сочные рыбьи ломти.
– А что! И оставайся, живи! – говорил Хлопьянову захмелевший Кондрата. – Дом купи и осядь! Вон бабушка Алевтина дом продает, к сыну в Мурманск поедет. Ты и купи!
– Ейный муж лодочник был замечательный. Половина карбасов, которая у нас ходит, им построена. – Макарыч поддерживал предложение Кондраши, на его малиновом лице стеклянно мерцала седая щетина.
– А что, освой ремесло и работай! – поддакивал Михаил. – Инструмент остался, заказ есть, лес вокруг растет. Берись, работай!
– А хоть с нами рыбу лови! – Кондрата милостиво приглашал Хлопьянова в артель, а сам зорко поглядывал на бутылку.
– Ну что, со здоровьичком! – сказал Макарыч, поднимая скользкую чарку.
Возвращались морем в село. Хлопьянов с Катей сидели, прижавшись, на лавке. Михаил правил ладьей, Анна устроилась на носу, смотрела на розовые гранатные острова, похожие на глазированные спины всплывших морских животных.
Ветер был свежий, обжигающий, в нем присутствовали безымянные запахи близкого полюса. Хлопьянов прижимал к себе Катю. В этом скольжении по синей яркой воде под красным вечерним солнцем они уже существовали в новой, обретенной жизни. Проживали в ней свои первые дни и часы. Это красное повисшее над морем солнце, золотистая слепящая дорога, по которой скользила ладья, чувство новизны и свободы – все это и было их новой жизнью.
– Хорошо? – спросил Хлопьянов, сжимая сквозь грубую ткань ее тонкое плечо.
– Хорошо, – кивнула она, отвечая ему движением плеча.
На острове с тонкими прозрачными травами, стояли олени. Чутко, издалека следили за карбасом, медленно перемещались. И казалось, – остров живой, дышит, движется, наблюдает за лодкой множеством темных глаз.
Из зеленой воды выпрыгивали нерпы, стеклянные, яркие. Застывали на мгновение, словно вмороженные в море, оглядывали людей ласковыми глазами и ныряли обратно, в маслянистую воду. Нерпы нет, а карбас проплывает мимо расходящегося блестящего круга.
Гуси, мощные, с тугими серыми крыльями, вытянулись в длинную, над водой, вереницу. Прошли над лодкой. Сквозь стук мотора донесся посвист и шум литых шарообразных тел, разрывавших воздух.
Хлопьянов радостно взглянул на Катю, и она ответила ему тем же радостным, понимающим взглядом Они, плывущие в лодке, были замечены птицами, рыбами, морскими и земными тварями. Весть о них, о их новой жизни, разнеслась по окрестных берегам и водам. О них уже знали в лесах и весях. Их новая жизнь стала частью бесконечной жизни, протекавшей здесь испокон веков под северными небесами.
Они двигались в узком проливе мимо острова, чей гранитный берег отражал стук мотора, эхо улетало к материковому берегу, к золотым и красным опушкам.
– Здесь тонули, – сказал Михаил, поводя глазами по тонкой протоке и розовым каменным лбам.
Хлопьянов представил, как в бурю черная глухая вода накрывала остров, крутила и топила ладью, И Анна, захлебываясь, спасала бездыханного мужа, выхватывала его у черных зубастых волн.
Теперь она окаменела на носу. Деревья на берегу и тонкие травы острова плыли мимо ее опечаленного лица.
– Смотри-ка! – сказала Катя. – Кто это?
Впереди, на бело-синей воде, между островом и лесистым берегом, плыли два оленя. Крупная безрогая самка, прижав уши, скашивала длинную голову, оглядывалась на стучащую лодку. Следом, в распахнутой, растревоженной воде плыл олененок, красноголовый, пугливый, торопливо поспевавший за маткой. Оба яркие, глазастые, озаренные солнцем в голубой воде с длинной расходящейся волной. Лодка настигала их, надвигалась черной грохочущей массой.
– Стой! – крикнула мужу Анна, останавливая его взмахом руки. Михаил послушно и испуганно приглушил мотор, переведя его на редкие, слабые стуки. Лодка замедлила бег, мягко двигалась, сопровождая оленей. Плавными толчками, то и дело оглядываясь, они стремились к берегу.
Анна вытянулась, свесилась с лодки, словно стремилась к плывущим оленям. Ее губы что-то шептали, о чем-то просили, выговаривали чье-то имя. Хлопьянов понимал, что ему явлено еще одно чудо. Послано таинственное знамение, свидетельствующее о беспредельной жизни, одолевающей смерть. В награду за все пережитые муки, за все понесенные лишения и траты будет высшая благодать и любовь.
Олени достигли берега. Самка достала ногами дно, поднялась из воды. Повернула голову, поджидая свое дитя. Оба зверя, мокрые, алые, отекающие блестящей водой, достигли деревьев и скрылись.
Анна улыбалась, прижимала край платка к дрожащим губам.
В селе они навестили бабушку Алевтину, маленькую круглую старушку. Охая и всхлипывая, она показывала Хлопьянову и Кате свой дом, который шел теперь на продажу. Обветшалую, с растресканными венцами избу, крытую замшелым тесом, обширный, продуваемый ветром двор, наполненный плотницким инструментом, – стамесками, рубанками, молотками, скребками, пилами, – стертым потемнелым железом, которое источилось о еловые комли и корни, превращая их в карбасы, елы и шнеки, прочные морские ладьи, бороздившие студеные воды. Лодочный мастер лежал под крестом на зеленом кладбище, а его жена, горюя, прощалась с домом, предлагала его новым хозяевам. Хлопьянов держал на ладони затупленную, с расколотой ручкой стамеску, испытывал вину и раскаяние, не умея их себе объяснить.
Они решили с Катей купить этот дом, а для начала надо было вернуться в Москву, собрать денег, необходимые пожитки. Но зимовать они будут здесь, среди черных звездных ночей и полярных буранов. Их новая жизнь уже началась. В этой новой жизни они серьезно готовились к предстоящим трудам и свершениям.
Днем у бабушки Алевтины собрались ее подруги, сельские старушки, – повидаться с товаркой, поглядеть на новых жильцов, попить чай и попеть песни. Хлопьянов купил в магазине красного вина и кулек конфет. Бабушка Алевтина вскипятила толстый, с прозеленью самовар. За длинным столом уселись женщины в чистых платках, с коричневыми морщинами, поглядывали на Хлопьянова и Катю подслеповатыми умными глазами, осторожно выведывали, кто они и откуда, чего надумали поселиться в их забытом Богом краю, какая польза будет от них местному люду. Катя отвечала, как могла, старалась утолить любопытство женщин. А Хлопьянов налил в зеленые стаканчики красное вино и сказал:
– Выпьем за знакомство. И если согласитесь, то песни попойте!
– Да мы уже забыли песни-то! – отвечали старухи.
– Да у нас и голоса поувяли!
– Чего нам петь, с какой радости!
– Ладно, бабы, сперва выпьем, потом увидим!
Длинная, с редкими зубами старуха оглядела всех синими повеселевшими глазами, подняла чарочку, чокнулась с товарками. Выпив, отерла губы краем малинового платка.
Разговорились, оживились, потянулись к конфетам. Аккуратно разворачивали, откусывали, клали конфету на разложенный фантик.
– Какую песню споем? – спросила подруг длинная старуха.
– «Виноградо-зелено»!..
– Али «Озеро глыбоко, белой рыбы много»!..
– Али «Ой вы горы, горы крутые»!..
– Нет, давай сперва «Как во наших, во полях»!.. Начинай ты, Елена, а мы подпоем…
Та, которую назвали Еленой, с блеклым грустным лицом, на котором тихо светились печальные серые глаза, вздохнула, словно вспомнила о какой-то заботе. Задумалась, отвернувшись от стола с самоваром, винными стаканчиками, горкой конфет. Казалось, глаза ее не видят тесного, уставленного застолья, а устремляются в иную даль, отыскивая в ней забытые очертания холмов и полей с кромкой других деревьев, другой зари, другой безмолвной птицы, пролетающей под тихим дождем. Голосом слабым, потупясь, не пропела, а негромко сказала:
Как во наших во полях…
И вслед ей нестройно, слабо, как несколько враз прозвучавших стонов, откликнулись женские голоса. Будто по высохшим камышам пробежало упавшее из неба дуновение ветра, и чахлые стебли нестройно заколыхались.
Как во на-аших во-о поля-а-а-ах
Урожа-а-ая нема-а-а…
От этих тоскливых шумящих слов, от нестройных разрозненных голосов, которые разметал и расплел неведомый ветер и которым, казалось, не суждено было сплестись и собраться, Хлопьянов почувствовал, как его бренное тело стало уменьшаться и таять, а душа, наполняясь страданием, воспарять и расти. Он уже не сидел на лавке, а витал где-то у потолка над столом, над старушечьими головами, на разложенными у чашек фантиками и серебряными бумажками, – под смуглой деревянной матицей, у тусклого образа и ржавого ввинченного кольца, где когда-то крепилась зыбка и лежал младенец.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.