Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 55 страниц)
– Вон какой у нас родился махонький!.. Да какой он румяный!.. Да какие у него синие глазаньки!.. Да какой красный ротик!.. Да как же мы его любим!..
Она переворачивала тесто, поддерживала его на ладонях, оглаживала, осыпала белизной. Казалось, это и впрямь младенец, налитой, светящийся, с расширенными глазами, с прозрачным румянцем. В избе происходит чудо, – из хлебных зерен, из огня и света, из женской любви сотворяется дитя.
Хлопьянов угадывал в этом действе неутоленную нежность, несбывшееся материнство, невысказанное страдание. Катя смеялась, подняла на руках тесто, поцеловала его, дохнула на него горячо. И Хлопьянов вдруг счастливо уверовал, что она родит ему сына. В лодке, которую он строил сегодня, будет сидеть его сын, править в волнах, среди рыбьих косяков и птичьих верениц, оглядываться на отца белым пшеничным лицом.
– Наработались? – спросила Анна, стряхивая с ладоней муку, – Сейчас перекусим легонько, а вечером, после бани, пироги подам!
Они похлебали семужью ушицу, переваренную, с ломтями розового мяса. Макали в уху черный хлеб, выкладывали на клеенку рыбьи кости. После трапезы Михаил ушел на село, обещая вернутся к вечеру, взять Хлопьянова на н очные рыбьи ловы. Женщины, убрав со стола, вновь взялись раскатывать тесто, снаряжали его рыбой, брусникой, морошкой, гремели противнями, бутылкой с маслом. Хлопьянов ушел в светелку, прилег поверх одеяла, чувствуя летящие от белой печи теплые дуновения, слыша женские голоса. Погрузился в созерцание своих вытянутых, в вязанных теплых носках, ступней, цветных, вшитых в одеяло клиньев, ровной белизны дня, втекавшей сквозь маленькое оконце.
У него было чувство, что мир, в который он теперь погружался, поджидал его здесь давно. Издали, терпеливо следил за его блужданиями, за его ложными страстями и устремлениями. Берег для него эти темные, облизанные водой валуны, тесовые лодки и бревенчатые избы, усеянный водорослями и морскими звездами берег. Что бы он, наконец, явился сюда, принял все это, как дар, как истинную, ему уготованную жизнь. Ему казалось, он и прежде догадывался об этой жизни, знал о ее присутствии, но она была, как контурная карта, лежала, нераскрашенная, про запас, в глухом углу. Но вот ее извлекли, положили перед ним, серая унылая пустота вдруг наполнилась цветами, названиями, стала путеводной, повели его среди восхитительной природы, среди рек, побережий, приближает с каждым шагом к неведомому заповедному чуду.
– Ты спросила, как мы с Мишей сошлись, какую жизнь проживали… – Хлопьянова отвлек голос хозяйки, которая, должно быть, убрав со стола, сидела теперь на лавке, уронив руки на колени, держа в них кухонное полотенце с красной каймой, – Живем, выполняем урок…
– Какой урок? – спросила Катя. Хлопьянов не видел ее, слышал голос, угадывал, как сидит она на табуретке напротив окна, свет холодной блестящей реки на ее милом лице, – Какой урок выполняете?
– Каждый человек урок выполняет, который ему жизнь задает. Вот и мы с Мишей, когда сходились, не знали, что нам урок даден один на всю жизнь, и мы его выполнять будем. Кажется чего проще – жить! Заснул – проснулся, сготовил – съел, сходил – вернулся. А на самом деле каждый свой урок выполняет.
Хлопьянов изумился этой премудрости, приготовился слушать, чутко ожидая в рассказе заключенную притчу. О белолицей поморке, о ее молчаливом муже и о них с Катей, достигших этого холодного берега, выбеленной теплой печи, у которой сидит на лавке белолицая женщина и рассказывает притчу.
– Я сама из соседней деревни, час бегу на карбасе морем. Там рыбная фактория, пристань. Раз в неделю корабль приходит. Миша после армии заборщиком рыбы работает, ездил по рыбацким тоням, собирал улов, на фабрику к нам привозил. Увидел меня, как я семгу разделываю, понравилась я ему. Как приедет, сгрузит рыбу на лед, и ко мне. То бусы подарит, то зеркальце. А он парень был крепкий, красивый, мне нравился. Взял меня в карбас, погнал в море и говорит: «Выходи за меня! Если откажешь, пушу ладью в море, там нас закрутит, вместе потонем!» Сам смеется, а глаза почернели, дрожат. Мотор разогнал, карбас по волнам, как по камням летит, сейчас опрокинется. «Не гони, говорю, Я согласна». А чего не соглашаться, он мне нравился. Пристали мы аккуратненько к еловому берегу, и тут, на брусничной кочке, с первого разу затяжелела от него. Так любили друг друга!..
Хлопьянов закрыл глаза, прижимался затылком к нагретой печи. Голос хозяйки витал среди теплых дуновений. Он видел, ладью, летящую по волнам, ельник, увитый лишайниками, полный пугливых рябчиков. Они лежат на красном брусничном ковре, он целует ее стеклянные бусы, и недвижный шатер лучей окунает в море свои прозрачные лопасти, окружает их чудным сиянием.
– Носила я легко, без хлопот. Сшила платье из синего ситца, просторное, как полог. Не видать, что живот круглый. Миша подойдет, руку положит». Сколько деньков носить?» А я ему: «Сто деньков, да еще чуть-чуть!» Ждали мы его очень. Имя ему придумали – Коля. Зыбку Миша построил, лодочку из белых досочек, пахучую, скрипучую. Я пеленки, распашонки сшила. Миша в город ездил, мед мне возил, яблоки. А я уйду из дома, взойду на горку, и живот свой солнышку подставляю, пусть он солнышком наливается. Или к речке животом повернусь, пусть он на речку любуется. Чувствовала, как он во мне веселится. Ножками торкает, ручками тянется, солнышко хочет поймать, речку схватить…
Хлопьянов томительно, сладко слушал притчу. Видел, как стоит на горе женщина в синем платье, ветер полощет просторный подол К ней на невидимых тончайших лучах слетаются небесные силы, сотворяют младенца из туманных зеленых лесов, млечного моря, пролетной беззвучной птицы, малого голубого цветочка. Казалось, эта притча о нем, Хлопьянове, об ожидании чуда, о нежности, красоте.
– Собрался Миша на остров, на Лебяжий камень, там с весны ставные невода держат, семгу имают, которая с Терского берега к нам заворачивает. Я с ним увязалась: «Возьми, да возьми! Там, говорю, на Лебяжьем цветы больно красивые, каких тут нету. Хочу ему цветы показать, он от них краше станет!» Пошли морем в карбасе. На Лебяжьем солнечно, чисто, трава по грудь! Прозрачная, тонкая, а в ней цветы красные, золотые, как огоньки, и мотылечки летают! Я в траву села, платье сняла, цветы к животу прижала, чтобы он их видел. Чувствую, как он радуется, смеется…
Хлопьянов видел каменный розовый остров, темный карбас на серебряной тихой воде. Недвижное низкое солнце озаряет прозрачные травы. И женщина, большая, белая, окружена качанием трав, солнечной зыбью, бесшумным колыханием цветов. И маленькая красная бабочка села на ее теплый живот.
– Ночуем на Лебяжьем в избушке. Ночью просыпаюсь, – снаружи гул, волны о камни бьют, ветер стекла вьщавливает. Ребеночек во мне скачет, от страха перевертыватся! Выглянула – дождь траву сечет, море в пене, тучи идут с молниями, карбас с боку на бок валяется. Миша говорит: «Собирайся! Проскочим до бури. А то здесь несколько дней оставаться». «Страшно, говорю, утопнем!» «Проскочим!» Сели, мотор запустили, пошли. Я на носу сижу, живот кутаю. Вода с головой обдает. На полпути мотор у Миши заглох. Он веслом к берегу гонит, а волны карбас валят, весло вышибают. У берега налетели на камни. Мишу выкинуло, головой о камень ударило. Он стал тонуть. Я, не помню как, в воду бултыхнулась, до него доплыла, схватила за плечи и, будто ангел нас из моря вынес и положил рядом на берег…
Хлопьянов видел белую пену вокруг черных липких камней. Женщина выволакивает на берег бездыханного мужа, падает рядом с ним среди скользких водорослей, шершавых розовых звезд. Его черный открытый рот, разбитая в кровь голова, Ее прилипшие волосы, руки охватывают пухлый живот.
– Как я его тащила домой, одному Богу известно! Тяжелый, как колода! Кровь брызжет, без памяти. На спину себе взволокла, ноги землей волочит! Тащу, а ребеночек во мне – торк, торк! Ручками, ножками бьет, ему тяжело, непосильно отца своего тащить!» Потерпи, родненький, говорю, а не то наш папка умрет!» А он – торк, торк! «Я, говорит, тоже умру!» Бреду, плачу, думаю, кого из них выбрать! Кину Мишу, он кровью здесь истечет. Потащу, не удержать мне ребенка. Подволокла к селу в сумерках, в крайнюю избу ткнулась, упала без памяти. Очнулась в постели, старушки надо мной причитают. Миша-то жив, очнулся, да нету во мне ребеночка!..
Хлопьянов слушал притчу о великой любви. Не мог уловить ее смысл, не мог понять, кем и за что даются людям земные испытания и боли. Кому, на какой алтарь, несут они свои жертвы. Какую жертву принесет он, Хлопьянов – кого спасет от погибели, кого обречет на смерть.
– Жили мы с Мишей потом, как чужие. Не могла его слышать и видеть. Возненавидела сердцем. За стол с ним сесть не могла, в одну с ним постель улечься. Ночами слышу, будто кто-то в сенцах плачет, кулачками в дверь стучит, просится. Выбегу босиком, – пусто, холод, луна блестит… Потом я ушла из дома. Уехала далеко. Он меня два года искал. Но это уж другая история, как-нибудь доскажу…
Голос ее умолк. Было слышно, как обе женщины мягкими хлопками месят тесто. Хлопьянов, прижавшись лбом к теплой печи, видел, как светится их похожие печальные лица, как сыпятся горсти белой ситой муки.
Глава двадцать девятая
К ночи у земли стало черно и сыро, а на небе, среди угрюмых туч, открылась глубокая синяя прорубь. Михаил и Хлопьянов засобирались на рыбный лов, за село, на реку, где сети перегораживали течение, и морская рыба по приливной волне двигалась вверх по течению, попадала в тенета.
За окном прошли, невнятно гудя голосами, мужики, промелькали фонариками. Анна протянула мужу клееную, с капюшоном робу, ручной фонарь, а Хлопьянову – толстый, на вате бушлат. Укутывались потеплее, натягивали резиновые сапоги.
– Мы там издрогнем, так вы тут баньку погорячей истопите. Рыбацкие кости греть, – ухмылялся Михаил, застегивая лямки своей клеенчатой робы.
– Баню и пироги! – откликнулась Анна, помогая мужу.
Катя подошла к Хлопьянову, застегнула ему пуговицу на бушлате, и эта малая мимолетная забота растрогала его, и он подумал: так и будет, он – рыбак, вместе с артелью уходит на лов, а она, жена, снаряжает его, напутствует, с нетерпением ждет обратно.
– Пошли, – сказал Михаил, пригибаясь, кося плечами, вышел из избы.
Было холодно, сочно, темно. На небе оставалась длинная голубая промоина, сквозь которую, из другого мироздания и неба, лилась негасимая лазурь. Река набухла, приливная вода поглотила камни, подступила к черным баням, текла ровно, мощно, вспыхивая редкими отсветами.
Миновали церковь, ее черный косой короб, дохнувший тленом. Обогнули кладбище, слабо белевшее крестами. Шли вдоль реки по тропке, сквозь мелколесье. Невидимая ветка небольно хлестнула его по лицу, и Хлопьянов ощутил на губах вкус осеннего горького листа, свою с ним случайную и уже неповторимую встречу.
Хлопьянов приотстал, вдыхал холодный воздух, в котором, не смешиваясь, струились сочные запахи, – прогорклой осенней листвы, ледяной воды, рыбьей слизи, невидимого, притаившегося в деревьях зверья. Мелькнула на синем прогале неба круглоголовая, с пышными крыльями, сова. Под кручей на воде вздулся и тут же погас голубой бурун, словно след от рыбьего плавника. Шагая по тропинке, чувствуя, как горячо от ходьбы его упругим и сильным мышцам, Хлопьянов переживал этот маленький отрезок пути над сверкающей осенней рекой, как продолжение огромного, выпавшего ему на долю движения от рождения к смерти. В него укладывались другие отрезки, – тот кусочек лестницы в подъезде московского дома, который каждый раз пробегал, страшась притаившихся в подвале чудовищ, и та аллея на кладбище, по которой нес на плечах гроб с дедом, и у самых глаз свисала из гроба красная сырая гвоздика, и та афганская пыльная тропка, выбитая горными козами, над которой светилась растяжка замаскированной мины, и коридор в провинциальной гостинице, по которому крался впотьмах, и в соседнем номере незаперта дверь, белеет в темноте женское ждущее лицо. И теперь – эта тропка над северной холодной рекой, куда привела его загадочная линия жизни, и он идет, в предвкушении чуда, сопровождаемый невидимыми льдистыми рыбинами.
Ощущение неповторимости этого отрезка пути, этого бесценного промежутка жизни было столь велико, что он оглянулся, не присутствует ли здесь тот, кто наградил его этим острым переживанием. Но кругом темнел лес, вспыхивала редкая волна на реке и снова, круглоголовая, мягкая, на фоне негаснущей голубой зари, пролетела сова.
Поднялись на холм, услышали гул голосов, негромкий стук мотора. Увидели мигающие огоньки, полосы туманного света, неясные тени. Через минуту оказались у тесового покосившегося сарая с дощатыми сходнями. Трактор светил фарами, блестел гусеницами. Качались на воде причаленные лодки. Мужики погогатывали, покрикивали, толпились на сходнях. В темной подсвеченной глубине сарая громоздились ящики, бочки, мутно белела гора льда.
– Михаил никак нового работника привел! Заместитель по винной части? – гоготнул небритый мужик с ободранной щекой, дохнув на Хлопьянова запахом водки и табака.
– Ты, Никитич, лучше под ноги смотри, а то в прошлый раз пол-лица на досках оставил! – откликнулся Михаил, защищая Хлопьянова от неосторожных шуток и одновременно этим полушутливым ответом помещая Хлопьянова в артельный круг. Кто-то подмигнул, кто-то находу задел локтем, кто-то протянул сигарету. Он был принят в ночную работающую артель, которая осмотрела его, оценила и тут же забыла о нем, занятая трудами и хлопотами.
Катали внутри сарая пустые, пропахшие рыбой бочки. Кололи топорами брызгающий лед. Сносили к воде по шатким настилам порожние ящики. Курили, гоготали, подначивали друг друга. Шутили над кем-то, кто наутро придет с опохмела, а ему и семужьего хвоста не достанется. Бранили кого-то, кто опять с рыбнадзором нагрянет, и придется от него откупаться. Рядились, кому идти на железную дорогу, рыбу в вагон-ресторан продавать.
Хлопьянов вместе со всеми катал бочки, пачкая руки о ржавые обода. Перетаскивал ящики, пропитанные рыбьей слизью, обметанные изнутри чешуей. Вдыхал запах табака, солярки, замечая среди мужиков Михаила, его сутулую спину, крутые медвежьи движения. Был благодарен ему за то, что ввел в этот дружный артельный круг, подпустил к работе, окружил родными, еще минуту назад незнакомыми лицами.
– Айда дворы проверять! – хрипло крикнул долговязый мужик в распахнутой брезентовой куртке и в кольчужном, грубой вязки, свитере, – Врубай фары! А у кого под глазом фонарь, тоже включай, чтоб зорче видеть!
Хохотнул, зачерпывая воздух длинной рукой, пошел к воде, увлекая остальных. Загрохотал, задолбил трактор. Вспыхнули белые слепящие прожектора. Озарили шершавые сходни, легли на воду ртутным блеском. В синем дыму солярки, в туманном серебре прожекторов рыбаки валили к берегу, усаживались по двое в лодки. Толкались, отчаливали среди расплавленных завитков, резали сочную воду. На скользящей черной реве были видны торчащие колья, и за каждым тянулся расплавленный расходящийся клин света.
Хлопьянов стоял у воды, глядя на свою длинную, падающую в реку тень. Лодки, отливая фиолетовыми смоляными боками, продвигались к середине реки. Рыбаки хватались за колья, наклонялись над потоком. Их лица над черной водой казались выдавленными из фольги масками. Подцепили сеть. Вышел на поверхность канат, натянутый, как струна, бил по воде, резал реку. Ярко, затянутая слюдяной пленкой, блеснула ячея. Пар летел над рекой. Лодки казались стеклянными. Крики рыбаков гулко катились вниз по стремнине, отражаясь от берегов.
Хлопьянов видел, как вторгаются в черную воду лучи прожекторов, достигают глубины, и в этих сумрачных омутах, невидимая, растревоженная, ходит ходуном, вскипает жизнь. Ртутный свет электричества, летящий пар, грохот мотора, сиплые крики людей сливаются с этой невидимой жизнью, и она. уловленная, стиснутая, взбухает, приближается к поверхности, распирает реку.
Лодки, захватив два противоположных крыла сети, свели их воедино, терлись бортами. Гребцы удерживались против течения, рассылая по воде огненные воронки. Другие рыбаки, уперевшись в днище, напрягали свои жилы и кости, тянули сеть наверх. Ячея мерцала, лопалась, осыпала каплями реку.
Рванула и взорвалась поверхность. В разные стороны полетели короткие молнии. Вода закипела, выбрасывая фонтаны огня. Из черного омута всплывала колонна света, Достигла лодок, под руками у рыбаков развалилась на длинные ослепительные осколки. Рыбины падали в лодки, ходили ходуном, вставали на головы, танцевали на упругих хвостах. Рыбаки колотили по ним деревянными молотками, укрощали их. От этих ударов и хрустов над черной водой летели разноцветные искры.
Лодки, полные улова, отяжелевшие, медленно приближались к берегу. Их встречали мужики с ящиками. Принимали оглушенных рыбин, бережно укладывали их в ящики. Голубые, выпуклые, с белыми пластинами жабер, с алыми языками крови, недвижно смотрели черно-золотыми глазами. Казались слитками в грязных дощатых ящиках. Лишь изредка одна или другая поднимала дрожащий розовый хвост.
Мужики хватали ящики с рыбой. Кряхтели, охали, грохотали сапогами по доскам. Выбирались к сараю. Там в промозглых сумерках ставили ящики на измельченный лед. Хлопьянов вместе с другими подставлял пустой ящик, дожидался, когда из лодки уложат в него длинных сияющих рыбин. Поднимал ящик на грудь, видя близко от глаз выпуклый рыбий бок, прозрачное перо плавника, вдыхая пряный запах воды и слизи. Вносил ящик в сарай, пропуская выбегавших рыбаков. Ставил ношу на крупчатый лед, выдыхая облако пара. Радовался тому, что оказался среди бесхитростных сильных людей на берегу ночной реки. Благодарил того, кто незримо присутствовал здесь, в ночи. Не знал, как выразить свою благодарность. Взял в руки холодную тяжелую рыбину, прижался щекой, чувствуя ее холод и силу.
Возвращались с Михаилом домой, усталые, мокрые, промерзшие. Хлопьянов молча улыбался, видя, как мечется по тропе лучик фонарика.
В избе их встретили женщины, радостные, возбужденные. На черном маслянистом противне, чуть прикрытый полотенцем, пышный и пахучий, светился пирог. На лавке лежали чистые белые рубахи. Стояло эмалированное ведро.
– В баню, чешую отмывать! – хохотнула Анна, принимая у мужа сумку с рыбиной и мокрую шапку. Помогала ему снять липкую резиновую робу, кинула ее комом у порога. – Сперва мы семьей, а опосля вы семьей! – и они ушли, прихватив с собой в баню чистое белье, гремя ведром, мелькнув снаружи из тьмы лучиком фонаря.
Хлопьянов и Катя остались сидеть в озаренной теплой избе, среди духов огня и горячего теста. На лавке, свесив клейкий розовый хвост, лежала блестящая уснувшая рыбина.
– Какой длинный, бесконечный день! – сказала Катя, – Неужели сегодня утром шли на зарю, и конь стоял на лугу? Столько всего перевидели, что до конца дней будет что вспоминать. Ты рад? Рад, что сюда приехал?
– Рад, – сказал он, – Наши хозяева, Миша и Анна, они и не догадываются, что не в избу нас впустили, а в новую жизнь. Ничего о нас не знали, не ведали, могли бы и не впустить!
– Я знала, что впустят. Когда только в поезд сели, и перрон стал удаляться, я молилась, чтобы старая жизнь откачнулась, а новая наступила. Я тебя уводила от старой, – от насыпи, по тропинке, к луговине, к реке, к перевозу с синим перышком сойки. Когда переплыли реку, я успокоилась. Старая жизнь откачнулась, а новая наступила!
Она повела рукой по избе, словно предлагала ему эту новую жизнь – беленую печь с прокопченой заслонкой, оконце с блеклым цветком, лежавшую на лавке рыбину, прикрытый полотенцем пирог.
– Это наша новая жизнь!
– Такое чувство, – Хлопьянов вторил ей, откликался на ее искреннюю, наивную веру, – Что весь этот день кто-то ведет меня и показывает, – вот, смотри, желтая над лесом заря, она нужна тебе и важны. Вот синее перышко в лодке, оно оставлено для тебя. Вот белые кресты на могилах, а рядом красные, и в этом есть смысл для тебя, который предстоит разгадать. Вот моря с туманным светлым шатром из тучи, и там за тучей, где сходятся лучи, кто-то знает о тебе, видит тебя. Вы с Анной говорили, а я слушал из светелки. Ее рассказ, ее притча была для меня, для моего разумения. И только что на ночной реке этот рыбный лов, эти перламутровые радуги, в них тоже для меня знак, еще до конца не понятный. Где-то рядом, близко, надо мной или во мне, присутствует чудесное откровение. Еще немного, одно усилие, как ты говорила, и все откроется в новом свете!
– Так и будет, мой милый! Верь, и непременно случится!
Вернулись из бани хозяева, напаренные, розовые, в чистых рубахах. Волосы у Анны были повязаны белой косынкой. Михаил от порога позвал гостей:
– Пошли, посвечу! А то кувыркнетесь под берег!
Было ветрено, летели тучи, кое-где колюче и ярко мерцали звезды. Банька темнела у самой воды. К ней спускались мостки.
– Если охота после пара в реке мокнуться, тут неглубоко! Все приготовлено, холодная в жбане, горячая в тагане. Вьюшку откройте и туда из ковша поддавайте! – Михаил оставил им фонарь и ушел, и они оказались в прохладном предбаннике, где горела керосиновая красноватая лампа, лежали на лавке два березовых распаренных веника и мокрая шайка.
– Ну что ж, семья так семья! – сказала она и стала первая раздеваться.
Он смущался ее и своей наготы, старался на нее не смотреть. Совлек отсырелую мятую одежду, ступил голой стопой на ледяной мокрый пол. Коснулся невзначай ее теплого плеча, почувствовал дуновение воздуха от ее слетевшей рубахи. Она взяла лампу, озарилась, белая, с распущенными по спине волосами, мягкой, окруженной тенями грудью. Отворила дверь в баню, внесла красноватый огонь. Он следом из тесного сырого предбанника вошел в сухую горячую баню с низким смугло-коричневым потолком, кирпичной, седой от жара каменкой, с длинными гладкими полатями. Кожа, простывшая на ветру у реки, погрузилась в душистое тепло. Ноздри жадно ловили запах нагретого камня, испепеленного березового листа.
– Ни разу не парилась в бане! – призналась она, поставив лампу на узкий подоконник, – Ты хозяйничай! – и уселась на лавку, сдвинув колени, уронив на лицо распущенные волосы.
– Привыкай! – он развеселился, оглядывая коричневый полок с суками, ковш, плавающий в ведерке, черное потное окно, в котором отражалась лампа, – Перво-наперво парку поддадим!
Черпнул ковшиком хлюпнувшую воду. Отворил в печи чугунную малую дверцу. Отвел в сторону лицо и грудь. И гибко изогнувшись, чувствуя вытянутой рукой полный ковшик, метнул воду в квадратный зев печки. И мгновенно получил обратно шипящий удар пара, звонкий горячий туман, метнувшийся под потолок, облетевший все углы, облизавший все черные потолочные суки и упавший на ее голые плечи.
– Жарко! – закричала она, – Сгорю!
– Терпи! – грозно и весело ответил он. Снова черпнул, прицелился, метнул ковш в раскаленное нутро речки. И она мгновенно вышвырнула туманный огненный хвост, хлестнувший по стенам, потолку, стеклянному пузырю лампы, и он почувствовал ребрами жгучее прикосновение хвоста.
– Не могу больше! – она соскользнула с лавки, присела на корточки, уклоняясь от вьющихся огненных вихрей.
– Последний! – сказал он, наслаждаясь духом огня и воды, звяком ковша, моментальным свистом, многократным прикосновением бестелесной огненной силы, от которой туманились глаза, жестче становились мускулы, плечи покрывались бархатистой испариной.
– Теперь посидим, погреемся!
Он поднял ее под локоть, посадил на полог, сел рядом, касаясь ее мягкого увлажненного бедра. Видел, как волосы ее, еще сухие и светлые, золотятся в тумане, лицо испуганно улыбается и лампа на подоконнике, как луна, окружена кольцами света.
– Вся хворь, вся худоба вон! – сказал Хлопьянов, расслабляя свои утомленные, ноющие от работы мышцы.
Сидели в душном жаре, отекали стеклянным потом. Хлопьянов время от времени вставал, вновь заставлял трудиться огненную печь. Торопился подсесть к ней, прикоснуться плечом, видя, как темнеют от влаги ее волосы и вся она покрывается прозрачной глазурью.
– А теперь ложись, я по тебе веничком погуляю!
– Да я не привыкла, боюсь!..
– Отведай березовой каши!
Он принес из предбанника веник, утопил его в шайке с горячей водой, поворачивая пышный, с набрякшей листвой пучок. Она улеглась на полок во всю длину, на темные доски. Выставила локоть и спрятала в него лицо. Он отвел в сторону ее отяжелевшие волосы, открыл затылок, провел ладонями от затылка вдоль лопаток, по спине, по округлым бедрам, выпуклым икрам, до плотных маленьких пяток.
– Расслабься!.. Доверься мне!..
– Доверяюсь…
Он вынул из шайки черно-зеленый, окутанный паром веник. Поднес к ней и легонько встряхивал, покрывал ее жаркими мелкими брызгами, окружал духовитыми ароматами. А потом приложил к затылку горячий ком листьев, прижал ладонями, чувствуя, как она слабо охнула, шевельнулась под этим душистым ворохом.
– Терпи, я легонько…
Он смочил веник, повел горячей листвой по ее плечам, бокам, вдоль желобка спины, по ягодицам и бедрам. Сильно, жарко прижал к пяткам, почувствовал, как напряглись ее узкие маленькие стопы, впитывая жар, древесный сок. И вся она удлинилась на теплых досках, порозовела, расширилась, как бутон.
– А теперь помаленьку…
Он шлепнул ее несильно, оставляя на месте шлепка розовое гаснущее пятно и прилипший листок. Снова шлепнул, сильней, накрывая веником ее дрогнувшие заходившие лопатки.
– Терпи! – говорил он, покрывая ее шлепками, брызгами, шелестом листьев, вкладывая в эти несильные удары свою нежность, кротость, веселье, играя над ней своими блестящими мокрыми мышцами. – Терпи, кому говорю!
Она терпела, не охала, вжимала голову в плечи, когда шумящий хлещущий ком листьев налетал на ее затылок. А когда отлетал, гулял по ее бедрам и икрам, поворачивалась, смотрела одним блестящим синим глазом, как он размахивает, колдует над ней, гоняет вихри огня и ветра.
– Поворачивайся! – приказал он. – А ну поворачивайся!
Она послушно перевернулась, лежала лицом вверх, плотно закрыв веки. А он крестил над ней веником воздух, осыпал жаркой пылью, наносил на нее розовые гаснущие узоры, – на ее круглые плечи, грудь с сиреневыми сосками, округлый, с темным пупком живот, на выпуклые бедра, темный клинышек лобка, на стиснутые колени и напряженные, с сахарными косточками щиколотки.
– Все! – сказал он, опуская веник, тяжело дыша, видя, как сияет ее бедро с черным прилипшим листом. – Сто лет не будешь хворать!
Он сидел на досках, отдыхал. Глядел, как она мылит себе плечи, трет мочалкой ноги, ставя их по очереди на скамейку. Ополаскивает себя водой, отжимая почерневшие гладкие волосы. И было ему удивительно и чудесно видеть ее в этой крохотной северной баньке, смотреть, как блестят в свете керосиновой лампы, сбегают с ее ног струйки воды.
Пока она вытирала волосы, старательно расчесывала их большим гребнем, склонив голову, пропуская сквозь зубья черно-золотую массу волос, он парился. Кидал в каменку воду, заскакивал на полок, яростно, с придыханием, хлестал себя жгучим пучком.
Он выскочил голый в предбанник, и дальше, наружу, во тьму. Поскользнулся на мокрой тропке и пока скользил, обретал равновесие, увидел, что небо над ним ясное, полное звезд. Большие, морозные, огненные, они висели над рекой, над баней, над острым коньком тесовой кровли. Восхищенный, обратя к звездам лицо, он пробежал по мосткам и кинулся в близкую реку. Ахнул, утонул в ее черной ледяной глубине, почувствовал, как сжали ему клещами ребра, закупорили грудь. Вырываясь из железных объятий реки, снова вылетел к звездам, к их блеску, чуду.
«Вот он я!» – беззвучно взывал он к звездам, бурлил и плыл в ледяной реке. Выбрался на скользкий берег и снова, из жгучей ночи, весь исколотый и иссеченный звездами, ворвался в полутемную горячую баню. Бил себя огненными пучками березы.
Светя фонариком, они поднимались в гору, дыша изумительным чистым и сладким ветром. Звезды над ними мерцали зелеными и голубыми ожерельями, словно шитые по бархату драгоценные письмена и узоры.
Сидели вчетвером под лампой. Блестела в лафитниках водка. Краснела на тарелке прозрачная, с металлической каймой семга. Светился пирог, от которого Анна отрезала толстые, душистые ломти, и в срезах бледно розовела запеченная рыба. Хлопьянов чокался, глядел в родные лица, испытывал нежность, благодарность, преклонение перед ними, словно они обладали неведомым ему опытом, и он добирался к ним через годы, войны, пространства земли, чтобы научиться у них, понять, как жить.
– Ну что, на покой? – сказала Анна, утомленно и сладко потягиваясь. – Рыбацкое дело рано вставать!
Они с Катей стали убирать со стола, стелить постели по обе стороны бело-голубой нагретой печи. А Михаил и Хлопьянов не хотели расходиться.
– Еще с тобой посидим, – Михаил прихватил недопитую бутылку и стаканы, и они перешли в холодную горницу, где стоял деревянный стол, ярко, без абажура, светила лампа, и по стенам были развешены обрывки сетей, керосиновый закопченный фонарь и доска с прибитой высохшей шкурой росомахи.
Накинули на плечи ватники, выпили водки. Михаил, словно угадывая неизреченную мысль Хлопьянова, сказал:
– Вот так мы и живем с Анютой. Друг дружке помогаем, терпим. Все ждем, пошлет нам Бог ребеночка, али нет!
Притча, начало которой днем услышал Хлопьянов от Анны, теперь продолжалась в ночной озаренной горнице. Он внимал Михаилу, стараясь понять таинственный смысл, заключенный в чужом житии, усвоить жизненный опыт других, данный ему в назидание.
– Ребенка не доносила по моей вине. Меня спасла, а сына сгубила. Всю зиму болела, молчит, черная, ночью плачет, на меня не глядит. Чего я только ни делал, чтоб ее вылечить! Доктора из города привез, все сбережения отдал. Рыбу воровал, продавал на железной дороге, на деньги знахарок выписывал. Богу молился, перед всеми иконами, какие есть в церкви, свечи поставил. К весне она маленько оправилась, побелела, порозовела. А как море вскрылось и мы собрались на путину, она из дома ушла. Оставила записку: «Миша, меня не ищи. Не можем мы вместе жить». Я записку нашел, кинулся на станцию, думал, успею. А мне поезд красный огонь показал…
Хлопьянов старался понять, зачем ему доверяют сокровенную тайну, что ему с ней делать. Не в том ли смысл его появления здесь, чтобы прожить этот длинный день, оказаться в холодной горнице, смотреть в печальное лицо человека, слушать его сокровенную тайну. О том, как бежал, спотыкаясь по шпалам и на рельсах, как ускользая, отражались два красных огня.
– Мне ее бегство, как топором по шее! Вверх не гляжу, только под ноги. Бывало, пойду вдоль моря тем путем, что она меня на себе несла, и думаю: «Аннушка, зачем несла, лучше б бросила! Лучше бы тогда я погиб, а ты жила с нашим чадушкой, чем теперь мне одному без тебя и без него доживать!» Дойду до того места, где у нее выкидыш случился, упаду и плачу. Бога прошу: «Помоги мне Анну вернуть!» А он мне сверху дождь и гром посылает…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.