Текст книги "Опыт № 1918"
Автор книги: Алексей Иванов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Алексей Георгиевич Иванов
Опыт № 1918
Светлой памяти моей жены, Киры Николаевны Михайловской
Послеши Духа Твоего,
и созиждутся, и обновиши лице земли.
Пс.103.30
© Иванов Алексей, 2020
© Дизайн-макет «АрсисБукс», 2020
© Издательство «АрсисБукс», 2020
Глава № 1
Кончилось время империи. Все, что дальше происходило с нею, шло ей во вред. Войска, притекавшие на фронт, были разложены большевистской пропагандой и ядовитыми, отравляющими ручейками вливались в здоровое, пахнущее порохом, человеческим и конским потом тело воюющей армии, вызывая гангрену, распад, косноязычные митинги, пьянство, воровство, шатание от русских окопов к немецким с фальшивыми объятиями и странным, пьянящим чувством куража в головах.
А Петроград, столица империи, продолжал свою шальную жизнь. Вспыхивали электрические вывески и фейерверки над Невой, катились на Острова ландо, кареты, модные выезды, шикарные авто с шоффэрами, запаянными в кожу. Шляпки стали оригинальнее, вырезы на платьях смелее, мужчины вовсе укоротили купальники и небрежно похаживали по пляжам в Терийоках обнаженными до пояса. Гимназистки бегали смотреть на смельчаков издали, матери возмущались и прикрывались зонтиками. Модные поэты, подчернив глаза и напудрив щеки, сражались на поэтических дуэлях, не замечая накокаиненных поклонниц, мечтавших уйти из этой жизни вместе с кумирами. Нервный, призрачный город ощутил близкое дыхание Cвободы. Поэты звали к Cвободе, призывая Cвободу вторгнуться в искусство и разрушить все правила, вдохнуть в него новый дух. Что это за дух – никто не знал, но все жаждали прогресса. Слово «прогресс» обладало таким же гипнотическим действием, как и «свобода».
Но силы истекали из империи. Это обнаружили даже те, кто на этом празднике жизни были не приглашенными, а хозяевами. И как свойственно это русским, попытались победить болезнь, не установив диагноз. Усугубляя, решено было: чем хуже, тем лучше! Что тоже очень по-русски.
Империя, недавно стоявшая неколебимо, как битюг Паоло Трубецкого под императором Александром III, почувствовала слабость в мощных, столбообразных ногах.
Время изменило прежним героям и разлюбило их. Ни умные, пусть даже задним умом, ни талантливые не почувствовали этого. Кое-кого спасло чутье, например, торговцев, на удивление – не самых крупных. Они сумели мимикрировать, спрятаться, уехать, раствориться в желеобразной массе разлагающейся империи. Кто-то дерзко, с открытым забралом выступил на борьбу, не понимая с кем (или с чем?), не сознавая, кто с ним рядом, и был сражен: кто – белыми, кто – красными, кто – тифозной вошью и испанкой. Умирали, не понимая, что вышли воевать со Временем.
Может быть, поэтому гибель их, предопределенная и прописанная, была так мучительна.
Петроград, еще недавно столица империи, умирал. Царские выезды, марши гвардейских полков, офицерские фуражки и эполеты сменили красные флаги, банты, криво и неграмотно написанные лозунги. Появились странные люди, стоящие на ящиках-приступочках: они кричали, неистово убеждая в чем-то десяток баб, лузгающих семечки, и мальчишек, слушающих от безделья и любопытства. Шелуха от семечек неожиданно и быстро стала покрывать улицы и неухоженные тротуары. В театрах, вчера еще дышавших французскими духами, потянуло махрой, солдатскими сапогами. Блестящие капельдинеры в старой, сияющей форме выметали груды окурков и шелухи. Погасли огни, роскошные витрины ослепли и смотрели бельмами фанерных и дощатых щитов, темные окна покрылись неживой грязью, распахнулись недавно еще торжественные парадные подъезды, зияя беззубыми провалами и чернотой выломанных каминов. Мелькнули первые женщины с окраин в красных платочках. Запах нечистот вырвался наружу вместе с крысами из взломанных и залитых водой подвалов. Жалкие старорежимные старухи потянулись к Сенной, опираясь на рукояти зонтов: на Сенной, говорят, дают самые высокие цены. И меняют вещи на еду.
На трамвайных подножках повисли гроздьями невесть откуда взявшиеся беспризорники. Они появились на рынках, в пустых домах, за распахнутыми воротами неубранных скверов. Грязные, веселые, плачущие, завшивленные, они шарили по карманам, торговали, носились с газетами, спали прямо на улице и побирались, выставляя наружу ниточки рук и ног, съеденных голодом и покрытых язвами. Взвыли по дворам шарманки, зазвенели детские голоса, подтягивающие им, и мальчишки спешили собрать жалкую мелочь, завернутую в клочки газет, которую им бросали сверху.
Город умирал, съеживался, впуская в свои великолепные кварталы новых «жильцов». Так теперь назывались те, кого власть переселяла в барские квартиры. Реже стали ходить в гости, голод сузил интересы до примитивных: раздобыть, купить, поменять… Появилось слово с таинственным смыслом: «достать». Его произносили с почтением. Обнаружились и люди, которые могли что-то «достать».
И город сдался, капитулировал, сломленный страхом, голодом, расстрелами, тифом, кто-то успел бежать через финскую, эстонскую границу, уйти на последних кораблях к шведским берегам, но их счет шел на сотни и десятки… Десятки из трех миллионов населения столицы…
Надвигалась зима семнадцатого. Ранняя, холодная, бесснежная. Со злобными вьюгами, промерзшими подъездами, патрулями и голодом, голодом, голодом… Первая зима после переворота, о котором жители узнали из газет, пачкавших руки типографской краской, из листовок – их швыряли прямо в толпу с грузовиков, из декретов, расклеенных на стенах поблекших и разом постаревших домов.
Пайка, поданная рукою власти, поставила город на колени.
И никакие вести о мирных переговорах в Брест-Литовске, об успехах на переговорах правительственных делегаций, о братаниях на русско-германском фронте, о сибирских дивизиях и свежих частях, способных опрокинуть немцев, никакие слухи о генерале Корнилове, готовом ради спасения Родины стать военным диктатором, о казачьих частях Краснова и Каледина уже не могли заставить город подняться с колен.
Город, сломленный голодом, рухнул и так, со склоненной головой, встречал новый, тысяча девятьсот восемнадцатый.
* * *
– Может быть, господа-товарищи барышень желают-с? – склонился к Микуличу ласковый банщик-татарин. – Мы из своих можем-с. Можем-с, по желанию-с, из благородных.
Помещение в Казачьих банях, где в свое время пировал Распутин, особой роскошью не отличалось. Но чистоту и порядок, несмотря на все революционные вихри, старые банщики держали твердо.
Старший банщик лично открыл несколько бутылок пива: зная, что Микулич, почетный гость, пьет только темное. «И охлаждено в плепорцию, как вы любите!» Затейливые бутылки, похожие на многогранные пирамиды, покрылись легкой испариной.
– Пиво, заметьте-с, настоящий «Английский портер» от Дурдина. Завод, сами знаете-с, закрыт, но для своих…
– Я ихний портер, – Микулич, укутанный в мохнатое полотенце, был похож на актера, играющего римского патриция, – лю-люблю! – Он икнул. – Откуда берут, жульманы, – не признаются. Что от Дурдина – врут. Но бутылки – ихние, Дурдинские. И вкус – не отличишь! А ребрышки свиные делают – за уши не оттянешь. И поверх горчицы, не поверишь, медом, подлецы, мажут. Для вкуса!
– Из закусочек что будете-с? Как всегда-с? – Татарин расплылся в улыбке. – Ребрышки свиные или бараньи на уголечках? Это-с, правда, минуток шесть-восемь подождать придется. А вот сосисочки наши, казачьи, с сыром и с беконом, тоже на уголечках, можем мигом-с. И ушки с сыром?
– Давай и ушки! – Микулич налил пиво в литровую жестяную кружку, закрыл глаза и медленно выпил. По тому, как двигался кадык на толстой, жилистой шее, было видно, что пьет он с удовольствием.
– Сегодня, Сеславинский, за твой счет гуляем, – Микулич поставил кружку на столик, поданный татарином. – Деятельность твою в УГРО толком не обмывали, а обмыть не грех. Вовремя соскочил ты из Чеки! – Он увидел, что Сеславинский рассматривает кружку. – Особое, брат, удовольствие, портер из этой жестянки пить. С Петровских, говорят, времен правило идет. Англичане их привезли, – он повертел кружку, рассматривая гравированный английский текст. – Портер английский без такой посуды – ничто. Nihil!
* * *
Сеславинского с Микуличем свела зубная боль. Коренной зуб вдруг стал чувствовать горячее и холодное. Странно, за три года войны зубы ни разу не беспокоили. А тут – едва прибыл в Петроград – и на тебе!
Всезнающие тетушки Сеславинского немедленно отправили его к знаменитому Ивану Алексеевичу Пашутину, товарищу их старшего брата еще по Военно-Медицинской академии. Сейчас Иван Алексеевич всего лишь консультант в бывшей своей же клинике на Невском, но тетушки немедленно позвонят (телефонируют!) ему, и он непременно примет племянника. В коридоре бывшей Пашутинской клиники он и повстречал Микулича. По правде говоря, в Корпусе они практически не встречались. Корнеты (старшие) со «зверями» (младшими) общались редко. Микулич был тремя классами старше и к «мелкоте» не присматривался.
Из клиники «бывш. Пашутина» они вышли почти друзьями.
– Рад, рад, – Микулич держал Сеславинского под руку. – По нынешним временам встречаешь человека из нашего Корпуса как родного! Давно ли с фронта, здоровье как?
Пока Сеславинский рассказывал, как после ранения отсиживался, отлеживался и отъедался в бывшем своем имении в Ярославской, они прошли почти весь Невский, перешли Полицейский мост и свернули на Большую Морскую.
– Рад, что планов у тебя нету! Нам люди с твоим опытом позарез нужны!
– А ты-то где, что я все по себя да про себя!
– Я? – Микулич обернулся, словно хотел проверить, не подслушивает ли кто. – Я в Чеке!
Только тут Сеславинский заметил, что Микулич в чекистской комиссарской кожанке и кожаной же фуражке. И сам как-то заматерел, возмужал, окреп. На фоне худосочных и бледноватых прохожих можно было бы даже сказать «размордел».
– Что, брат, испугался? – Микулич уловил секундную растерянность Сеславинского. – Не ты один пугаешься. – Он ободряюще пожал Сеславинскому локоть, – кто-то должен порядок в городе держать? Миллион людей! А после р-революционной (он прорычал) амнистии Временного правительства вся мразь, вся нечисть в столицу стекается! И местных бандитов со счетов не сбрасывай! Грабежи, кокаин, проституция – всё пышным цветом расцвело. Не будем бороться – бандитизм и спекуляция любую революцию задушат! – Он раскурил папиросу на ходу. – Ты ведь, сколько помню, всегда был левых взглядов?
Откуда он мог знать, каких Сеславинский был взглядов, – неясно, они за все время в Корпусе и перекинулись-то двумя-тремя фразами.
– Ты нам сейчас как нельзя кстати! Боевой офицер, Георгиевский кавалер…
– С чего ты взял, что я Георгиевский кавалер? – удивился Сеславинский.
– Да это я так, в шутку! – Они свернули на Гороховую и прошли какими-то дворами, подворотнями, сторонясь проезжающих мимо крытых грузовиков.
Микулич отворил неприметную дверь, поднялись на второй, прокуренный этаж. На лестничной площадке хохотали и хлопали друг друга по плечам несколько мужчин. Чекисты, судя по кожаным курткам. Они поздоровались с Микуличем и без любопытства скользнули взглядом по его спутнику.
– Микулич, – остановил его один из парней, – в Одессе у Мары Исаковны спрашивают: «Что вы предпочитаете, Мара Исаковна, горячий чай или горячего мужчину?» – «Та мене усе равно, абы хорошо пропотеть!»
– Сам на месте? – Микулич под веселое ржанье шагнул в коридор с канцелярскими стульями, стоящими вдоль стен.
Одна из дверей была распахнута. В кабинете, заваленном картонными и ледериновыми папками с надписью «Дело №…», сидел за огромным столом красного дерева молодой человек с черным вьющимся чубом, разговаривал по телефону и курил, стряхивая пепел в чугунную пепельницу, набитую окурками. Папироса из роскошной пачки «Добрый молодец» была засунута чугунному коню в зубы.
Молодой человек держал трубку на некотором расстоянии от уха и морщился. Разговор, судя по всему, не складывался. Он буркнул что-то, положил трубку и закатил глаза к потолку.
– Горький, – пояснил он. – Максим. Кого-то из ихних мы, говорит, забрали. Раз забрали, – он пожал плечами, – значит надо!
– Хочу представить соученика моего, Александра Николаевича Сеславинского, боевого командира. После ранения под Казанью лечился в госпитале, отдохнул чуток у родителей в деревне и сейчас – свободен. Хотел бы рекомендовать…
Молодой человек привстал из кресла и протянул вялую руку.
– Барановский! – Он глянул неожиданно быстро, будто ожидая реакции на свою фамилию. – Биографию пусть напишет, – это уже Микуличу, – если подойдет, возьмешь в свой отдел. – И снова быстро взглянул на Сеславинского: – Как с нервами у тебя? Порядок? А то у нас здесь все какие-то нервные собрались. Вчера, слышал, – опять Микуличу, – латыш наш, Зикман, вошел в камеру и ну из винтаря палить! – Барановский усмехнулся. – Едва унять смогли! Нервы! – пояснил он Сеславинскому. – Наш контингент кого хочешь до Пряжки доведет.
– Ну и спирт, конечно, – хмыкнул Микулич.
– Пьют, пьют, как черти, – вздохнул Барановский. – Тоже ведь от нервов.
– Надо зайти к Урицкому, – Микулич повел Сеславинского по коридору в парадные помещения.
– Неужели в кабинете Трепова сидит? – Сеславинскому вспомнилось, как еще в начальных классах корпуса их водили на экскурсию в парадный кабинет петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова. Того самого, в которого стреляла революционерка Засулич.
– Нет, – засмеялся Микулич, – в том кабинете только Дзержинский заседать любил. Дворянская кровь взыграла. Шановне паньство! – не без яду шепнул Микулич.
Свернули в еще один коридор, устланный и дорожкой, и через секретаря попали к Урицкому. Тот оказался неожиданно низкорослым, с круглой спиной и бритым лицом.
– Рекомендуешь? – Он с прищуром снизу смотрел на могучего Микулича. – Тебя из Пажеского корпуса выгнали – это тебе в плюс. А друга твоего? Тоже выгнали?
– Я выпустился в Финляндский полк…
– А у нас здесь работка нелегкая, это не в караулах у спален фрейлинских стоять!
– Боевой командир… – понизил голос Микулич, – под Казанью был ранен…
– Под Казанью? Там ведь Троцкий главковерхом был?
– От окопа до главкома не дотянуться, – сказал Сеславинский. – Однажды видел его и слышал. На митинге.
– И как? – спросил Урицкий странноватым, скрипучим голосом. – Я лично, как бы Ленин умен ни был, – проговорил он, не слушая Сеславинского, – военный гений Троцкого ставлю на голову выше! На голову! – Начальник ЧК повернулся к Микуличу: – А что Барановский по его поводу, – ткнул пальцем в Сеславинского, – сказал? За? Одобрил? Ну, так оформляйте! – И сделал знак Микуличу: – Останься!
В секретарском предбаннике возле юнца с набриолиненным пробором Сеславинский чувствовал себя неловко. Дух был как в дамской парикмахерской. Сеславинский вышел в коридор, стараясь прогнать из памяти не к месту всплывающие подробности экскурсии к градоначальнику. Утреннее волнение – возьмут ли? Построение на плацу и строгое лицо старшего офицера – начальника курса. Сияющие, начищенные со всей ученической старательностью пуговицы, бляхи, ботинки. И четкий строй, единый шаг и единое дыхание на Невском. Глухие удары сотен подошв по деревянным торцам мостовой. Восхищенные взгляды дам. Офицеры, берущие под козырек, кареты и авто, пропускающие курсантов, и знаменитое, столько раз упоминавшееся офицерами-воспитателями чувство локтя. Когда ты в одном строю со всеми, когда вы – единый организм с четким, глухим шагом, общим дыханием и начальником курса в парадной форме впереди. А потом – строгое здание, благоговейная тишина, вышколенные чиновники с неслышной на красных дорожках походкой, лощеные офицеры, одобрительно посматривающие на курсантов-«пажей». И сам воздух, ощутимо, физически наполненный значительностью всего, что происходит в этом старинном здании. Тогда кадетов провели по коридору, в который сейчас вышел Сеславинский, в зал приемов, ослепивший светом, сверканием позолоты и высоких хрустальных торшеров, замерших рядом с камердинерами возле парадных дверей, из которых должен был выйти градоначальник.
– Это дело надо перекурить, – Микулич по-дружески похлопал Сеславинского по плечу. – Какая скотина, а? – он бросил на пол спичку, от которой прикуривал. – Видит, что я за тебя горой, так вместо пяти упаковок взял, скотина, десять!
– Каких упаковок? – не понял Сеславинский.
– Да кокаина! – оглянувшись, засмеялся Микулич. – Тут кому хочешь на ноздри внимательно взгляни – и все поймешь!
Они вышли на парадную лестницу, все еще с ковровой дорожкой, но не красной уже, а затоптанной до черноты и усеянной окурками. Микулич поздоровался с двумя крепкими, мордатыми блондинами. Те в ответ на приветствие молча кивнули.
– Латыши, – доверительно склонился Микулич к Сеславинскому. – С фронта, сам знаешь, дезертировали, окопались в Питере. Красные банты понацепляли – все веселее в столице-то, при винтовках да бабах, чем в окопах вшей кормить. Вот их за особое рвение и взяли. Сначала в охрану правительства, потом – в Чеку, – и склонился еще ближе: – Звери! Некоторые по-русски – ни бельмеса, но люту-уют! – Он с дружеской улыбкой кивнул еще одному блондину. – Ладно, бывай, – Микулич протянул руку. – Завтра жду в девять, без опозданий, к кабинету Урицкого. Будем оформлять!
А в роскошном парадном вестибюле бывшей канцелярии петербургского градоначальника, через который проводил Сеславинского на выход Микулич, стояли два пулемета, тупорыло уставившись в золоченые настенные канделябры.
* * *
– Задремал? – полуголый Микулич хрустел зажаристыми сырными «ушками». – Закуска к черному пиву – дивная.
– Позволите-с ребрышки подавать? – возник из-за высокой спинки деревянного дивана улыбчивый татарин.
– И пивка добавь! – Микулич уже заметно «поплыл». – А потом – барышень! – заговорщицки подмигнул Сеславинскому. – Попробуй парилочку! Сказка! – он поманил пальцем банщика, который появлялся из-за высокой спинки дивана всякий раз, стоило Микуличу повернуться в его сторону. – Парщика дай ему хорошего! Пусть в раю побывает!
Парная, и верно, была хороша. Сухой пар, в меру горячий, с легким запахом каких-то полевых трав и густым, резковатым настоем березовых веников.
– Желаете погорячее? – парщик был голым по пояс, в кожаном фартуке, в холщовых портках до колен и двух войлочных тюбетейках на голове.
И едва Сеславинский кивнул, он черпаком на длинной ручке швырнул в черный каменный зев полчерпака воды. Зев замер, словно подавившись, но через мгновение загудел и со звоном выдохнул едва видимый раскаленный пар. Сеславинский лишь почувствовал, как горячее облако охватывает его, заставляя все тело покрыться мурашками.
– Наверьх залазь, наверьх! – с ударением на первом слоге прокричал парщик, чувствуя себя хозяином.
Наверху было жарко невыносимо. Пришлось пригнуться. А парщик швырнул еще воды в зев печи, встряхнул два веника и мигом взлетел на полок.
– Ложись! – Он расстелил невесть откуда взявшееся полотенце, толкнул гостя на лавку и быстрыми тычками-ударами заставил принять нужное положение. Одну из тюбетеек он надел Сеславинскому на голову и взмахнул вениками. Только тут Сеславинский понял, что такое настоящий банщик. Веники легко подгоняли сухой жар, трепеща по спине, ногам, отдельно по плечам. Снова, уже сильнее, гнали жар и сильнее шлепали по телу, которое отзывалось каким-то внутренним стоном. Оно словно освобождалось от гнусной памяти окопов, запаха сырой и мерзлой земли, крови и гниющего под бинтами человеческого тела, дерьма, в которое вляпываешься на каждом шагу, вшей, заставляющих неудержимо чесаться, вшей, коркой покрывавших трупы сброшенных в воронку солдат, еще час назад бывших солдатами твоего взвода.
Парщик, хлюпая босыми ногами, скатился вниз, поддал еще пару с запахом не то календулы, не то тмина и снова оказался наверху. Сеславинский, почувствовав сильный, страшный жар, попробовал было сопротивляться, но парщик ловко притиснул его коленом к скамье и резко, несколькими взмахами, заставил сломаться, смириться. Один из веников шлепнулся на поясницу, прожаривая тело вглубь, второй – парщик встал коленом на поясницу несчастного – впечатался между лопаток, чуть выше, и жег, жег, прижимаемый крепкими руками мучителя. Через секунды жар ослаб, парщик соскочил на полок, снова взмахнул вениками, но они уже несли не жар, а спасительную влагу, стряхивая ее на красное, как бы припухшее тело. К раненой ноге парщик отнесся наособь, по-своему. После двух-трех резких взмахов прижал накрепко веники к изувеченному бедру, и Сеславинский едва не взвыл от жара и боли, но веники с какой-то женской нежностью скользнули по трем рубцам, рассекавшим ногу, и стали массировать, растирать разорванное и сшитое кое-как, наспех, тело, растягивая и давая блаженное успокоение нервам, жилам, связкам, всему тому живому мясу, которое собрал, слепил и зашил, очистив от грязи, полупьяный от бессонницы и спирта хирург в палатке, украшенной громадным красным крестом, – чтобы немецкие авиаторы, недавно прибывшие в австрийскую армию, могли сверху и издали рассмотреть полевой лазарет. Авиаторы знаки видели, однако бомбы бросали, хотя и неточно. Но промахивались скорее по неумению, чем по нежеланию добить раненых.
Следующая порция воды, следующие запахи: луг, сад, весенний лес, терпкий дух дубовой осенней прели, снова липа и молодые-молодые елки со сросшимися с травой лапами, под которыми он мальчишкой собирал мерные, чуть более пятиалтынного, рыжики.
Парщик сменил веники на еловые, их уколы тело уже не хотело чувствовать, потом были дубовые, прошлого сезона, листья которых расправились в кипятке и шлепали по спине и бокам, как детские ладошки.
Сеславинский поначалу почти не почувствовал, как парщик ловко вывернул ему руку, затем вторую, и вскрикнул, только когда тот, оседлав распластанное тело, стал проходиться вдоль позвоночника локтями и коленями. Но сил сопротивляться уже не было. Хотя бы потому, что боль нарастала и отступала волнами, оставляя сладкую легкость в суставах.
– Охлаждаться будем? – едва расслышал Сеславинский и кивнул.
Парщик заботливо, как тяжело раненного, поднял его и помог на ватных ногах спуститься с полка в блаженную прохладу.
– А охлаждаться? – удивился парщик, увидев, что гость собирается присесть. И показал на громадный чан, к которому вела лесенка. – Сюда, сюда пожалуйте! – Парщик помог подняться к краю чана и чуть подтолкнул, не дав задержаться на приступочке.
Сеславинский ахнул в ледяную воду (натуральный лед плавал по поверхности), поначалу решив, что его бросили в кипяток. Но крепкие руки парщика трижды окунули его с головой и только после этого позволили вылезти наружу. Наверх, на спасительный полок, он бежал уже сам. Подгоняемый парщиком, который успел подбросить в жерло печи еще один черпак.
После второй полной обработки Сеславинский и парщик присели на одной из средних ступенек полка, связанные общим нелегким делом.
– В первый раз вы у нас, – сказал парщик. – Навпервой, может, и достанет. Подремлете с полчасика, силы вернутся, а там – как Бог даст!
Они вышли из парной, Сеславинского завернули в тяжелую махровую простыню и, поддерживая под локоток, отвели в «кабинет» с водой, ледяным квасом и широкой лежанкой.
Едва улегшись, Сеславинский провалился в небытие, из которого вышел, услышав, как маменька зовет: «Сашенька, Алекса-андр!» Ему казалось, что он лежит на спине среди разнотравья на широком заливном лугу и смотрит в небо. Оно бесконечно далеко, бледно-голубое, с легкими прочерками облаков. Если бы не эти белые облачка, небо можно было бы принять за чисто белое. Эта высь, эта гладь, благодать и тишина так манили, что казалось, будто он потерял вес, стал легким, как пушинка из маменькиной подушки. И как пушинка, чуть раскачиваясь от теплого и нежного духа, исходящего от земли, травы, раскачиваясь от звона кузнечиков, наперегонки стрекочущих что-то, он сначала чуть-чуть, потом все более и более стал отделяться от земли, подниматься медленно к высокому чистому небу, слыша торжественный и удаляющийся стрекот.
«Сашенька-а, Алекса-андр!» – звучал зовущий маменькин голос. Сеславинский открыл глаза. Его осторожно, нежно тряс за плечо банщик-татарин.
– Беда, барин, беда приключилась, – он поднял Сеславинского и, поддерживая сзади, вывел в зал, где они прежде сидели с Микуличем.
Микулич сидел на деревянном диване, завернутый в простыню. Голова была откинута. Челюсть отвисла. Если бы не цвет лица, можно было бы принять его за глубоко спящего человека. Сеславинский сразу понял – Микулич мертв. А подойдя ближе, увидел: в его горле морской кортик, всаженный по рукоять. И рядом бьется в истерике женщина в черной шляпке-таблетке с вуалью, легкой накидке и нитяных перчатках.
– Она? – почему-то шепотом спросил Сеславинский.
– Да, – кивнул татарин.
– Женщину убрать! – Сеславинский почувствовал себя, как раньше, командиром разведки.
– Кровь сейчас сотрем, следов не будет, – зашептал ему в ухо татарин. – Тельце (почему-то он назвал труп «тельцем»), тельце в Семёновский Введенский храм, что против Царскосельского вокзала, по-тихому доставим, дальше уж сами решайте, можем по-тихому и похоронить.
– Да вы что, он же из Чеки! – Сеславинский, глядя как уводят рыдающую женщину, подумал о том, что татарин хотел «повесить» убийство на него. – Откуда она? – женщина не была похожа на проститутку.
– Новенькая-с, не наша-с, из благородных будет, как и просили… – Банщик быстро взглянул на Микулича, как бы намекая, что тот и сам отчасти виноват. Из благородных, видишь ли, захотелось. А с ними, благородными, всегда хлопоты.
– Кто привел?
– Из наших один, из татар. Дворником служит. Домовладение бывшее Левидовых. Недалеко. В двух шагах. На уголочке Гороховой и нашего, Казачьего переулка.
– Дворнику своему скажи, адрес ее и имя – мне! А дальше – чтоб забыл! Понял?
– Так точно! – вдруг по-военному ответил татарин.
– Что возникнет, – Сеславинский смотрел прямо в глаза старому банщику. – Что возникнет, – повторил он, – виноват будет, не виноват… я его в царской водке растворю! И тебя с ним – на пару!
Сеславинский и сам не знал, почему обещал растворить дворника в царской водке. Вряд ли старик-татарин знал о таком «напитке». Но обещание принял к сведению.
Татарин покосился на Сеславинского:
– Надо бы, господин, на расходы… Расходы большие будут…
Вот когда пригодился особый, «командирский» голос и интонация, которым так долго учил подопечных командир курса граф Кричевский.
– Одно слово, – Сеславинский проговорил это грозным свистящим шепотом (граф Кричевский гордился бы выпускником!), – одно слово, и расходы будут еще большими! Во сто крат! – И, сбросив простыню, зашагал, чуть оседая на раненую ногу, к загородке, где они оставили одежду.
Оттуда уже улыбался ему и приветливо кивал молодой банщик.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.