Текст книги "Комплект книг: Мышление. Системное исследование / Законы мозга. Универсальные правила / Психософический трактат"
Автор книги: Андрей Курпатов
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 75 страниц)
Если же я понимаю «другого человека» как «специальный объект», это значит, что уже в рамках моего представления о нем (сильно, впрочем, неопределенного в сравнении с обычным для меня и приятным мне нарративом) он неизбежно будет действовать по «своей воле», исходя из каких-то своих «внутренних мотиваций», мне до конца, а то и совсем не известных и/или не понятных. Реальность такова, какова она есть, и другие люди ведут себя так, как они себя ведут (и я сам – для всех остальных – тоже «другой человек», и с их точки зрения, скорее всего, тоже веду себя «как попало»). Если я помню об этом, если я включаю эту «х», в свои расчеты, то получаю «специальный объект» и неумирающего «кота», ведь сюрпризы в поведении другого человека не будут для меня «крахом надежд», а уже предусмотренным и внесенным в мои же расчеты естественным боем стеклотары, неизбежным для любой перевозки.
Слепая и даже абсолютная вера в собственные представления (нарративы) столь же нормальна, сколь и губительна, потому что они – мои собственные представления – заслоняют от меня реальность, с которой я постоянно и неизбежно имею дело. По сути, я действую наугад, и рано или поздно это приводит к проблемам. Да, я никогда не могу знать реальность такой, какова она на самом деле, но, зная, что я ее не знаю, я, по крайней мере, буду двигаться осторожно, пошагово. Покуда же я верю своему представлению о «другом человеке», меня, конечно, ждут неприятные сюрпризы. Сама эта стратегия – доверять своим представлениям о реальности, не испытывая в них сомнений, – чистой воды живодерня для «котов».
Впрочем, задача всей этой психологической экскурсии не в том, чтобы между делом рассказать о «мерзости межчеловеческих отношений» [И. П. Павлов], а в том, чтобы продемонстрировать всю сложность задачи – держать у себя в голове интеллектуальные объекты в этом их особом качестве – «специального объекта». Подобная интеллектуальная работа требует огромных усилий, значительного напряжения интеллектуальных способностей (и тренированного аппарата для этих целей).
Однако, если это непросто даже в области социального взаимодействия (хотя, казалось бы, это так очевидно, что другие люди имеют свое собственное видение любой ситуации, у них свои интересы и мотивы), то что же делать с ситуацией, когда речь идет об интеллектуальных объектах, которые вовсе не способны сопротивляться нам сами собой на пространстве мира интеллектуальной функции?
То есть если мое представление о «другом человеке» при желании не так уж и сложно ввести в состояние «специального объекта»[96]96
Все мы в глубине души параллельно собственным задушевным нарративам понимаем и то, что «люди, вообще-то говоря, ведут себя так себе» и «что от них еще ждать?». Поэтому определенная охранительная функция (предохраняющая нас от слишком розовых очков) тут в ряде случаев срабатывает на автомате. Осечки возникают обычно как раз с близкими и доверенными людьми, потому что именно в таких ситуациях нарративы берут вверх над здравомыслием. Мы ждем от близких исполнения наших желаний, а потому со «специальностью» объектов тут всегда беда.
[Закрыть], то в случае с интеллектуальными объектами, которые никак не связаны с социальными отношениями, перед нами, очевидно, задача со звездочкой (тут шансы «кота» на выживание или даже просто на попадание в коробку крайне невелики).
Если мы посмотрим на любые интеллектуальные объекты, находящиеся в ведении науки, мы обнаружим их полностью погруженными в массу нарративов – в науке роль таких «нарративов» выполняют господствующие парадигмы [Т. Кун], принятые научным сообществом теории, определения понятий и т. д. Чтобы выдернуть тот или иной интеллектуальный объект из таких нарративных пут, необходимо затратить огромные усилия. Так что неудивительно, что только немногие ученые смогли увидеть в интеллектуальных объектах, почивающих на лаврах «понятности» и «очевидности», неизвестные («х») и, превратив их в «специальные объекты», найти в соответствующем пространстве научных фактов ту саму «кротовую нору» или заветную «червоточину» перехода к новой модели реконструкции реальности[97]97
Тут надо сказать, что нет науки, которая бы в каких-то вопросах не находилась под гипнозом ошибочных теорий (нарративов) на протяжении огромных отрезков времени – начиная с «небесной механики» Птолемея, подмявшей под себя Коперника, Галилея и Джордано Бруно, и заканчивая трагической судьбой Игнаца Земмельвайса, открытиям которого в области асептики коллеги просто не поверили.
[Закрыть].
Как же это в принципе можно сделать? Ответ на этот вопрос, возможно, покажется странным, но пока я не вижу другого. Возможности нашего мозга таковы, каковы они есть, и природа не изобретала специальных мозгов для ученых, которые бы отличались от мозгов обычных людей, включая кроманьонцев. И если соответствующий «программный код», позволяющий переводить обычные интеллектуальные объекты в статус «специальных объектов», вырабатывается у нас в рамках социальных отношений, в рамках нашей собственной социализации, то он же работает и в головах ученых для целей их – научных – исследований.
Конечно, нельзя утверждать наверняка, но если за сложные социальные отношения, за поддержание самой социальной структуры в нашем мозгу отвечает его «дефолт-система» (более неудачное название, конечно, трудно было придумать), то, вероятно, ей же предстоит решать и задачи по созданию теории относительности, изобретать квантовую механику и реконструировать репликации ДНК. Используя этот предустановленный в нас «программный код», мы, по крайней мере, можем дать нашему ученому «коту» хотя бы какой-то шанс на выживание после открытия ящика (после испытания соответствующих теоретических реконструкций реальностью научного эксперимента).
Впрочем, мы вряд ли можем рассчитывать на столь простое решение – мол, тренируем «дефолт-систему мозга», и подлинное мышление нам обеспечено. Нет, проблема в том, что она – эта моя «дефолт-система» – занята, арендована, так сказать, на постоянной основе. Там, собственно, и живут эти мои «другие люди», тут же появляясь в прожекторе луча моего сознания, как только я не занят решением какой-то практической задачи, требующей моего активного внимания (а если она автоматизирована, то всплывают и в процессе ее решения). Короче говоря, там достаточно плотно.
Если представить себе «дефолт-систему мозга», занимающую, надо сказать, огромные объемы нашего мозга (медиальная префронтальная кора, задняя поясная извилина, преклиновидная кора и медиальная, латеральная и нижняя часть теменной коры и др.), как своего рода «серверное пространство», то оно постоянно занято просчетом и пересчетом взаимосвязей, объединяющих от ста пятидесяти до двухсот тридцати интеллектуальных объектов, которыми для нас являются «другие люди» (наше число Дамбара).
И если мы хотим этим «серверным пространством» воспользоваться для просчета других интеллектуальных объектов – например, научных (хотя это могут быть и любые другие интеллектуальные объекты, например религиозного содержания), то нам, очевидно, необходимо сначала высвободить на нем место (причем желательно брать места получше). Этим, вероятно, объясняется специфическая социальная аскеза, которой подвергают себя как ученые (в особенности математики), так и монахи всех видов и конфессий.
Звучит, возможно, странно, но нам никуда не уйти от признания этого факта: если мы хотим какие-то интеллектуальные объекты (не «других людей») превратить в «специальные объекты», то нам для этого потребуется этих «других людей» с нашего специализированного под эти нужды «серверного пространства» убрать. Придется хотя бы частично и временно зачистить свою «дефолт-систему мозга» от «других людей», освободив это место для тех объектов, о которых мы собираемся озадаченно думать, – например, о математической «теории категорий» или о «ядре атома», о «репликации двойной спирали ДНК» или о «принципе неопределенности Гейзенберга». И вряд ли можно надеяться на то, что «дефолт-система мозга» освободит себя сама по себе.
Собственно, здесь нам и открываются предельно сложные отношения «дефолт-системы мозга», ответственной за поддержание в нашей голове всей матрицы наших социальных отношений и зон «префронтальной коры», ответственных за осознанное и целенаправленное «торможение» [А. Р. Лурия][98]98
Уолтер Мишел – автор «зефирного теста» – называет префронтальную кору областью «холодного мышления». Как показали исследования Мишела и его многочисленных коллег, дети способны демонстрировать контроль над своими побуждениями именно с помощью стратегий «холодного мышления».
[Закрыть]. Очевидно, что для этого потребуются колоссальные интеллектуальные усилия и для того, чтобы удалить с сервера «других людей», его исконно занимающих, и для того, чтобы ввести соответствующие интеллектуальные объекты в состояние «специальных объектов».
Что касается «дефолт-системы мозга», то у нас она заселена нашими представлениями о «других людях», а вовсе не «специальными объектами». Впрочем, это, надо полагать, результат интроекции мира интеллектуальной функции. Тогда как эволюционно она, судя по всему, приспособлена как раз к неопределенности: если ее задача в природе заключается в постоянном сканировании социального пространства – реального поведения наших сородичей (сигналов, от них исходящих), а не прокручиванием замкнутых на самих себя нарративов (наших представлений о других людях), то место для неизвестного, для того самого «х», в ней за каждым элементом предусмотрено.
Мир интеллектуальной функции, продолжая ту же компьютерную аналогию, инсталлирован на структуры «дефолт-системы мозга» человека, тогда как у животных она никакая не «дефолтная», а как раз активная система сканирования наличной действительности. У человека же она включается именно тогда, когда мы ни о чем целенаправленно не думаем. Может быть, именно поэтому озадаченное мышление, по крайней мере феноменологически, действительно представляется нам чрезвычайно странным состоянием. Это вовсе не то же самое, что сидеть и считать в столбик или разбираться в том, что значит тот или иной термин, используемый автором какой-нибудь научной монографии. Это состояние, которое можно назвать «сосредоточенной растерянностью», или, еще точнее, «растерянной сосредоточенностью».
Так или иначе, но для того чтобы оказаться в состоянии озадаченности, решая проблемы, не связанные напрямую с нашими социальными отношениями (как, например, та, которую сейчас решаю я, пытаясь удерживать в себе «специальные объекты», необходимые для понимания «пространства мышления»), мы должны использовать тормозные функции префронтальной коры. Они необходимы нам для того, чтобы зачистить пространство мышления от «других людей» (по крайней мере, временно превращая их из «специальных объектов» в своего рода предметы с функциями), а также – отсепарировать искомые интеллектуальные объекты от опутывающих их нарративов, втолкнуть в них неизвестное «х», превратив их тем самым в «специальные объекты». Собственно это и есть озадаченность, а дальше уже начинается работа интеллектуальной функции, которую мы не контролируем сознательно – она просто обеспечивает непосредственную работу этого нашего «сервера».
Соображение № 9Об интеллектуальной функции
Прежде всего попытаемся осмыслить такой парадокс: кажется вполне естественным думать, что мы в своей обыденной жизни имеем дело с теми или иными предметами – например, со «стулом» или со «столом» (по крайней мере, так это звучит в наших самоотчетах: «Мне нужен стул, чтобы сесть за стол»). Но думаем ли мы в этот момент собственно «стул» и «стол», или нам надо сесть, потому что мы, например, хотим что-то написать, перекусить, поиграть в шахматы? Какое место во всем этом занимает «стул» и «стол»?
Когда у меня болят ноги, я ищу стул не потому, что мне нужен стул как таковой, но потому, что у меня болят ноги, а сидеть на полу для меня непривычно. То есть «стул», «стол», да и любой другой предмет, по сути, лишь видимый элемент происходящего – нечто, через что моя деятельность может быть зафиксирована, рассказана. Это то, что заметно, потому что в этой точке происходит своеобразный переход хода – я как бы переключаюсь с одной деятельности на другую: вот я стоял рядом со стулом, потом сел на стул, потом снова встал со стула, подошел к столу. Но точка перехода – это еще не само действие, а само действие в каком-то смысле происходит как бы «между» предметами, которые лишь регистрируют фазы моей активности.
Теперь посмотрим на возникшее в этом объяснении «хочу»: мне нужен стол, потому что я хочу написать письмо, мне нужен стол, потому что я хочу пообедать. Нам кажется естественным думать, что лев, например, гонится за зеброй, потому что он хочет ее съесть. Но так ли это? Разве он не гонится за ней, потому что он голоден? Но может ли лев испытывать «голод», или он просто находится в некоем психофизиологическом состоянии, когда зебра кажется ему желанной (вкусной, манящей)?[99]99
Не об этом ли говорит Л. Витгенштейн: «Если бы лев мог говорить, мы не могли бы его понять»?
[Закрыть] Что здесь является фактической интенцией?
Некий человек говорит: «Я хочу большой и чистой любви». Так ли это? Хочет ли этот человек некой такой любви, или он хочет чего-то другого, например, перестать чувствовать себя одиноким, знать, что ему есть на кого положиться, или, может быть, наконец, он просто хочет испытывать сильное сексуальное влечение? Что здесь фактическое «хочу»?
Полагаю, что его все-таки интересует некий профит, удовлетворение определенного недостатка, нехватки, а не просто какая-то абстрактная сущность «большой и чистой любви». Давайте спросим его: будет ли он по-прежнему хотеть «большой и чистой любви», если ничто из перечисленного не случится – не будет ни сильного сексуального влечения, ни поддержки, ни взаимопонимания? Нужна ли льву зебра, если она не сможет избавить его от психофизиологического состояния «голода», которое у него возникло?
Не знаю, насколько мне удается это показать, но в этом действительно суть дела: нечто действительное, фактическое, настоящее как бы исчезает («утекает сквозь пальцы») из наших самоотчетов. Даже в наших мыслях о том, что нам, вроде бы, необходимо, мы не думаем того, чего хотим на самом деле. Наш язык словно бы специально устроен таким образом, чтобы не сказать того, что нам действительно важно, не предполагает возможность высказывания изначальной, фактической интенции. И лично меня это совершенно не удивляет: язык, разумеется, создавался не для того, чтобы я (или кто-либо другой) эманировал свои «хотелки» или «высказывал самого себя». Цель языка утилитарна – он необходим для того, чтобы я мог осуществить эффективную коммуникацию с другим существом, которое этот язык понимает и способно оказать мне содействие.
Впрочем, дело ведь не в том, что язык плох и даже вовсе несостоятелен в описании наших внутренних состояний. Дело в том, что он, по существу, переписывает наши состояния.
Это язык заставляет меня думать, что «я хочу большой и чистой любви», но на самом деле я хочу, как мы видим, чего-то другого.
Представим, что ученые создали машину, которая дает все то, что мне и в самом деле нужно, в результате чего я чувствую себя абсолютно удовлетворенным, комфортно и радостно. У меня случится в этот момент «большая и чистая любовь», о которой я прежде думал, или просто некое мое состояние изменится на какое-то другое мое состояние? Так ищу ли я нечто вовне себя, или нечто внутри себя?
Может ли язык, вообще говоря, обозначить это – искомое мною – некое мое собственное внутреннее состояние?
Судя по всему, нет. Не значит ли это, что он будет вынужден, чтобы справиться с этим своеобразным разрывом, разместить снаружи меня некую фиктивную цель? Просто потому, что он так устроен – приспособлен к обозначению лишь внешних относительно меня (моего внутреннего психического пространства) предметов. Но тогда получается, что он в буквальном смысле этого слова вводит меня в заблуждение. Тогда проблема даже не в «стене языка», отгораживающей меня, как утверждал Жак Лакан, от реальности (фактических моих чувств, желаний, других людей), а куда серьезнее: в том, что язык полностью переписывает для меня (под меня) мою же собственную действительную реальность.
Тогда не является ли хваленая интенциональность, определяющая, как кажется, саму суть нашего мышления (сознательного акта), тотальным подлогом? Считается, что направленность на некий объект есть «центральное свойство человеческого сознания». Конечно, это сомнительно хотя бы с той точки зрения, что если на что и «направлено» наше «сознание», так это на интеллектуальные объекты нашего внутреннего психического пространства, а вовсе не на объекты внешнего мира. С последними взаимодействует только рецепторный аппарат моего мозга, а мы сами реагируем на ту «фигуру», которую мой мозг на основе этих раздражителей построил. Но, как выясняется, дело даже не в этом – проблема с самими этими интеллектуальными объектами.
Разве сами интеллектуальные объекты нашего внутреннего психического пространства не являются фикцией, точно так же вмененной нам языком? Да, методология мышления предлагает нам этот удобный дидактический прием – мол, в нас есть те или иные интеллектуальные объекты, необходимые нам для репрезентации (реконструкции) некоего, происходящего в нашем мозге процесса. Но что это, как не та же ошибка, которую мы совершаем, когда подменяем «зеброй» некий «голод», который на самом деле никакой не «голод», а некое состояние, которое мы с помощью языка просто не можем ухватить? То же самое со «стулом», который словно бы скрадывает мою действительную боль в ногах, которая, впрочем, и не «боль в ногах», а нечто, что я так называю. А все эти песни о «большой и чистой любви», которая решается удовлетворением каких-то моих психофизиологических потребностей, – это вообще о чем?
«Голод», кажущийся нам такой понятной вещью, – это блеф. Да, нам удобно пользоваться этим словом, потому что оно упрощает нам коммуникацию с другими людьми (и в какой-то части алгоритмизирует наши действия). «Почему у тебя такое плохое настроение?» – «Не обращай внимания, просто проголодался». Не потому ли половина «золотого миллиарда» озабочена постоянным «голодом» и страдает от чудовищного ожирения, а хищники, не знающие слова «голод», – нет, даже если кругом зебры-зебры-зебры? Точно так же и моя «боль в ногах» – это ведь лишь формальное (языковое) объяснение некой слабости, тяжести, дискомфорта, «понятное» другим (сам я не думаю, что у меня «болят ноги», я чувствую дискомфорт и так о нем «отчитываюсь» – не важно, себе или другим). «Хочешь посидеть?» – «Да нет, просто ноги болят».
«Да нет» – тонкая метафора, отражающая суть происходящего в языке подлога.
Собственно, я веду к тому (не знаю, правда, насколько успешно), что все наше понимание мышления, сознания, собственных чувств – лишь такие представления об этой реальности: просто способ так репрезентировать то, о чем ни я, ни кто-либо другой на самом деле думать не можем. У нас нет для такого мышления подходящего инструмента, и язык нам в этом тоже помочь не может, а лишь вводит в заблуждение и путает.
То, что язык, казалось бы, пытается ухватить, – прячется за словами, и происходит это хотя бы потому, что язык и не имеет с этим содержанием никакого действительного сродства: то, что он, как предполагается, означивает, является материальным состоянием нашего мозга, тогда как слова становятся знаками чего-то только в пространстве мира интеллектуальной функции.
Мы не можем эффективно обозначить собственную реальность с помощью языка. Нам для этого нужен был бы какой-то особый, приватный язык, а на самом деле даже не язык вовсе, а какой-то особый способ «видения», как у «льва» Витгенштейна. И у льва, кстати сказать, подобное «видение», по крайней мере теоретически, может быть, потому что «язык», который дали ему родители в его прайде, не вводит его в заблуждение по поводу того, что с ним – со львом – происходит на самом деле.
В отличие от льва у нас язык есть – им прошито насквозь все наше внутреннее психическое пространство. И этот язык в некотором смысле лгал нам с самого начала: маленький ребенок, еще не умеющий почти ничего, уже слышит, что каждое его действие сопровождается специфическими звуками, которые в действительности есть просто коммуникация с ним взрослых. «Ванечка, давай сядем на стульчик?», «Ванечка проголодался? Сейчас заправлю тебе бутылочку смесью!», «Хочешь писать, Ванечка?», «Ну что ты плачешь, Ванечка? У тебя что-нибудь болит?».
То, что Ванечка, возможно, испытывает какую-то внутреннюю нехватку, ищет способ ее нейтрализовать, – это да. Но все, что говорят его родители (даже если они угадывают), не есть то, что происходит с ним – с нашим Ванечкой – на самом деле. Язык перевирает все, к чему прикасается, а потому нам следует, наверное, повнимательнее вчитаться в знаменитый витгенштейновский афоризм: «Границы моего языка определяют границы моего мира».
Все, чем мы располагаем, это лишь чужой язык – созданный кем-то до нас (и за нас) с конкретной целью побуждать других к неким действиям, но не для того, чтобы мы через него могли понять себя или то, что с нами происходит, а также собственное мышление. То есть весь наш язык, образно говоря, вывернут наружу, хотя используется нами именно для того, чтобы, как нам кажется, высказать себя.
В результате мы попадаем в лабиринт бесконечных языковых игр, и в какой-то момент нам даже может казаться, что мы вполне понимаем себя и то, чего мы хотим. Но мы «понимаем», таким образом, лишь нарративы, созданные по тому или иному случаю, а ощущение понимания возникает у нас вне связи с языком, но просто потому, что мы реально испытываем все то, что пытаемся с его помощью обозначить.
Когда в мозге собирается зрительный образ – той же «зебры» или «стула», – в соответствующих зонах мозга производится огромная работа (одна обработка зрительного образа в ассоциативных полях коры чего стоит!). Но является ли процесс создания мозгом зрительного образа собственно интенциональным актом? Разве все, что мы знаем об исследованиях зрительного восприятия, не свидетельствует о том, что в этом процессе мозг, по существу, просто пытается идентифицировать возникшее в нем под действием соответствующих сигналов возбуждение? То есть нельзя даже сказать, что он пытается понять собственное состояние. Он, по существу, лишь решает, что ему делать с собственным возбуждением – то есть даже не то, что оно для него «значит», а что следует делать, если он возбужден так.
Иными словами, после того, как соответствующий образ нашим мозгом собран (в нашем внутреннем психическом пространстве возник определенный интеллектуальный объект), важна ли ему – нашему мозгу – некая специфическая идентификация этого образа? Или же все это на самом деле не имеет никакого значения, а важно лишь то, в отношения с какими другими интеллектуальными объектами нашего внутреннего психического пространства этот интеллектуальный объект вступает?
Полагаю, что по-настоящему важны именно эти внутренние процессы апперцепции, вовлеченности ассоциативных связей коры. Но что про это может сказать наш хваленый язык? Какое действительное отношение он будет к этому иметь? Мы сами можем иметь дело лишь с некой нашей собственной реакцией на эту нашу же собственную апперцепцию, и все это – по сути и прежде всего – в обход нашего «языкового сознания». Реальные психические процессы не просто обходятся без языка, они в нем и не нуждаются.
Здесь, конечно, надо сделать уточнение – речь не идет о том, что язык не нужен или не играет никакой роли в нашем внутреннем психическом пространстве. Язык реален, через него фактически конструируется наш индивидуальный мир интеллектуальной функции – возникают «плоскость» и «пространство мышления». Не без его помощи фиксируются воспринимаемые нами образы и даже сами наши внутренние состояния. Наконец, именно язык в значительной степени обусловливает сложную иерархическую организацию, которая характеризует человеческое сознание (разработчики искусственного интеллекта сейчас с большим трудом решают аналогичную задачу в рамках создания соответствующих программ). То есть язык нужен и важен. Но ровно так же (или почти так же) важен, например, и бог для истинно верующих. Важен, и что? Они вознесутся на небо? Мне можно с тем же успехом пришить третью руку, и велик шанс, что она приживется. И да, она станет важным обстоятельством моей жизни. Ну и что?
Иначе говоря, важность языка в нашей жизни еще не означает, что он способен решить все задачи, которыми мы пытаемся его нагрузить. С задачами осуществления коммуникации он худо-бедно справляется, но, может быть, он просто не в состоянии помочь нам в понимании самих себя, процессов нашего мышления, в понимании действительных других людей? Мы можем сколь угодно долго описывать, каковы, например, отношения мамы с дочкой или, допустим, у меня с моей третьей, пришитой мне рукой, но разве это даст нам реальность этих отношений? С другой стороны, разве мы не можем осознать эти отношения, просто будучи в них или даже глядя на них со стороны, не используя при этом язык как первоочередной инструмент подобного опыта? Можем, и более того – именно так это и происходит. Да, нам помогают, если так можно выразиться, последствия интроецированного нами языка, изменившего конфигурацию нервных путей нашего мозга. Да, язык выполнит и коммуникативную функцию – когда, например, нужно будет провести психотерапию мамы или дочки или семейную – на двоих. Да, с помощью языка мы можем рассказать кому-нибудь об этой маме и об этой дочке, побудив его тем самым оказать данной семье материальную поддержку, например. То есть он работает, но не всесилен.
Давайте возьмем для примера психические расстройства, чтобы окончательно уяснить себе то, насколько возможности языка действительно ограничены. Порой пациент, страдающий депрессией, не может вымолвить ни слова, не способен объяснить ни что с ним, ни почему. Он и сам этого не понимает – ему просто «невыносимо тяжело». Остается только догадываться, какой невероятный объем работы совершает в этот момент его мозг, чтобы создавать такой, буквально раздавливающий человека, «дух тяжести» [Ф. Ницше]. Это психическое напряжение может толкнуть человека на суицид, то есть соответствующая потребность в его мозгу способна противостоять биологическому инстинкту выживания и самосохранения. Но насколько адекватно вся эта огромная активность может быть выражена в словах, в языке?
Или, например, больной с психотическим расстройством – в его сознании развертываются порой невообразимые по сложности и драматизму сцены, весь он может находиться в чудовищном стрессе. А что слова и язык? В лучшем случае – бессмысленное бормотание. Наконец, обычные наши сновидения, так хорошо иллюстрирующие работу интеллектуальной функции, – сложнейшие образы, парадоксальные ситуации, яркие переживания. Но как эту чехарду образов выразить в словах? Как передать другому то, о чем на самом деле был наш сон? Понимаем ли мы сами – хотя, казалось бы, мы ведь даже видели его, – что это был за сон, о чем он был?
Все это, как мне представляется, с предельной очевидностью свидетельствует о том, что работа интеллектуальной функции в нас – делающей все, что она с нами делает, с одной стороны, и возможности нашего языка как коммуникативного средства, интроецированного нами, – с другой, – явления, по своему масштабу, значению и сложности проявлений совершенно несопоставимые.
Оговорюсь еще раз: да, мы думаем не без помощи языка, но вовсе не благодаря языку. Важно то, что язык сделал с нами в процессе нашего ему обучения, в процессе интроекции вместе с ним мира интеллектуальной функции, в процессе нашего врастания в культуру и формирования в нас соответствующих структур – «плоскости мышления», «пространства мышления», нашего «личностного «я», перестройки самых принципов работы «дефолт-системы мозга» и т. д. и т. п. То есть важно то превращение, которое произошло с нами благодаря языку, но это не значит, что теперь он подходит мне для решения каких-то конкретных задач.
Если мой генотип изменила радиация, это ведь не значит, что я стал радиоактивен. Так и с языком: то, что он с нами сделал, – значительно, но то, что мы теперь можем сделать его помощью – ничтожно. Если не считать, конечно, марева наших заблуждений, ошибок, неосознанного самообмана, перманентного подлога реальности – всего того, что составляет нашу специфическую «языковую иллюзию».
Сейчас я смотрю в окно – передо мной бухта, море, горы, кипарисы. Сколько и что мне еще надо сказать, чтобы вы поняли и увидели то, что именно вижу я? Нет таких слов. Но способны ли мы осознать это? Мы уверены, что язык позволяет нам все рассказать, объяснить, донести нашу мысль до собеседника, но это та самая – одна большая – «языковая иллюзия». Мы не замечаем, да и не можем, наверное, этого заметить: то, что мы хотим сказать, молчит между слов, которые мы произносим и используем.
Слова – поворотные пункты, между которыми располагается то, что мы пытаемся сообщить. Смысл нашего сообщения очевиден нам самим лишь потому, что мы его уже знаем – без слов, прежде слов, а нашему собеседнику из наших слов он никогда не будет понятен[100]100
Согласно Готлобу Фреге, если это предельно упростить, под «смыслом» наших высказываний надо понимать нечто, что может быть выражено самыми разными способами – можно сказать так, можно иначе, а можно еще как-то, – но тот же смысл, по Г. Фреге, будет сохраняться. Но как это было бы возможно, если бы язык и вправду точно выражал смыслы? Никак и ни при каких обстоятельствах. Однако в том-то все и дело, что язык и не выражает смыслы, он в лучшем случае лишь очерчивает некое, недоступное ему пространство, в котором и находится соответствующий смысл, но угадать его можем только мы сами. А вот очертить такое пространство вокруг смысла можно действительно самими разными языковыми формами.
[Закрыть]. То, что понимает наш собеседник – это то, что возникает у него между этими – как бы нашими, но на самом деле уже его – словами. И это не то, что сообщаем ему мы, а то, что он понимает сам, своим способом и через свои интеллектуальные объекты.
Мышление по самому своему существу немо, а мы лишь пассивно свидетельствуем факт его наличия своими мириадами слов. Собственно, эта немота мышления и есть интеллектуальная функция. Описать ее не проще, чем действительность какой-нибудь волновой функции. Да, всегда можно изобрести нечто наподобие «принципа дополнительности» Нильса Бора – мол, например, интеллектуальная функция пользуется словами и не пользуется ими одновременно. Но само по себе это ничего нам не даст, в этом нет никакого приращения знания, скорее, напротив – введет в заблуждение: нам будет казаться, что мы что-то поняли просто потому, что у нас нашлось для этого подходящее слово или комбинация слов. А вот попытки пройти дальше, продолжить исследование прекратятся, несмотря на то что ответ-то не найден. Впрочем, в этом, собственно, и состоит «темная магия» «языковой иллюзии».
И так ведь всегда происходит – номинация, по существу, воспринимается нами как акт познания: если мы что-то назвали определенным образом и «знаем», что значит само это слово, то нам уже кажется, что мы знаем не значение этого слова, а соответствующий объект. Но самого этого «объекта» в таком уравнении даже нет! Это в лучшем случае танец вокруг искомого объекта – вокруг некой, принципиально не обозначаемой пустоты, но не он сам. Кажется, это должно нас невероятным образом расстраивать – мы не справляемся с задачей. Но подобное понимание данной ситуации было бы, должен сказать, фатальной ошибкой с нашей стороны.
Ведь что происходит? На самом деле, коли так (и если мы способны эту правду принять), перед нами открывается действительная реальность – в данном случае реальность интеллектуальной функции! Ведь всякая подлинная реальность по определению есть нечто принципиально нам неизвестное, тот самый «х» реальности нашего мышления. А если нам удалось ощутить это неизвестное, мы, по существу, вышли на подлинный контакт с реальностью, и большего желать вряд ли возможно.
Но неизвестность пугает и кажется даже в некотором роде постыдной – мол, как мы можем не знать? Мы столько наговорили, а так ничего и не высказали – подлинный «объект» высказывания выпал из нашей речи, «смысл» высказывания спрятался где-то в ее глубине. Да, наверное, для кого-то это повод посокрушаться и все-таки потребовать ясности. Однако, отказываясь от того, чтобы признать свое незнание и существование этого неизвестного (например, формально номинируя его, укутывая в научно-теоретических «нарративах», пряча его за тысячами слов), мы лишаем себя возможности узнать и увидеть большее. Мы пытаемся снизить свой стресс в ситуации неопределенности (что само по себе может быть и правильно), но цена за этот мнимый комфорт – невозможность подступиться к «фактам» реальности.