Текст книги "Салон-вагон"
Автор книги: Андрей Соболь
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Можно, – ответил Иустин Акакиевич и обидчиво насупился, но вскоре просиял: внесли грибы маринованные, грибы соленые. Как всегда за грибами, заговорил о людях.
– За один боровик сто человек отдам. Что люди – поганки. Давить их надо. Собачка пробежит, побрызжет на пенек, и вот тебе готово – поганка. Говорят, сказано было: плодитесь, размножайтесь и наполняйте землю. Не верю! Не могло быть так сказано. Собачкам был приказ…
– А баб ты признаешь? – гудел Агапит Федорович, наваливаясь животом на стол и подливая Иустину Акакиевичу из узкогорлого пузатого графинчика, похожего на ваньку-встаньку. – И от них отмахиваешься?
– Отмахиваюсь, – резал Иустин Акакиевич воздух перевернутым ножом, сталь сверкала. – Бесповоротно.
– Врешь! – бухал Агапит Федорович, словно гвоздь, вколачивал. – Врешь! Притворяешься!
– Я? – подскочил Иустин Акакиевич и даже тарелку с груздями отодвинул. – Что я, мальчишка, чтоб притворяться?
– Мальчишка! – поднялся и Агапит Федорович.
Когда Цикунов освободился от Людмилы и стал подниматься наверх, он еще на лестнице услышал крики; вбежал, распахнул дверь, друг на друга наскакивали капитан и Агапит Федорович, и оба одновременно в один голос орали: один густо, другой повизгливее, но оба разгоряченные, оба упорные.
– Как сивый мерин, врешь! – стучал Агапит Федорович по столу пудовым кулаком.
Кадык Иустина Акакиевича ходуном ходил по жилистой шее, как блюдца на столе под ударами Агапита Федоровича.
– Сорок лет прожил. Ни разу не лгал…
– Сорок лет брешешь. Еще в цыпленках выворачивался!
Иустин Акакиевич закашлялся и вместе с кашлем задергался:
– Уличил? Хоть раз уличил?
– Уличу! – рявкнул Агапит Федорович, с размаху раскрыл окно, перегнулся и зычно швырнул вниз во двор:
– Петька, запрягай Матроса! Едем, – обернулся он к Цикунову. – Я ему докажу, хрену долговязому!
– Куда? – спросил Цикунов, ничего он не понял.
– В скит, – выпрямился во весь рост Агапит Федорович и стал бешмет застегивать. – Едем! Будем баб выбирать, на завтра. Веселей будет. Супризок для гостей. А для него, – указал он на Иустина Акакиевича, – для него, святоши, наука. Увидим, выдержит ли. Сопрет его, как бог свят, сопрет! Я ли людей не знаю. Не такие сворачивались. Поддашься, а? – опять обратился он к Иустину Акакиевичу, но тот уже остыл, ушел в кресло, сел прямо, а руки и ноги так уместил, что стал похож на складной аршин.
– Нет, – апатично отозвался Иустин Акакиевич.
– У ты, твердокаменный! – усмехнулся Агапит Федорович и снова вскипел: – Нет, братец, докажу. Чего скалишь зубы? – накинулся он на Цикунова. – Сказано, едем.
– Что же, ехать, так ехать. Я не отказываюсь, – пошалил Цикунов глазами и, уходя, хлопнул Иустина Акакиевича по колену. – Капитан, держись, погибель идет!
Иустин Акакиевич быстро задрал ноги, словно на крючок их накинул, и стремительно, как бы с пружины сорвал, выбросил руку и показал кукиш:
– Вот тебе погибель! – не отнимал руки, пока на лестнице шаги слышались. Когда стихло на лестнице, подкатил кресло к столу и стал ловить вилкой ускользающий, увертливый, как хвост ящерицы, грибок.
– Иустин! – кричал со двора Агапит Федорович, расставил ноги колесом и голову с трудом задрал кверху. – Иустин, выглянь-ка!
Иустин Акакиевич с недожеванным грибом сунулся в окно, на свету затемнел треугольной головой:
– Ну… Вот я.
– Не серчай, ложись спать, – отгибал Агапит Федорович неподвижную, набухшую, как пожарная кишка, шею. – Я ведь по-хорошему, хочу научить тебя.
Иустин Акакиевич дожевал гриб, облокотился о подоконник.
– Не научишь, – ладонями потер голову, словно в коробочку сунул ее, и повторил спокойно: – Не научишь.
Агапит Федорович сплюнул:
– Тьфу ты!
– Не плюйся, – невозмутимо попросил Иустин Акакиевич. – Завтра поплюешься.
– Заверни! – бешено кричал Агапит Федорович, выхватывая вожжи у Петьки-конюха. Грузно, как бык на помост, полез в шарабанчик.
С крыльца Людмила не отпускала Цикунова.
– Красавчик мой, не отпущу! Целуй ножки мои! – На смятом платье ее белели тесемки.
Цикунов молча разнимал ее руки и морщился, жеребец Матрос сухо, отрывисто бил копытом о землю, в полутемных сумерках бледно розовели башенки, под отсветом окон четко рисовались прутья решетки, рослый пес Богатырь звенел цепью, ворчал глухо и рвался к Матросу; Петька подтянул чересседельник, отхаркался в кулак, тоненько сказал:
– Готово-с. – И побежал открывать ворота.
Агапит Федорович обернулся к крыльцу:
– Илья, что же ты? – Увидел, как Людмила виснет на Цикунове, и гаркнул: – Милка, подлюга, вон!
Людмила ахнула и опрометью кинулась в сени; из сеней, не показываясь, долго махала платочком.
За углом Агапит Федорович передал вожжи Цикунову:
– Вали к дьячихе, – натянул панаму покрепче и раскатился сочно, словно арбуз лопнувший. – Хо! Каюк Иустину. Подкую его. Ей-богу, подкую. Жарь вовсю, Ильюшечка! Завтра на Бургане будут русалочки!
V
На самом краю слободки, там уж, где буерак чернел, стояли четыре домика, один возле другого, и все четыре похожие на деревянные детские копилки, и звался этот уголок «скитом». Кличку эту дали много лет тому назад, когда в Кизилицке исправником был Абрам Саввич Труч, при ком эти дома терпимости и стали процветать. Новых женщин брали только с одобрения Абрама Саввича, а как-то раз он сам привез четырех с Нижегородской ярмарки. Незадолго до выхода на пенсию Абрам Саввич вдруг подал в отставку и постригся в монахи – тогда-то и появилась кличка.
Голо и пусто было в «скиту»: ни одного деревца вокруг, только пыль перед окнами и позади буерак черный, даже днем непроглядный, хмурый, словно ростовщик старый, а ночью жуткий своим провалом, шорохами потаенными.
Ночью ставни запирались, днем окна завешивались – и никого, кроме ночных гостей, девушки не знали и не видели. И далекими были им, словно из мира другого, и звезды рассыпные, и гул молодой пробудившейся земли, и ветер поречный, весенний, а зимою снег искристый, бодрый скрип полозьев, рокотанье колокольчиков под дугой и воздух морозный, ядреный и крепкий, как махорка.
В четвертом домике, куда только допускались кизилицкие жители, в «дворянском», как звали его слободчане, хозяйка – дьячиха: маленькая, сухонькая женщина, всегда в черном, с неизменно постным личиком под темным платочком, повязанным по-монашески, всегда встречающая гостей еле слышным шепотком: «Здравствуй, сыночек, сподобился»; поставила свой домик по-иному: купила старенькое пианино, завела постоянного тапера, по стенам развесила картины светского содержания из приложений к «Родине», портреты Драгомирова, Османа-Паши и Петра Великого, а над пианино прибила плакат с узорным ободком в виде разноцветных кубиков: «прошу непреличных слов не выражать штоб не смущать моих девочек» и с подписью художника в углу: «Ученик II кл. Горо. Уч. Семен Голубков».
В это лето дьячиха обновила состав своего домика: уехала на неделю и привезла с собой трех венгерок и одну француженку. Одна из венгерок действительно плохо говорила по-русски, но остальные акали по-московски, а француженка говорила с еврейским акцентом.
Венгерок дьячиха обрядила в малороссийские костюмы, а француженку одела «под мальчика». Тонкая, порывистая, стриженная, она вскоре научилась ловко подтягивать штаны, полонила этим жестом сердце помощника пристава Сулемашко и стала «полицейской»: по строгому приказу Сулемашки могла только танцевать с гостями.
Сулемашко пригрозил дьячихе:
– Разъясню весь инвентарь, если к жидовке кого-нибудь допустишь. Я узнаю, не бойся, у меня нюх достопримечательный.
Дьячиха сложила губы сердечком и стала плакаться:
– Родименький, выбери себе другую. Сущее разорение для меня.
Сулемашко топнул ногой.
– Сгинь!
Дьячиха мелкими шажками протрусила в свою каморку, порылась в кованом сундучке, от которого пахло липовым цветом и просфорами, вернулась к Сулемашке и попросила шепотком:
– Дай ручку, родименький.
Сулемашко краем глаза поймал окраску ассигнации, небрежно перекинул ногу за ногу, звонко звякнул шпорой и протянул руку:
– На! Погадай! Погадай!
– На Катеньку! – поиграла дьячиха кислой улыбкой и ввернула бумажку.
И Сулемашко разрешил:
– Два раза в неделю.
– Три! – умоляла дьячиха и руки накрест к груди прикладывала.
– Ладно. Но посмей только в праздничные дни – законопачу. В двунадесятые то ж!
– Родименький, а по воскресеньям? – изнывала дьячиха и голову вбок клонила. – Разреши!
Низкими поклонами встретила дьячиха Агапита Федоровича и Цикунова.
Еще в зальце услышала близкий топот лошади, выбежала в сени, сдвинула с двери тяжелый затвор, чтоб поглядеть, к кому едут, к ней или к соседям, а когда увидела, какой гость пожаловал, обомлела:
– Ох!.. Пресвятая Богородица!
С шепота елейного, приторно-сладенького, как грошовый леденец в цветной бумажке, перешла на визг всхлипывающий, словно защекотали ее чьи-то проворные пальцы; приседала точно перед архиереем и назад пятилась, то умилительно обращаясь к Агапиту Федоровичу, то через плечо скороговоркой отдавая приказание девушкам, столпившимся в дверях:
– Ох!.. Батюшка, Агапит Федорович, удостоил! Девоньки, дорожку уступите! Ох, сподобилась я!.. Девоньки, музыку!
Наваливаясь всем телом, тапер выколачивал из охрипшего пианино «На сопках Маньчжурии». Девушки кинулись врассыпную, поприжались к стенкам, какой-то гость одинокий, не то чиновник из маленьких, не то парикмахер, растерявшись от внезапной суматохи, юркнул за занавеску и смял свою пышную прическу.
На пороге зальцы дьячиха вывернулась, пропустила вперед Агапита Федоровича, а за спиной его могучей, покатой, как опрокинутая кадка, вытянулась на цыпочках и замахала руками исступленно:
– Девоньки, пляшите!
Девушки отошли от стены, обнялись и нехотя, вяло закружились, спотыкаясь, словно стреноженные.
Пара с парой сталкивались в узком пространстве, скрипели рассохшие половицы, на низком буром потолке покачивался голубой фонарь, колпачки на свечах вздрагивали, урчала, как старая разозлившаяся кошка, педаль под неумолимой ногой тапера, а между танцующими парами шмыгала дьячиха в прюнелевых ботинках, вся сухонькая, вся в черном и шпыняла:
– Веселей! Веселей!
Агапита Федоровича она усадила на диван, осведомилась:
– Подать чего, батюшка? – заглядывала ему в глаза и настороже была, чтоб кинуться при первом же его слове.
Агапит Федорович отмахнулся:
– Ничего не надо. Дай поглядеть на твой выводок. – А Цикунова спросил: – Что, есть подходящие?
Цикунов указал на «француженку».
Та заметила, освободилась от подруги, побежала к Агапиту Федоровичу, на ходу ухарски. подтягивая коротенькие штаны, села к нему на колени:
– Ты богатий? – И полезла в его карман.
– Жидовочка, – сзади объяснил Цикунов.
– Да ну? – изумился Агапит Федорович и спустил девушку с колена, но тотчас же притянул ее к себе с жадным огоньком в глазах. – Жидовочка? Покажи шейку!..
Дьячиха радостно встрепенулась и кинулась гнать из зальца девушек, тапера. И гостя из-за занавески выволокла.
– Пошли! Пошли!
– Эй ты, не гони! – прикрикнул Агапит Федорович и поднялся. – Хочу всех поглядеть. А эту, – указал он на «француженку», – придержи пока.
Враскоряку шел он от девушки к девушке, пригнув голову, и так же, как тяжелой стопой своей давил половицы старенькие, придавливал девушек взглядом неподвижным, и ни одна не решилась заговорить.
– Что они у тебя дохлые? – рявкнул Агапит Федорович дьячихе.
Дьячиха метнулась к девушкам. Девушки, как по команде, залились напряженно:
– Хи-хи-хи.
Агапит Федорович отобрал трех.
– Этих беру, – сказал он Цикунову. – И ту, – кивнул он в сторону дивана, откуда «француженка» полуиспуганно-полуобрадованно косилась на него и торопливо поправляла и так туго натянутые чулки. – Хватит, а?
– Вполне, – ответил Цикунов и спросил, не пряча насмешливой улыбки: – А какую из них для Иустина?
– Какую? Гм… – Агапит Федорович глядел неотрывно на «француженку». – Такую… Не твое дело! – вдруг вспыхнул он и наскочил на дьячиху. – Чего глаза разинула? Закрывай лавочку! Вели лошадь распрячь! – И отошел к дивану.
Француженка хихикала навстречу.
– Милий!..
Дьячиха гасила свечи.
Светало, когда Агапит Федорович и Цикунов выезжали из «скита», тянуло предутренним холодком, свежим, как вода в горном ручье.
Матрос легким аллюром чертил дорогу; слегка влажная пыль мелко вставала за шарабанчиком, слободка спала, вся ставнями прикрытая. Цикунов сонно правил, Агапит Федорович дремал, и при толчках тело его, как туша мертвая, скатывалось набок; на Бочарной запахло смолистым молодым деревом, а возле дворов кожевников понесло по ветру разъедающей мездрой. Цикунов подобрался и присвистнул – Матрос шибко влетел на кладки, Агапит Федорович туго поднял набухшие веки и сипло спросил:
– Где мы? – Оглянулся по сторонам; позевывая, потянулся всем телом и, неожиданно для Цикунова, еще не дозевав как следует, рассыпался громко:
– Хо-хо!.. Ей-богу, сведу Иустина с жидовочкой. Хо-х-о-хо! Именинника!
Похохотав всласть, огорчительно добавил:
– Жалко, занятная девка! Занозистая! Но честь дороже, ничего не поделаешь.
А в полдень дьячиха перевезла на «Жажду» четырех женщин: двух венгерок – Полину, она же Женечка-спотыкач, худенькую девушку, полухроменькую, которая хромоту свою старательно прятала от гостей, Тамару, она же Лизка-Гвардейская, рослую, как солдат первой роты, полнотелую, с черными усиками на пухлой губе, просто русскую – Манечку, круглую и плотную, как катушка ниток, и «француженку» – Изабеллу, или, как сама дьячиха называла ее, – Избелку.
Сперва первых трех перевезла, а потом уже отдельно Изабеллу, укутав ее, словно больную, толстой шалью: боялась, как бы не попасться на глаза помощнику пристава Сулемашке.
Везла Изабеллу и, словно под дождем пронизывающим, тряслась лихорадочно, все оглядывалась и на каждую церковь крестилась:
– Пронеси, Господи! Пронеси, Господи!
Женщин передала Макаркину и попросила:
– Ты моих пташек не обижай. Они у меня нежные, обидчивые. И покорми их, родименький, покорми, пока сам приедет.
Макаркин от волнения красными пятнами покрывался и козырял:
– Медамес, я все сделаю. Сверх нормы!
VI
В обед стали съезжаться приглашенные.
Из купцов был только Семен Поликарпович Черемухов, огуречник: Агапит Федорович не любил купцов, называл их «брюхатыми» и, хотя в родстве состоял со многими кизилицкими купеческими семьями, ни с кем из них не водился, сталкивался с ними лишь по торговым делам, а вне дела предпочитал других. Из года в год приглашал на именины девять человек, всегда одних и тех же, только изредка с маленькими изменениями; Цикунов был десятым, одиннадцатым Иустин Акакиевич, а двенадцатым сам Агапит Федорович, но в этом году акцизный Батенков привел с собой двоюродного брата, приехавшего из Самары, чиновника контрольной палаты, плоского, как гладильная доска, в высоком и твердом, как частокол, крахмальном воротнике – и вместо обычной дюжины оказалось тринадцать человек.
Агапит Федорович потемнел:
– Чертова дюжина! – И сквозь зубы процедил мрачно: – На кой черт мне эта кикимора контрольная? Всей свадьбе подгадит.
– Сплавить его? – предложил свои услуги Цикунов. Но Иустин Акакиевич нашелся: велел Макаркину вымыть руки и идти на рубку.
Первым явился ветеринар, Мамант Яковлевич Извеков, из семинаристов, но пухленький и чистенький, как кондитерский барашек, изобретатель знаменитой «ветеринарской» наливки, которую весь Кизилицк потреблял в неимоверном количестве, особенно женская половина его; помимо этого Мамант Яковлевич славился своим альбомом. Летом Мамант Яковлевич на берегу Бургана снимал купающихся женщин; подкрадывался из-за кустов, наводил аппарат, а потом карточки вклеивал в альбом и подписывал: «Анфас купчихи Сорокиной…», «Профиль девицы Веденяповой… старшей дочки галантерейщика Прохорова…», а когда один альбом заполнялся – заводил другой.
С собою Мамант Яковлевич привез огромную бутыль своей наливки с ярлычком: aqua mamantis prima, на руках, коротеньких, окаймленных розовыми манжетками, внес ее в рубку и торжественно поставил на стол, пренебрежительно отодвинув бутылки.
Вторым приехал Спайда Степан Степанович, начальник местной почтовой конторы, желтолицый, с челкой на лбу, со Станиславом на белом кителе; затем с мандолиной Клало-Дуновский, дрогист, хозяин аптекарского магазина, лысый, но напомаженный, в клетчатом костюме с голубым кончиком платка в боковом кармашке, костлявый, как общипанная галка, надушенный от желтых туфель до голой макушки. За ним смотритель тюрьмы Тахтарев, полуседой, с иконописным лицом и блуждающими глазами маньяка – гроза арестантов, поровший их предпочтительно в праздничные дни; когда надзиратели пороли – быстро-быстро приговаривал:
– Христос терпел и нам велел.
За смотрителем не спеша появился Захар Григорьевич Паташлов, дворянин, владелец крошечного имения неподалеку от Кизилицка, заложенного и перезаложенного, толщиной своей не уступавший Агапиту Федоровичу, только ростом пониже. В имении своем он всю землю отвел под грядки – усиленно и настойчиво выращивал тюльпаны, бредил тюльпанами многоцветными, добивался такого, где бы каждый лепесток был другой окраски, выписывал каталоги из-за границы, семена, руководства, сам изобретал новые способы выращивания и каждый год готовился к поездке в Голландию, красным карандашом отмечая путь по карте, а синие крестики ставя на предполагаемых остановках; имел двух сыновей, но не любил, когда расспрашивали о них: старший по России разъезжал клоуном, выступал в цирках, а младший был женат на еврейке, в девятьсот пятом году студентом участвовал в беспорядках и после исключения из университета уехал на Кавказ и там затерялся. Но о тюльпанах Захар Григорьевич мог говорить с утра до утра, хотя страдал одышкой: не говорил, а гудел; очень любил выпить, но огорчался, что водку нельзя настоять на тюльпанах.
С корзиной свежих огурцов подъехал Семен Поликарпович Черемухов; погладил бороду и скромненько доложил:
– Из парничков. Новорожденные, только что из утробы. Один в один.
А за ним появились остальные.
Внизу гостей встречал Иустин Акакиевич, а уж наверху, у входа на палубу, Агапит Федорович; каждому кланялся низко и говорил:
– Рады, очень рады за память. – А с Паташловым расцеловался и шепнул ему на ухо: – Какие тюльпанчики будут!
Тот сделал большие глаза.
– Живые! – ухмыльнулся Агапит Федорович.
Женщины сидели взаперти в общей каюте; утром еще до того, как отвести Иустина Акакиевича, Агапит Федорович послал Цикунова на пароход и приказал ему запереть девушек.
– Скажи, чтоб штору не поднимали, чтоб сидели у меня смирно, в окна не тыкались и чтоб без громкого разговору. И там всяким скажи, чтоб язык за зубами держали, а Иустину ни-ни, ни слова.
Цикунов выполнил поручение, Макаркин со вздохом передал ему женщин, не отходил от запертой каюты и покашливал, Цикунов прогонял его, Макаркин уныло подчинялся, но потом украдкой пробирался назад и льнул к скважинке.
На пароходе Агапит Федорович попросил Цикунова отвести Иустина Акакиевича в сторону, а сам прошел к женщинам; посидел у них недолго, подержал Изабеллу на коленях, Тамару – Лизу-Гвардейскую пощекотал за ухом и вышел, отдав ключ Цикунову:
– Как только поедим маленько и маленько накачаем Иустина – веди их в рубку. Всех сразу!
Гости прогуливались по палубе, новый гость знакомился с остальными: шею держал прямо, не гнулся и отчеканивал, представляясь:
– Аспирантов, чиновник палаты.
А Батенков, акцизный, тут же добавлял:
– Контрольный, из Самары.
Чуть заметно вздрагивала палуба; в машинном отделении разводили пары – «Жажда» готовилась к отплытию, Иустин Акакиевич на мостике поглядывал на часы: до четырех еще оставалось минут двадцать; Семен Поликарпович Черемухов ощупывал чехлы, половики, справлялся о цене и пятерней скоблил подбородок обросший.
Клапо-Дуновский настраивал мандолину, в рубке раздвинутый стол ломился под тяжестью бутылок, блюд, закусок.
Гости томились: день снова выдался горячий, и снова Бурган покрылся белыми пятнами и застыл, как кисель молочный.
Было жарко, не веяло от Бургана прохладой: сам распалился он знойно, не шевелился, ближнего берега не трогал, а дальний отдал солнечному туману, где он расплылся неясными очертаниями.
Все чаще и чаще подходили гости к окнам рубки, будто ненароком заглядывали вовнутрь, с вожделением тайным, бегло ощупывали бутылки и нетерпеливо оборачивались к трубе. Агапит Федорович отлучился вниз к буфетчику.
– Не гудит, подлая, – выразил общую мысль вслух Спайда Степан Степанович и сердито поправил орденок.
Мамант Яковлевич обернулся к капитанскому мостику, запрокинул пухлую головку и тоненько спросил:
– Когда едем?
Иустин Акакиевич сверху молча растопырил пять пальцев правой руки и еще два прибавил к ним с левой.
– Э-е-ех! Еще семь минут.
Белоснежный воротник Аспирантова мокрел понемногу, Клапо-Дуновский пощипывал струны мандолины и к костлявому лбу, где кожа была натянута, как на барабане, прикладывал голубенький платочек, старательно сложенный треугольником.
Завыл первый гудок – гости заулыбались, а после второго внизу раздались крики, затопали ноги и долетел рев Агапита Федоровича:
– Мерзавцы! Прощелыги!
Примчался наверх Макаркин и отчаянно завопил:
– Дяденька, несчастье!
Иустин Акакиевич зашагал вниз, за ним гости: в узком пространстве между машинным отделением и кухней Агапит Федорович зажал одного из матросов и бил его наотмашь. Оказалось: матрос не доглядел и нечаянно облил водой связку ракет и римских свечей.
– Сволочь! Всю иллюминацию попортил мне! – ревел Агапит Федорович и, как цепом на гумне, кулаком молотил матроса; позади столпились остальные матросы, выглядывал из кухни белый колпак повара, в дверях буфетной окоченел лакей с подносом в руках, из машинного люка высовывалась черная, взъерошенная голова кочегара, не шевелилась, только белки вращались; посудник притаился у крана с кучей грязных тарелок.
– Так его, так, – подошел сбоку Иустин Акакиевич и тоже ударил. Матрос хотел вывернуться, но поскользнулся и упал полосатой спиной вверх.
Агапит Федорович пихнул его ногой:
– Гадюка! Из-за тебя, подлого, без осветительности остались.
И тут, как из-под земли, вырос мещанин Меншуткин, сорвал с себя дворянскую фуражку и предложил свои услуги:
– Могу поправить. – Со дня прибытия в Кизилицк не сходил с «Жажды», с матросами перезнакомился, буфетчику кое в чем услужил, старшему повару успел понравиться, Макаркину подарил неприличную картинку, от которой Макаркин в восторг пришел, лакею оказался земляком, и тот ему тюфячок раздобыл; когда ящики с напитками привезли, из-за угла прислушивался, как Цикунов перечислял сорта, и переполнялся радостной надеждой: «будет малина» – знал от матросов, что господа напиваются до чертиков, и на этом строил свои, ему одному известные, планы, терпеливо ждал счастливой минуты и дождался. – В один миг могу. Разрешите-с! – И ногу в рыжей туфле почтительно отставил назад; шел напролом, а внутри сердце с печенкой в чехарду играли.
– Ты? – уставился на него Агапит Федорович, отдуваясь после расправы. – Иустин, откуда этот сморчок взялся?
Меньшуткин обмер и зажмурился: «Крышка!» – и услышал, ошалев от радости, как буфетчик говорит:
– Я его взял. На подмогу. Работы много.
«Выручил», – Меньшуткин бодро шагнул к подмоченным ракетам и обернулся к Агапиту Федоровичу деловито:
– Прикажите приступить?
– Приступи, – разрешил Агапит Федорович. – И зажигать умеешь?
Меньшуткин в ответ только скромно потупился.
– Не станут палить – вздую, осветишь по-настоящему – возьму к себе, – пообещал Агапит Федорович и увел гостей наверх.
Меньшуткин ел его глазами до лестницы, потом пришлепнул дворянскую фуражку к голове, словно на болванку сунул, и, весело посвистывая, стал поднимать связку.
Охая, вставал избитый матрос; шел к крану и на ходу отирал кровь с лица, остальные угрюмо расходились; в кухне шипело масло; от одной сковороды к другой, осатанев от жары и злости, метался повар, точно сам поджаривался на плите; в буфетной лакей громыхал ведерками для шампанского. Взвыл третий гудок, задышала машина, сперва с перебоями, потом ровно, покачнулась пристань, вбок поползла и скрылась, забулькала вода – Бурган очнулся и принял в свои воды «Жажду».
«Жажда» плыла книзу, вдаль уходил Кизилицк, горели церковные главки и крест, далекий и прозрачный, был похож на две скрещенные золотые паутинки.
С одной стороны Клапо-Дуновский, с другой – Батенков-акцизный подхватили Иустина Акакиевича под руки и с мостика торжественно ввели его в рубку, где уже хлопали пробки и где в почетном углу, как далай-лама, важно восседал Агапит Федорович, головой возвышаясь над всеми.
Иустина Акакиевича усадили рядом с ним – запенилось шампанское, Макаркин неверной, вздрагивающей рукой подносил ко рту бокал, блаженно улыбался, дул на пену и пил, закатив восторженно глаза; вдруг отставлял бокал, пугливо поглядывал в сторону Иустина Акакиевича и успокоенный снова тянулся к светло-янтарной жидкости далеко вытянутыми губами, в трубочку, как у ребенка перед лакомством.
Ветеринар пил залпами и повизгивал:
– Моя наливка не хуже!
Семен Поликарпович после каждого глотка закусывал огурчиком, и Клапо-Дуновский по соседству благородно возмущался:
– Варвар, как можно так?!
Спайда прищелкивал языком; щеки его понемногу румянились, но лоб и виски оставались нетронутыми и желтели под челкой, как кожура лимона. Клапо-Дуновский чокался со всеми, изысканно закругляя локоть и чокаясь, покашливал:
– Prosit! – На что Батенков-акцизный быстро отвечал: – И я с вами.
У Тахтарева после третьего бокала помутнели блуждающие глаза, иконописное лицо побледнело, вытянулось и стало уже окончательно похожим на лицо мученика.
Агапит Федорович сам подносил Иустину Акакиевичу, Иустин Акакиевич отнекивался и пил маленькими, осторожными глотками, но бокал его не уменьшался: Агапит Федорович подмигивал Цикунову, и Цикунов сбоку подливал, при второй дюжине Агапит Федорович заставил Иустина Акакиевича выпить два стакана, один за другим:
– Иустинушка, за наш пароходик, милый. – И похлопал по стенке рубки. Иустин Акакиевич выпил: пароход свой он уважал и ценил.
– Иустинушка, за капитана его расчудесного! – И тут Иустин Акакиевич не смог отказать, да и гости подхватили:
– Надо! Надо! – А Клапо-Дуновский взял на мандолине аккорд: – Pro-o-osit!
В третий стакан Цикунов по знаку Агапита Федоровича взял две рюмки коньяку и рюмку рябиновки; Агапит Федорович удовлетворенно откинулся на спинку стула и под шумок кинул Цикунову:
– Еще два ерша! Да покрепче!
Цикунов тряхнул кудрями и в четвертый стакан влил удвоенные порции; вскоре Иустин Акакиевич уже сам подвигал к себе бутылки и кривыми, непослушными губами мямлил:
– Люди сволочи… А вино… спасение от них. Люди размножаются почкованием, я знаю… философия учит нас… Людей надо давить… Каблуками… Гады они.
– А бабы? – нагибался к нему Агапит Федорович и посмеивался.
– От-махиваюсь! – заплетался Иустин Акакиевич, тщетно пытаясь вскинуть ослабевшую руку; потом вдруг спохватился: – Пустите… пароход без начальства… Дорогу ка-пит-т-ану!
– Сиди! – удерживал его Агапит Федорович. – Без тебя управятся. – Но все-таки поднялся в штурвальную будку. Молодой штурвальный Никита спокойно вел пароход; зоркими глазами, голубыми, как вода Бургана, следил за бакенами.
– Ты того, – сказал Агапит Федорович, – повнимательнее! Что как – зови меня.
Никита даже не обернулся, как до этого не оборачивался на крики из рубки, на смех разухабистый – глядел на берега плывущие, на белые и красные бакены, похожие на огромные поплавки, и на даль водяную, то разбегающуюся широко, то суживающуюся между лугами и грядой темно-зеленых холмов, где изредка показывались и пропадали деревни, поселки.
VII
Когда покончили с шампанским и перешли к напиткам попроще, Агапит Федорович сказал Цикунову:
– Пора! Тащи их!
Гуськом входили женщины и на свету щурились – впереди Изабелла, сунула руки в карманы, выгнула грудь колесом и на ходу покачивалась на туго обтянутых высокими чулками ногах; последней шла Полина, густо краснела и прихрамывала.
И рубка всколыхнулась и наполнилась криками, возгласами, гулом, хохотом, шумом быстро отодвигаемых стульев, звоном опрокинутых рюмок и стуком падающих ножей, вилок.
– Мой сурпризок! – грохотал Агапит Федорович, перегнувшись через весь стол, сметая бутылки, тянул к себе Изабеллу.
На миг отрезвев, вскочил Иустин Акакиевич, дико вытаращил глаза, припомнил свой спор с Агапитом Федоровичем и бросился к двери, но Цикунов поймал его за полу и хохоча стал тащить назад.
– Пусти! – дергался Иустин Акакиевич, как Петрушка на ширме: то устремлялся вперед треугольной головой, то опрокидывался острым кадыком вверх.
Сладострастно-истомно повизгивал ветеринар и считал:
– Первая! Вторая! Третья! Четвертая!
Как молочный сепаратор, гудел Сергей Захарович Патлашов, на ковер текли струи вина, пива и капал с края стола золотистый рыбный соус.
Часа через два венчали Иустина Акакиевича с Изабеллой.
Изабеллу обернули белой скатертью, а Иустину Акакиевичу воткнули за жилет огромную ветку филодендрона; остатки филодендрона вместе с горшком облили пивом и поставили на пол у ног Иустина Акакиевича, Иустин Акакиевич осоловело покачивался из стороны в сторону, и один из шаферов, Батенков-акцизный, уцепил его за шиворот:
– Просят стоять прилично!
Посаженый отец Агапит Федорович держал невесту на коленях; подбородком уткнулся в ее голый затылок и распоряжался:
– Ильюш, тащи свечи! Ветеринар, облачайся! Дуновений, играй!
Изабелла болтала ногами, одной рукой обняв шею Агапита Федоровича, и время от времени зарывалась головой в грудь Агапиту Федоровичу:
– Ой, боюсь зениха!
Агапит Федорович колыхался, как студень, подбрасывая ее:
– Штучка моя жидовская! – И за скатерть совал в вырез ее блузки одну трехрублевую бумажку за другой. – Детям на молочишко!
Изабелла ловко вынимала бумажки и тут же сосредоточенно прятала их в чулок, выпрямлялась и снова начинала:
– Ой, боюсь!
Клапо-Дуновский рьяно теребил мандолину, Лиза-Гвардейская тянула пиво, с нею Аспирантов, но уже без воротника; Аспирантов гладил ее по спине, озирался по сторонам, спрашивал задыхающимся шепотом:
– Сколько вам лет? – И все ближе и ближе подвигался к ней.
Подружки невесты – Манечка и Полина забились в угол; Манечка иногда протягивала руку и тащила со стола то кусок ветчины, то ломтик семги, а Полина не шевелилась и хроменькую ногу старалась засунуть под диван – к ним шел Спайда в расстегнутом кителе, уже весь красный, как его орденская ленточка, закапанная наливкой. Манечка, давясь, проглотила редиску и шепнула Полине:
– Идут! – оправила юбку и привычно-заискивающе улыбнулась навстречу Спайде.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.