Текст книги "«Мыслящий тростник». Жизнь и творчество Паскаля в восприятии русских философов и писателей"
Автор книги: Борис Тарасов
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 70 страниц)
И здесь можно отметить еще одни аспект генетической и типологической связи между мышлением Тютчева и Паскаля. Речь идет о вменяемости или невменяемости людей по отношению к обозначенному критерию, к принципиально различным последствиям жизненных сценариев «с Богом» и «без Бога», к тому, как под благообразной личиной внешней законности скрывается «подлое предпочтение низких выгод». С этой точки зрения Паскаль делит всех на «простых», «полуискусных» и «искусных». Не обремененные знаниями простые люди различают добро и зло в новых идеях, учреждениях, установлениях здоровым инстинктом, искусные мудрецы – с помощью «умной» и «полной» рефлексии (мудрец отличен от глупца тем, что он мыслит до конца). Но и те и другие (отчасти из-за подобных качеств) не участвуют в активной общественной жизни. А вот полуискусные (отсюда тянется типологическая нить к полупросвещению у Пушкина, к полунауке у Достоевского, к образованщине у Солженицына и т. п.), которые вышли из естественного неведения простых, но не достигли понимания искусных, составляют самый деятельный слой общества и пытаются изменять и регулировать его законы на основе ограниченного разума и непросветленной натуры, преобразовывая в смутах и волнениях внешний мир, но не достигая духовного и нравственного прогресса.
Вслед за Паскалем, Тютчев подчеркивает безосновность, беспочвенность и «короткость» мышления «полуискусных» (при их неутихающей активности и вездесущности), непонимание ими того, что политические формы и юридические законы сами по себе мертвы, не заключают положительного критерия, а приобретают значительность в их религиозно-культурном и духовно-нравственном содержании. Например, при всяких реформах власти необходимо учитывать (и «искусные» это учитывают), что возможен в действительности более деспотический произвол, «ибо он будет облечен во внешние формы законности, заменит собою произвол отвратительный, конечно, но гораздо более простодушный и, в конце концов, быть может, менее растлевающий…»[440]440
Соч. Т. 2. С. 251.
[Закрыть]. И именно таковым является «наше мнимое право, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол»[441]441
Там же.
[Закрыть]. Скрыты от «полуискусных» и другие «невидимые» причинно-следственные связи. Поэт формулирует целый ряд «роковых» и парадоксальных закономерностей, обнаруживаемых с христианской точки зрения, с помощью целенаправленного внимания к тому, что происходит на первичном духовном уровне, в нравственной сфере, в психологии человека при доминировании той или иной «политики» или «идеологии». Так, «великие кризисы, великие кары наступают обычно не тогда, когда беззаконие доведено до предела, когда оно царствует и управляет во всеоружии силы и бесстыдства. Нет, взрыв разражается по большей части при первой робкой попытке возврата к добру, при первом искреннем, быть может, но неуверенном и несмелом поползновении к необходимому исправлению. Тогда-то Людовики шестнадцатые и расплачиваются за Людовиков пятнадцатых и Людовиков четырнадцатых»[442]442
Там же. С. 250.
[Закрыть]. Невдомек многим государственным деятелям, считает Тютчев, и ничтожность материальных способов единства там, где недостает духовного единства, и даже противоположное их задаче действие. Сугубо материальное подавление властью (при отсутствии оживотворяющего духа и искренних убеждений) диссидентов и оппозиционеров способно лишь лишить ложные учения «специфического содержания» и придать им несвойственное значение и популярность, «вес, силу и достоинство угнетенной мысли». По мнению поэта, «полуискусные» не могут чувствовать, осязать и понимать «глубокие, глубоко скрытые в исторической почве корни», всех их «плохо, очень плохо учили истории», потому нет ни одного вопроса, который они постигали бы «в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером». Отсюда печальный вывод о том, что Россия может погибнуть от бессознательности, подобно человеку, который утратил чувство самосознания и держится на чужой привязи: «государство бессознательное гибнет…»[443]443
ЛН. Кн. 1. С. 372.
[Закрыть].
Согласно Тютчеву, «бессознательность» как благонамеренных правительственных чиновников, так и ратующих за прогресс оппозиционеров заключается в их невосприимчивости в отношении оборотных сторон тех или иных явлений – «нравственного бессилия» казенного патриотизма или благоприятной для тупых карьеристов «животворной теплоты полицейского начала», безобразий «так называемого общественного мнения» или «беснующейся пошлости» молодого поколения. И процессы, идущие при господстве «полуискусных» в политике и идеологии приводят к тому, что на свет Божий выводятся «выродки человеческой мысли, которыми все более и более наполняется земля Русская, как каким-то газом…»[444]444
Там же. С. 263.
[Закрыть]. В результате поэт приходит к самым отчаянным вопрошаниям: «Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые из всего класса ученики, эти люди, стоящие настолько ниже нашего собственного, кстати очень невысокого уровня, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, а обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать»»[445]445
Там же. С. 334.
[Закрыть].
Беспочвенному «короткому» и внешнему знанию и действию «полуискусных» Тютчев противопоставляет не только мудрость «искусных», но и инстинкт «простых»: «инстинкт народных масс выше умозрений образованного люда»[446]446
Там же. С. 426.
[Закрыть]. В его представлении, умудренная власть должна по возможности обходиться без посредничества «полуискусных» бюрократов и министров, преодолеть свою «безнародность», отказаться от «медиатизации русской народности» (т. е. низведения ее на уровень объекта приложения разных сил и идей): «чем народнее самодержавие, тем самодержавнее народ»[447]447
Там же. С. 272.
[Закрыть]. Без реального же и полноправного представительства народа в земстве «всякое представительство будет ложь, колоссальный пуф», инструмент для удовлетворения партийно-корыстных интересов «полуискусных».
В рядах многочисленных представителей «полуискусных» Тютчев выделяет новое сословие «так называемой интеллигенции» и не надеется, что «эта пресловутая интеллигенция поймет и оценит начинающийся всемирный кризис»[448]448
Там же. С. 426.
[Закрыть]. Из его уст раздаются еще более категоричные оценки образованных, но лишенных корней и традиций пролетариев умственного труда: «на то и интеллигенция, чтобы развращать инстинкт»[449]449
Там же.
[Закрыть], а также отнимать у человека «самые заветные верования». С его точки зрения, божественная мудрость и народный инстинкт должны соединиться, минуя средостение антропоцентрических проектов и рационалистического полузнания.
Сам поэт, всецело опираясь в мысли на христианскую почву и логику, в жизни, как уже вскользь описывалось, испытывал иго «человеческого, слишком человеческого», нес бремя «двойного бытия», оставался в промежуточном положении между «небом» и «землей», Христом и «Весной», как бы воплощал размышления Паскаля о драматическом уделе человеческого раздвоения между полюсами величия и нищеты. Согласно автору «Мыслей», человек не является ни ангелом, ни животным, а представляет собой сосуществование того и другого, мост между ними, середину между двумя этими крайностями.
Неискоренимая двойственность человеческой природы, несущей в себе признаки величия и ничтожества, стала предметом пристального духовного внимания и Тютчева, который вместе с тем с глубоким напряжением экзистенциально переживал ее. Уже в самых ранних стихах Тютчева тема онтологической двойственности человеческого бытия заявлена вполне отчетливо:
Всесилен я и вместе слаб,
Властитель я и вместе раб…
(«Всесилен я и вместе слаб…»)
В стихотворении «Проблеск» лирический герой поэта чувствует в своих жилах «небо», а в сердце радость, верит «верою живою», устремляется с земного круга «душой к бессмертному», но тут же встречает непреодолимый откат:
Мы в небе скоро устаем, —
И не дано ничтожной пыли
Дышать божественным огнем.
И в стихотворении «С поляны коршун поднялся…» вновь констатируется: «Я, царь земли, прирос к земли!….». Поэт пишет о непостижимом законе неистощимого водомета «смертной мысли»:
Как жадно к небу рвешься ты!..
Но длань незримо-роковая,
Твой луч упорный преломляя,
Свергает в брызгах с высоты…
(«Фонтан»)
Душа «жаждет горних», животворных вершин, где ступает «небесных ангелов нога». Она хотела бы вырваться из густого слоя жизни, оттолкнуть «все удушливо-земное». Однако жизнь обхватывает ее «тусклой, неподвижной тенью» и обрекает на постоянное «заключение»:
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья —
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…
(«О, этот Юг, о, эта Ницца!….»)
Проделав весь круг рациональных, поэтических, историософских и иных размышлений, Тютчев в личной жизни так и не мог обрести просветленного внутреннего единства, чаемой «небесной» и «горней» однородности. Интеллектуальное понимание, логическая необходимость, духовный порыв, огромное желание достичь высшей цельности не справлялись с конкретными противоречиями реальной «экзистенции», «натуры», «сердца». И, как уже неоднократно подчеркивалось ранее, состояние неразрешимой двойственности и бесконечной борьбы до конца дней Тютчева оставалось его неистощимым уделом. Своеобразным стоическим гимном тревоге и труду «смертных сердец», побеждаемых лишь неумолимым Роком, звучит стихотворение поэта «Два голоса»:
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы – молчат и оне.
А. А. Блок намеревался поставить это стихотворение, написанное в 1850 году, эпиграфом к драме «Роза и Крест» и отмечал как его доминанту «эллинское, дохристово чувство Рока». Однако итоговая бесплодность подобного мужества и жажды реального бессмертия личности заставляли Тютчева вновь и вновь обращаться к христианству не только в творчестве, но и в повседневной жизни. «С молитвой и слезой» он произносит евангельские слова, «скорбя перед замкнутой дверью»:
Впусти меня! – Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..
(«Наш век»)
В том же 1850 году Тютчев вместе с дочерью Анной и Е. А. Денисьевой совершил паломничество в Валаамский монастырь, а в дальнейшем не раз бывал в Троице-Сергиевой лавре, в частности, на храмовом празднике обретения мощей преподобного Сергия Радонежского. Однако и в церковной ограде для него возникают свои противоречия. Его искреннюю душу смущает всякое лицемерие на официальных богослужениях в Царском Селе, посреди «всех этих мундиров и придворных туалетов, обладатели коих всецело поглощены не воскресением Христовым, а совсем иным – переходящим из рук в руки указом о назначениях и наградах, который и является для них благой вестью во всем значении этого слова»[450]450
Соч. Т. 2. С. 351.
[Закрыть]. Напротив, церковная служба в Успенском соборе Троице-Сергиевой лавры, когда 7 августа 1867 года праздновался юбилей митрополита Филарета Московского, произвела на него огромное впечатление отсутствием театральности в торжественности и подлинной простотой величественного. Сам виновник торжества казался поэту истинным представителем «небесного» посреди «земного»: «Маленький, хрупкий, изможденный до последней степени, однако с взором, полным жизни и ума, он господствовал над всем происходившим вокруг него, благодаря бесспорной нравственной силе… В виду всего этого прославления он был совершенно прост и естественен и, казалось, принимал все эти почести лишь только для того, чтобы передать кому-то другому – кому-то, чей он был только случайно уполномоченный…»[451]451
Старина и новизна. Пг., 1916. Кн. 21. С. 227.
[Закрыть].
Своя непоследовательность обнаруживалась и на самой сокровенной глубине личности Тютчева, что требует специального разговора в рамках другого исследования. Заметим только, что поэт оказался в духовно-психологической ситуации, по-своему описанной автором «Мыслей». Когда Бог действительно касается нашей души, писал Паскаль, она начинает рассматривать все земное и саму себя совершенно иным образом. Этот новый свет вызывает в ней совестливое беспокойство, колеблющее кратковременный покой, который она находила прежде в повседневных «развлечениях» и очаровывавших ее вещах. Но и в устремлении к Богу душа находит еще больше горечи и «неудобств», нежели в занятости суетой мира.
В отличие от Паскаля, поэту не хватало именно откровения свыше, благодатной помощи, сердечного преображения, «дающей», а не только «берущей», жертвенной любви. «О, Господи, – взывает он, – дай жгучего страданья и мертвенность души моей рассей». Перед живой душой и безоглядной самоотдачей любящей его женщины поэт как «человек ума» со всем своим творчеством и созданным им «волшебным миром» ощущает себя краснеющим «жалким чародеем» и неверующим «безжизненным кумиром». И в семейных отношениях он обнаруживал в своей душе недостаток «дающей» любви и признавался дочери Дарье, что является чем-то «вроде блудного сына в роли отца». Другая его дочь, Анна, говорила о том, что «слово безрадостный было специально придумано для нашего дома».
По свидетельству И. С. Аксакова, сам Тютчев «смиренно-откровенно» заявлял о «малодушии своей природы», интимные проявления которой нуждаются в отдельном разговоре. Сейчас же необходимо подчеркнуть, что поэт прекрасно осознавал необходимость «паскалевского» выхода из противоречий между естественным эгоизмом и сверхъестественной жертвенностью, между пристрастием к «солнцу», «весне», говоря словами Ивана Карамазова, «клейким листочкам» и «ризой чистою Христа». Стремление обрести душевную цельность и твердость особенно обострялось во время горя при потере любимых людей. «Моя милая дочь, – писал поэт вскоре после кончины Е. А. Денисьевой, – через несколько часов иду на исповедь, а затем буду причащаться. Помолись за меня! Моли Господа ниспослать мне помилование, помилование, помилование. Освободить мою душу от этой ужасной тоски, спасти меня от отчаяния, но не путем забвения – нет, не забвения… Да сократит Он в своем милосердии срок испытания, превышающего мои силы (…) О, да дарует мне Господь милость, дозволив сказать через несколько часов те же слова и с тем же чувством, с каким – я слышал – она ясно произнесла их накануне своей смерти: верую, Господи, и исповедую…»[452]452
ЛН. Кн. 1. С. 453–454.
[Закрыть]. А. Ф. Тютчева с радостью сообщала К. П. Победоносцеву, что «отец причастился Св. Тайн, и это большое благо (…) он тут первый раз говорит о потребности души его молиться и искать будущей, вечной жизни»[453]453
ЛН. Кн.2. С. 360.
[Закрыть]. Однако уже через два месяца сам поэт признавался Я. П. Полонскому: «Друг мой, теперь все испробовано – ничто не помогло, ничто не утешило, – не живется – не живется – не живется…»[454]454
Соч. Т. 2. С. 273.
[Закрыть].
И в последние месяцы жизни, мужественно перенося тяжелую болезнь, Тютчев не перестает искать спасительный свет и именно тогда приходит к упомянутому выше выводу о том, что между Христом и бешенством нет середины. Он сочиняет стихи о «казнящем Боге» и одновременно с жадностью слушает ежедневно читаемые женой главы Евангелия и ведет по ночам серьезные разговоры с сиделкой на религиозные темы. К. Пфеффель говорит о «неоднократных изъявлениях веры и раскаяния», сопровождавших его последние дни. Эрнестина Федоровна по-своему истолковывает настрой мужа: «Дай-то Бог, чтобы это страшное испытание пошло бы на пользу его душе и чтобы в случае выздоровления он не впал в прежнее свое равнодушие»[455]455
ЛН. Кн. 2. С. 424.
[Закрыть]. Однако проверить, что было бы, уже не оставалось возможности. За несколько дней до кончины поэт воскликнул: «Я исчезаю, исчезаю!». Но скрывавшиеся за этими словами чувства и мысли навсегда останутся тайной. Причащавший и соборовавший Тютчева священник свидетельствовал, что тот до самого конца сохранял полное сознание, хотя уже и не делился им с остававшимися в живых.
Рассматривая влияние Бальзака на творчество Достоевского, Леонид Гроссман попутно отмечает: «Но к этому времени из писателей XVII столетия свою власть над ним сохранил другой величайший и, может быть, единственный трагик французской литературы – Паскаль.
Имя автора «Мыслей» мелькает уже в школьных письмах Достоевского, повторяется в его позднейших романах («Бесы»), а невидимое присутствие его чувствуется и в «Дневнике писателя» и в поучениях старца Зосимы.
В этом трагическом мыслителе Достоевский почувствовал необыкновенно родственную душу. «Сияющая личность Христа», к которой сводится все учение Паскаля, его суровый, негодующий, подчас даже нетерпимый тон в обращениях к атеистам, его принижение разума во имя полного расцвета непосредственной жизни сердца, наконец, его нескрываемая неприязнь к людям и какой-то раздраженный, больной, истерический тон его воззваний, – все это определенно чувствуется и в Достоевском. Кажется, иногда он непосредственно вдохновляется в «Дневнике писателя» «бессмертными черновиками» Паскаля. – «Humi-liez-vous, raison impuissante! Taisez-vous, nature imbécile![456]456
Смирись, бессильный разум! Замолчи, глупая природа! (франц.).
[Закрыть]» Разве не отголосок этого восклицания слышится в знаменитом воззвании пушкинской речи: «Смирись, гордый человек, потрудись, праздный человек!»»[457]457
Гроссман Леонид. Библиотека Достоевского: По неизданным материалам: С приложением каталога библиотеки Достоевского. Одесса, 1919. С. 97–98.
[Закрыть].
В выводах Гроссмана очевидны вполне определенные интонационные и смысловые смещения, обусловленные его собственным мировоззрением. Не болезненность и истеричность, а предельно обостренное и обнаженное переживание драматических противоречий бытия сближает творчество французского мыслителя и русского писателя. «Я могу одобрить только тех, кто ищет истину с болью в сердце», – подчеркивал Паскаль, подразумевая, что эта боль становится помимо прочего и своеобразным гносеологическим инструментом, обогащает познание, помогает узреть в истине ее полноту и целостность, а не только голую фактичность и позитивистскую закономерность. Именно такое духовное переживание и сердечная заинтересованность открывали и Паскалю и Достоевскому пласты реальности, ускользавшие из методологического обзора как бы обездушенных, обезболенных философов-систематиков типа Декарта или Гегеля. Паскаль и Достоевский не стремились, как утверждает исследователь, принизить разум, а пытались отвести ему подобающее место и оценить его действительные возможности и границы в познании человека и мира. С их точки зрения, непонимание отмеченных возможностей и границ, превышение полномочий разума и его превращение в верховного арбитра всего и вся, в меру всех вещей опасно и пагубно не меньше его принижения. Безудержное обожествление рассудка способно в конечном итоге парадоксальным образом вести через упрощающие объемную сложность и глубину жизни материалистические идеи и рационалистические теории к неразумию и безумию, к господству эгоистических инстинктов и торжеству нигилизма.
С учетом приведенных поправок Гроссман в целом верно уловил органическое «избирательное сродство» между Паскалем и Достоевским. Невидимое присутствие, родственность души – подобные констатации, казалось бы, обязывают к созданию фундаментальных работ или хотя бы известного количества фрагментарных статей и заметок. Однако существует лишь одна-единственная статья И. И. Лапшина «Достоевский и Паскаль»[458]458
Лапшин И. И. Достоевский и Паскаль // Научные труды Русского народного университета. Прага, 1928. Т. 1. С. 55–63.
[Закрыть], автор которой подчеркивает свойственные обоим мыслителям внутренние боренья и выделяет следующие, сближающие их, «литературные мотивы»: проблематика «моральной двойственности человеческого существа», образ созерцания двух бездн добра и зла, подразделение сладострастия соответственно трем видам душевной деятельности (чувственной, интеллектуальной и волевой), именуемым у Паскаля как похоть чувства, похоть знания и похоть властвования. Исследователь отмечает также сходство рассуждений Ставрогина в набросках к «Бесам» со знаменитым «пари» Паскаля о существовании Бога и бессмертии души.
Эти важные замечания не затрагивают, однако, всего комплекса различных вопросов, связанных с анализом последствий практического знакомства русского писателя с идеями французского мыслителя и типологической родственностью их философско-художественного мышления. Более того, они остались вне сферы научного внимания и не привлекали дополнительного интереса к рассматриваемой теме, по которой в отечественном литературоведении до сих пор не предпринято никаких изысканий.
Думается, такое несоответствие объясняется целым рядом причин – от внешне конъюнктурных до внутренне содержательных. К числу первых можно отнести то обстоятельство, что из-за идеологического замалчивания в советский период не только русской, но и западной религиозной мысли тексты Паскаля до последнего времени никогда полностью не издавались. С другой стороны, сочувственный или полемический диалог с мировыми гениями нередко глубоко запрятан в недрах философско-художественной логики Достоевского, как бы зашифрован. Так, например, расшифровка кантовских антиномий дается в книге Я. Э. Голосовкера «Достоевский и Кант». Н. Н. Страхов вспоминает, как «забавляло» Достоевского, любившего «вопросы о сущности вещей и о пределах знания», когда он «подводил его рассуждения под различные взгляды философов, известные из истории философии». Оказывается, что «новое придумать трудно, и он (т. е. Достоевский), шутя, утешался тем, что совпадает в своих мыслях с тем или другим великим мыслителем».
Паскаль и являлся для Достоевского таким конгениальным мыслителем, которого роднит с ним сосредоточенность на коренных проблемах «тайны человека» и путях ее разгадывания, критика атеизма и апология христианства, выяснение границ «евклидова ума» и действия «законов сердца», разграничение главного и неглавного знания, идеала и идолов, обнаружение разнообразных следствий гордости и смирения как полярных духовно-психологических сил личности, общность взглядов на иезуитскую мораль и ярко выраженный христоцентризм.
С особой настойчивостью Паскаль подчеркивал в своей философии изначальную двусоставность бытия, неизбывное срастание элементов величия и ничтожества человеческого существования, что создает всегда двоящиеся картины мира, где добро и зло многообразными переплетениями событий и поступков слиты в тесный узел. Эта неискоренимая двойственность человеческой природы стала с юности предметом пристального духовного внимания и Достоевского. Еще в послании брату от 9 августа 1838 года, где впервые упоминается имя Паскаля, будущий писатель в чисто паскалевских интонациях и терминах размышляет о падении человека с «высокого места», о повреждении его духовной природы и смешении в ней разнородных начал: «Одно только состоянье и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слиянья неба с землею; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен… Мне кажется, что мир наш – чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслию»[459]459
Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. XXVIII. Кн. 1. Л., 1985. С. 50. Далее в ссылках на это издание указываются только том и страница (и в ряде случаев – книга).
[Закрыть]. Это высказывание как бы в зародыше содержит размышления Достоевского в известной записи от 16 апреля 1864 года «Маша лежит на столе…» о непостижимой срединности и переходности человечества, о человеке как своеобразном мосте, противузаконно соединяющем идеал любви к Богу и ближнему и противоположную идеалу натуру: «Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой – невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует»[460]460
Достоевский Ф. М. Т. 20. С. 172.
[Закрыть].
По убеждению Паскаля и Достоевского, возобладавшие в историческом процессе научные методы и философские системы не приближают к раскрытию «тайны человека» и восстановлению нарушенного закона духовной природы, лишь усиливают «путаницу» и уводят от решения главных вопросов. В письме брату от 5—10 мая 1839 года будущий писатель выражает свое желание абонироваться на французскую библиотеку для чтения, чтобы познакомиться с великими произведениями гениев математики и военной науки. Характеризуя себя как «страстного охотника до наук военных», он вместе с тем заявляет, что не терпит математики, не хочет и не может сделаться Паскалем или Остроградским. «Математика без приложенья чистый 0, и пользы в ней столько же, как в мыльном пузыре»[461]461
Достоевский Ф. М. Т. 28. Кн. 1. С. 60.
[Закрыть].
Студент Инженерного училища, выделяя специальный аспект деятельности французского ученого, оставляет в стороне его собственную критическую рефлексию по поводу науки вообще и математики в частности. В будущем эта рефлексия станет для Достоевского значимой, ибо она опять-таки выходит на человековедение и предваряет его собственную оценку математики как не самой необходимой науки. По Достоевскому, как и по Паскалю, сосредоточенность на отвлеченных науках как бы перекачивает духовную энергию и отключает интеллектуальное внимание от внутреннего человека, отсоединяет познание от понимания фундаментальной роли гнилостно-энтропийного корня самости у павшего с «высокого места» и нравственно повредившегося человека, от уяснения результатов действия в мире восьми «главных страстей» (гордости, тщеславия, сребролюбия, чревоугодия, блуда, уныния, печали, гнева). Более того, эти науки своим торжествующим присутствием и назойливым вмешательством во все области жизни лишь усиливают «путаницу» в химерической кентавричности homo sapiens. «Никогда, – заключает Достоевский устами Шатова в «Бесах», – разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестный до нынешнего столетия. Полунаука – это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, пред которым все преклонилось с любовью и суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему»[462]462
Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 15 т. Л., 1990. Т. 7. С. 239.
[Закрыть].
Это умозаключение одного из главных героев «Бесов», как и приводимые далее суждения персонажей Достоевского, целиком отражают мнение их автора, подтверждаемое многочисленными прямыми высказываниями. Писатель неоднократно подчеркивал, что люди науки не исчерпывают всего и что «всего человека она не удовлетворит. Человек обширнее своей науки»[463]463
Лит. Наследство: Неизданный Достоевский: Записные книжки и тетради 1860–1881 гг. М., 1971. Т. 83. С. 447.
[Закрыть]. Механизм ампутации в человеке всего собственно человеческого, «центрального», сокровенного, метафизического, недоступного однозначному эмпирическому наблюдению (личность, пол, свобода, воля, желания, верования, идеалы и т. п.) одинаков во всех проявлениях научного рационализма: сведение целого к части, высшего к низшему, сложного к простому, непознанного к уже познанному, что способствовало сплошному овеществлению человеческого бытия и мышления: «учение материалистов – всеобщая косность и механизм вещества, значит смерть»[464]464
Достоевский Ф. М. Т. 20. С. 175.
[Закрыть]. Писатель неоднократно подчеркивал, что даваемый наукой образ человека является «куклой, которая не существует»[465]465
Там же. С. 203.
[Закрыть] и что «тут прямо учение об уничтожении воли и уменьшении личности. Вот уже и жертва людей науке»[466]466
Лит. наследство. Т. 83. С. 447.
[Закрыть]. В его представлении господство научного мировоззрения постепенно и незаметно вытесняет из сознания высокие мысли и чувства. На страницах записной тетради он нарочито заостряет внутреннюю логику прямолинейного естествоиспытателя: «Друг и товарищ детства. Телячьи нежности. Гм. Глупая и сладенькая причина… Я не понимаю, что такое товарищ детства; да и что такое детство? Отсутствие хряща, недостаток фосфора в мозгу…»[467]467
Там же. С. 264.
[Закрыть]. Отсюда резкий общий вывод о подспудном нигилизме торжества научного подхода к жизни: «Наука в нашем веке опровергает все в прежнем воззрении. Всякое твое желание, всякий твой грех произошел от естественности твоих неудовлетворенных потребностей, стало быть их надо удовлетворить. Радикальное опровержение христианства и его нравственности»[468]468
Там же. С. 446.
[Закрыть].
Подобные «смертельные» признаки «учения материалистов» дополнялись для Достоевского и тем, что оно создавало условия для постоянного укрепления тех самых фундаментальных страстей, которые постоянно вносят ферменты разлада и нестроения в любую деятельность и взаимоотношения людей. Самолюбие, сластолюбие, зависть, ложная честь проникают и «в самую благородную душу ученого… вот и явится в науке шарлатанство, гоньба за эффектом, а пуще всего утилитаризм, потому что захочется и богатства»[469]469
Достоевский Ф. М. Т. 22. С. 124.
[Закрыть]. Думается, размышления Паскаля о скрытом присутствии в невидимом основании научной активности таких основополагающих влечений, как libido sentiendi, libido sciendi, libido dominandi, как бы предвосхищают ход мысли Достоевского.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.