Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Оклик"


  • Текст добавлен: 18 января 2014, 01:53


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)

Шрифт:
- 100% +
1

6 ИЮНЯ 1981. ПУСТЫНЯ СУР. СТРАНА НАББАТЕЯ. НОЧЬ МЕЖДУ КАДЕТОМ И БАРЕДОМ.


Солдатский ужин в лагере под Беер-Шевой: крутые яйца, манная каша, творог, чай. Отъезд утром на границу с Иорданией: охранная служба в Йотвате.

Имя это на миг вспыхивает в сознании древней стоянкой Моисея, ведущего народ в землю обетованную. При тусклом свете лампочки под пологом палатки долго вожу пальцем по карте.

Имена с карты муравьиными цепочками вползают в сон вместе с холодом пустыни и прикосновением авраамовых времен.

Еще только угадываемый широко раскинутым в даль пространством рассвет свежеет под веками облачной ветхостью едва уловимых сновидений, и неясно, сны ли это, всплывшие события родовой памяти, вековые видения, длящиеся под веками, спишь ли ты, бодрствуешь, пытаясь уловить такие знакомые, но тут же ускользающие образы, ощущая тошноту от их ветхости и недопроявленности, напрягая зрачки под веками, твердо зная, что ты уже видел это отчетливо и полно, и тошнота усиливается от этого ощущения пробуксовывания, дурного повторения, бессилия: так сквозь облака проплывает знакомая земля – об этом говорят ее контуры, но подробности скрыты, и ты силишься их увидеть, но все зря, а земля ускользает, как нечто досознательное, самое главное, которое уже никогда не вспомнишь, даже не ускользает, а погружается в темную пучину отошедших и внезапно вновь нахлынувших лет из горла скифских пространств, покинутых тобою четыре года назад, где синайские тропы, пески и скалы казались такой же легендой, как Атлантида и река Самбатион.

На рассвете – подъем бело-голубого флага. Подполковник, по виду совсем мальчишка, говорит перед строем о том, что ровно четырнадцать лет назад в этот день, 6 июня, началась Шестидневная вой на.

Укрепляем на джипах джериканы с водой, рюкзаки с сухим пай ком, винтовки М-16 – за спину.

Беер-Шева почти мгновенно отбрасывается назад. Пространство, вблизи сухого овечьего цвета, расступается вдаль стеклянно посверкивающим маревом, предвещающим сильную жару уже в ранние часы дня. В теле – невероятная легкость, то ли от того, что мало спал, то ли мало пил.

Чудится, едем по краю бескрайнего белесого провала, на донных террасах которого затаилась страна Наббатея, а еще глубже, в бездонном колодце времени, стоянки шумных человеческих скопищ, идущих вслед за пророком Моисеем.

Потусторонний ветер трогает висок.

Веяние.

Ощущение нереальности еще более обостряется ревом мотора и бензинной гарью.

Само движение кажется повествованием, идущим от человека к камню, от камня к песку, от песка обратно к человеку.

Проселочная дорога катится вниз по красноватым лессовым землям. Глазам больно смотреть на восток, хотя солнца в раннем слепящем мареве не видно.

Первобытная сладость кочевья.

Потерянная в каменных склепах цивилизации не-боязнь кочевника, сливающегося с бескрайним пространством, пробуждается в теле, уже испытывающем неудобства от жестких сидений и слепого жара. Кто-то чертыхается, кто-то не отрывает губ от фляги, кто-то расстегнул гимнастерку, распустив рыхлый живот.

На каких тысячелетних генетических петлях времени потеряли мы сухие и выносливые тела своих предков?

Пятнадцатый километр от Беер-Шевы. Как-то незаметно начинаются пески. Неумолимо ползучей оккупацией натекают со стороны повернувшегося на оси нашего движения далеко на северо-запад Средиземного моря. Одолеваем небольшие, песчаные заносы, хотя видно, что дорогу недавно расчищали.

Неказистая, проселочная, катится она нитью Ариадны между овечьими спинами холмов и на перепаде пространства в сто метров проваливается в колодец времени на пятнадцать столетий – в дни расцвета городов наббатейских под эгидой византийской, Восточноримской империи, которые уже на краю собственной гибели, но не прикладывают ухо к земле, чтобы услышать накапливающийся за дальними холмами гул арабского нашествия.

Вероятно, в те времена надо было обладать столь же тонким магическим слухом, сколь сей час тонким воображением, чтобы в этой безлюдной пустыне увидеть место, где не однажды совершался поворот мировой судьбы, а в неказистом клочке полевой дороги – обрывок древней дороги великих кочевий – Сур, по-арамейски – Орха д'халуца.

Это она впервые упоминается в самом начале времен, в шестнадцатой главе Бытия и рассказывается в ней о том, как служанка Агарь по наущению Сары понесла от Аврама и начала заноситься над бесплодной госпожой, за что Аврам выгнал ее, и Ангел Господень нашел ее у источника на дороге к Суру, предрек ей рождение Измаила, и назван тот источник, а точнее, колодец – "Беэр-лахай-рои". Он находится между Кадесом и Баредом.[53]53
  Бытие, 16, 14. Беэр-лахай рои (иврит) – колодец (источник) Живого, видящего меня.


[Закрыть]

Баред и есть Халуца.

Внезапно в подслеповатом от пекла ватном пространстве, поперек нашего движения беззвучным миражем возникает асфальтовое шоссе: зеркально вспыхивает на солнце осколками асфальта и стеклами игрушечных автомобилей, бегущих в обе стороны. Видение не рассеивается. Лишь на миг исчезает за очередным песчаным гребнем, вновь возникает более крупно, но по-прежнему беззвучно, с какой – то видимой зрению надсадностью одолевая пространство, что мгновениями кажется, мы буксуем на месте, наворачивая на колеса косную ткань земли, край которой подбит зеркально-асфальтовой – стеклянной лентой, и лента пусть с трудом, но неуклонно подтягивается к нам.

А за краем ее неизвестно что, – пропасть, море, провал в небо.

Все замолкли и неосознанно подтянулись.

У самой кромки шоссе пространство распечатывает свое безмолвие, и расколдованная автомашина на радостях проносится мимо нас с преувеличенным ревом.

Осторожно пересекаем шоссе, ведущее от "Перекрестка водочерпалок" на Газу, через Цеилим.

Возбужденные переживанием метаморфоз пустыни, все вдруг оживляются, закуривают, пьют, начинают говорить все сразу, даже как-то спав с лица, не обращая внимания на полузасыпанные развалины справа, подобные осевшим песчаным формам, какие лепят на берегу моря.

Снова мираж?

Это и есть Халуца.

Древний византийский город, выросший на скрещении кочевых дорог из какой – то захудалой египетской крепости, держащий ключи из Двуречья в Египет, из Аравии в Африку, со всего мира к заветной мечте всех пилигримов – горе Синай, соединяющей местные небо и землю, а затем внезапно разжавший кулак, выпустивший бразды власти и рассеявшийся в этих белесых пространствах и вправду, как фата-моргана.

Покрытый наплывом ползучих песков, погрузился в их глубь.

В дождливый год обнажаются обломы зданий, сколы мраморных кладбищенских плит, острые, как перелом кости. С километр тянутся эти пугающие скрытой личиной смерти, угрожающие воображению развалины.

Убитый на месте и наповал живой город, накрыт песчаным ковром невидимыми следователями-великанами, прибывшими на место преступления.

А за плечи трясет меня Сами Нардор, сидящий напротив, показывает оторванный палец на левой руке: потерял в Синайской кампании в пятьдесят шестом, и двигались они тогда в Египет именно этой дорогой. Усы Сами шевелятся во впадине между приплюснутым носом и ртом, рыхлый губошлеп Стамболи, сидящий справа, в гражданке налоговый инспектор, тоже участвовавший в операции "Кадеш",[54]54
  Операция «Кадеш» – так в Израиле называют синайскую войну 56 года между Англией, Францией, Израилем с одной стороны и Египтом с другой.


[Закрыть]
пытается в чем-то возражать Нардору, а в моем сознании, как на оси миражей, смещающей вместе с пылью из-под колес джипов все пространство вправо, текут воспоминания пятьдесят шестого, поездка в иные времена и широты: собираюсь на геологическую практику в Сибирь, бабушкин голос, подпевающий мелодии из радиоприемника – «Держись, геолог, крепись, геолог» – слышен из соседней комнаты. У мамы на глазах слезы, – и все это сей час ощущается миражем, более далеким и ирреальным, чем страна Наббатея и начатая Англией, Францией и Израилем операция «Кадеш».

В ушах звенит от перепада времен.

Толчок. Машина остановилась. Стамболи окунают лицом в каску с водой: от большого возбуждения он тут же впал в спячку, которая в пустыне при быстро обезвоживающемся организме очень опасна. На осоловевшего Стамболи орет водитель Битерман,[55]55
  Битермак (идиш): горький человек.


[Закрыть]
родом из Польши, который вообще цепляется ко всем, а вчера чуть не подрался с каким-то сверхсрочником.

– Что с него взять? Полани,[56]56
  иврит: поляк.


[Закрыть]
– разводит руками Бени, антиквар из Яффо, редко подающий голос.

Все они давно знают друг друга по службе в одной артиллерийской части.

На сорок восьмом году жизни многое приходится открывать сызнова, невольно проверяя прошлое, осевшее в иных измерениях, резко скачущими параметрами новой жизни, пытаясь сфокусировать то прошлое, то настоящее, и в суетности попыток получая лишь одни размытые изображения, подобные миражам в пустыне, с которыми, оказывается, также надо иметь опыт обращения, иначе можно и жизнью поплатиться.

Машины подымаются к развалинам еще одного древнего городка – Реховот, переваливаясь между невысоких скалистых гребней. Слева и справа, мертвой зыбью замерев у подножия этих гребней, залегли пески тремя тягучими, как ртутные озера, привидениями по имени Халуца, Шунра и Агур.

У каждого ползущего по пустыне песчаного чудища свое имя, и древний город Халуца был подобен пробке в горле бутылки между этими чудищами, господствовал над дорогой в Синай, журчал, переливался, стекал водой живой жизни, которую черпали, глотали, сосали, пили из множества неглубоких колодцев люди, кони, змеи и мелкие зверьки пустыни.

Звук воды, льющейся в горло, оживляет все эти искривленные стеклянно-мертвым жаром, подобные гигантским изогнутым листам металла пространства пустыни и неба.

Высоко в небе – белый след. Самолета не видно. "Мираж" или "Фантом"?

Только в пустыне внезапно осознаешь истинный смысл этих имен.

Можно ли в этих пространствах, возвращающих к тысячелетним истокам, ощутить свое сиюминутное существование, поверить, что сидящий напротив Сами не восковой муляж, не оживший мираж этих исчезнувших городов?

Время спрессовано в этих песках столь сильно, что кажется оглохшим как при контузии.

Взрыв сжатого в тысячи лет времени.

Необходимо привыкание: спартански воспитываемое в себе равнодушие, расслабленность.

Необходимо ощутить связь с самым обыденным и домашним, с близкими существами, которые, быть может, в эти мгновения пьют чай на работе или рисуют кораблики на скучном уроке: только этим можно уравновесить в душе эти полумиражи-полуреалии, засыпанные песком времени, и ощутить движение собственной жизни, оказывается, кровно связанное с этими ползучими песчаными чудищами, стеклянно уставившимися в тебя, – Халуца, Шунра и Агур.

И если прежние земли твоей жизни угнетали своей повторимостью – трав, лесов, рек, птиц, – эти пространства – впервые: оглушающе беззвучны, смертельны всерьез и пугающе эфемерны.

Это – новое прикосновение жизни, сверхотрешен-но скользящей мимо.

В Кциот приезжаем к обеду. По растянувшемуся военному городку слоняется множество солдат. Устойчивая смесь машинного масла, пыли и запахов солдатской кухни стоит в воздухе.

В километре отсюда развалины наббатейского города Ницана.

Читано о нем, перечитано.

В стеклянном зное посреди пустыни встают арочные ворота, ведущие в никуда, остатки акрополя.

Знаменитые археологи и шпионы начала века – Робинсон, Вулли, Лоуренс Аравийский – еще успели здесь увидеть сохранившиеся обломы церквей и мозаик, а потом – первая мировая, турки и немцы роют окопы, бьют мрамор могил. После войны вновь археологи, и находка за находкой: уйма остраконов, более двухсот папирусов, пятнадцать страниц вергил-лиевой "Энеиды", фрагменты Евангелия от Иоанна деяний святого Георгия, в общем-то провинциала, уроженца Лода, погибавшего и воскресавшего и вконец провозглашенного святым покровителем Англии.

Сухой жар колышет соты вымершей цивилизации.

Выпиваю почти полфляги воды.

Оставляем еще один потухший кратер, вулкан духа, некогда огненно бивший из пластов раннехристианского времени, а где-то правее, за нами, за скалистыми гребнями, в каких-то восемнадцати – двадцати километрах, Кадеш-Барнеа, центр вышедших из Египта колен Израиля, прародина человечества, и пустыня, пустыня…

По шоссе едем быстро, и слева, то удаляясь, то приближаясь, из-за скалистой земли неотступно следят за нами стеклянно-остановившимся взором пески Шунра.

Долгие косые тени джипов вовсю пытаются сбежать от цепкого этого взгляда, но не в силах вырваться из-под колес.

Низкое предзакатное солнце кажется яичным желтком, валяющемся в пыли.

На ночлег останавливаемся у развалин Шивты. Глохнут моторы, и мы на миг глохнем от звенящей в ушах тишины.

Внушительная цепочка джипов, включая присоединившиеся в Кциот, становится в круг недалеко от шоссе, у высотки Мицпе-Шивта, за которой, по ту сторону небольшой долины Карха, отчетливо видны подобные сотам развалины Шивты.

Голоса, перебранка, стук раскрываемых консервных банок, треск разжигаемого костра (кто-то собирается варить кофе) – все в этой вязкой предвечерней тишине звучит как из-под слоя воды. Идет распределение караульных вахт. Мне выпадает дежурить с четырех ночи.

Спускаюсь к развалинам.

Может ли быть где-либо более захватывающим зрелище огненно-безмолвного заката над пустыней, чем среди стен мертвого города?

Время, никому не принадлежащее.

Не видно грузно припадающих к земле туристских автобусов, и таблички на палках, воткнутые то тут, то там по древним улицам – как следы марсианской цивилизации вкупе с нелепым строением у входа в заповедник, построенным одной из давних археологических групп.

Стены, стены. Древние дома, вплотную прижавшись друг к другу, как соты, верили в покой и прочность внутреннего дворика с фонтаном или колодцем, повернув спины к пустынным пространствам, чреватым гибелью и нашествием, желая верить в то, что спины, прижатые одна к другой – достаточное средство защиты.

Огненный шар солнца, низко висящий над перекрестком двух улиц, мощенных в шестом веке новой эры, с дренажными каналами по обочине, подобен угловому уличному фонарю.

Темень скапливается в глубинах обширной древней давильни винограда в три камеры доя загрузки гроздьев, широкой мощеной площадки, на которой пляшут тени виноделов, и сусло течет по каналам в обмазанные глиной колодцеобразные ямы.

И почти сразу за давильней ныряешь через проход в атриум церкви, окруженной сотами келий обширного монастыря, церкви с залом доя молитв, апсидами, полом из мелового камня, и стенами, обшитыми мрамором, купелью и ступенями, ведущими к ней.

Величина развалин достаточна доя работы воображения.

Кресты, рыбы, символические сочетания букв и сейчас, на закате, прочерчены глубокими тенями.

В обвалах солнечного света пустыни они, казалось, трепетали живым дыханием.

Еще жарок и медлителен полдень, притолоки и барельефы полны спасительной тени и прохлады, но по углам уже заводится тьма, в щелях пространства едва слышно начинает посвистывать, постанывать, похохатывать ветер пустыни.

Еще красный шар висит над горизонтом, а набегающий редкими порывами гул, внезапно поражает избалованный тишиной слух.

Одиночество в пустыне, чреватое гибелью, рождает страстное желание прижаться друг к другу.

Гул множеств.

С погруженных на дно времени террас налетает порывом гул Исхода.

Гул арабской конницы накапливается за восточным горизонтом в складках Аравийского полустрова.

Беспамятно веселье пляшущих в виноградной давильне.

Гул молящихся в церковных стенах и кельях.

Потрясающая плотность Истории в безлюдной пустыне.

Ощущение небезопасности в любых стенах, даже развалинах – мгновенная замкнутость обостряет дыхание обступающего пространства, грезящего и грозящего нашествием.

Не помогают усовершенствованные дома с внутренними двориками и колодцами, повернувшиеся спиной к гибели, свято верящие в прочность и бессмертие римского строительного гения.

Как гул и толчки землетрясений, не раз сотрясавших Наббатею, как наползающие песчаные чудища Шунра и Агур, – неминуемы сотрясения Истории.

В четвертом часу ночи меня расталкивают. Вылезаю из спального мешка, прижатого к колесам джипа.

Вдыхаю всей грудью чистейший воздух предрассветного часа, делаю обход, разминаясь, вглядываясь в темень, и обломок древней стены на Мицпе-Шивта во тьме кажется крепостной башней. Ориентируюсь на храп, доносящийся с другой стороны стана: кверху пузом на песке храпит Стамболи, второй дозорный; рядом с ним кружка недопитого кофе и винтовка М-16, приставленная к борту джипа. Трясу налогового инспектора. Ошалело вскакивает, втягивая голову в плечи.

Звезды третьей стражи поворачиваются на небесной оси вместе с отливом дальнего моря и приливом ближних песков, с древним Исходом и средневековыми нашествиями, смещением великих путей и развалом Империй.

И пустеет страна Наббатея, смещенная поворотом мировой оси от центра жизни.

Повороты мировой судьбы чаще свершаются ночью.

Не помогают никакие стенные украшения.

Надпись на стене Валтасарова пира выступает огнем.

Странно видны мне через пространство в двадцать пять лет пылающие поверх домов буквы – латинские цифры, кириллица:

"…Достойно… съезд…

ХХ-ый…"

Необычно ощущение рассвета в пустыне: ни одного птичьего звука.

Рассматриваю карту Синая: полуостров подобен сердцу, соединяющему Малую Азию и Африку, и мы где-то в его северо-восточном углу, в левом предсердии.

Вглядываюсь в набирающее свет пространство, на юг, как будто пытаюсь разглядеть дальние африканские земли, физически ощущая изгиб падающей вниз, к Африке, земной поверхности.

Чувство, что стоишь высоко на горе, к подножью которой, у берега Красного моря, прикреплена колыбель человечества и – гул множеств на сколах и ступенях террас.

Синай: Эверест времен.

2

25 ФЕВРАЛЯ 1956. КИШИНЕВ. РАСКРЫТИЕ МАСОНСКОЙ ЛОЖИ. МАРТ-АПРЕЛЬ. БУЛЛА О БЕЗЗАКОНИЯХ КАК ПРИЛОЖЕНИЕ К ВАЛЬПУРГИЕВОЙ НОЧИ.


Запоминаю эту дату, ибо, сидя в пригородном поезде на Бендеры, машинально читаю строки в «Правде», которую держит мой сосед: состоялось последнее заседание ХХ-го съезда; принято решение о подготовке новой программы партии; Хрущев объявил повестку дня исчерпанной. «Пролетарии всех стран…» по-тараканьи зашуршав, опрокидываются газетным листом на спину, беспомощно шевеля лапками, но со всех газетных углов в глаза назойливо лезет дата: 25 февраля 1956 года.

Ничто еще не подтверждает, что эта дата будет выжжена клеймом на лбу столетия.

Мысли мои заняты иным, совсем, казалось бы, далеким от несущейся мимо за окнами слякотной реальности, промозглыми порывами сырого ветра врывающейся в вагон сквозь распахивающиеся на остановках двери. Если бы кто-либо мог проследить на экране ход моих мыслей, сумбур ассоциаций, он бы очень удивился, отметив, что слова "программа" и "устав" вызвали из памяти рисунок "магендавида", имя шведского мистика Сведенборга, называвшего "магендавид" знаком макрокосма, строки из гетевс-кого "Фауста", переведенного Пастернаком, изданного в пятьдесят третьем государственным издательством "Художественная литература" и недавно добытого мной: "…кто из богов придумал этот знак? Какое исцеленье от унынья дает мне сочетанье этих линий!"…Таинственное звучание имени Сведенборга, в свою очередь, вызвало поток обрывочных знаний о масонах, в кругах которых он весьма почитался. Поток этот пронизывает какая-то неясная тревога.

И не зря эта тревога особенно усиливается при проскальзывании на экране слова "обрывочные". Дело в том, что в последние месяцы странными путями от разных лиц, которые вертелись в букинистическом мире, мне попалось несколько книг без начала и конца: по содержанию и по гнетущим иллюстрациям, изображающим бодрую лагерную самодеятельность можно было догадаться, что одна из них – запрещенная книга, написанная группой советских писателей, во главе с Горьким, посетивших строительство Беломорско-Балтийского канала; на одной из страниц другой книги, внизу, можно было различить затертую надпись – "Морис Мюре. Еврейский ум"; третья же книга была о масонах, написанная, вероятнее всего, каким-то поборником французской революции.

Книга без начала и конца вызывает чрезмерный прилив любопытства, особенно если знаешь, что обрывали ее преднамеренно. Очерки Мюре о выдающихся еврейских умах, таких, как Гейне, Дизраэли, Маркс, Брандэс, Нордау, особенно жгли сознание строками о Марксе, по всей вероятности, написанными через пару лет после его смерти: "… "Капитал" Маркса попахивает серой… Трудно сказать, какие эта, на первый взгляд, безобидная теория будет в будущем праздновать кровавые триумфы…".

Инстинктом я понимал, что такие книги нельзя хранить в общежитии, отвез их к маме. Случилось непредвиденное: отчима обвинили в краже мешка с цементом, арестовали, пришли с обыском. Следователь, к счастью, искал только деньги и сберегательные книжки, перетряхивая книги, не вчитываясь, не задумываясь над тем, почему некоторые без обложек; заинтересовался какой-то тщательно спрятанной коробочкой, но тут бабушка налетела на него коршуном: это оказалась моя медаль. "Берите ваше золото, бабуся," – ухмыльнулся опер, с интересом ощупывая уже несколько потускневшую медаль.

Эти дни помнятся мне непрерывным кишением людских толп в любом месте, в любое время, как будто все сдвинулись с места: полупустые магазины забиты чего-то ожидающими скопищами, улицы чмокают и чавкают тысячами ног, сотни скользящих мимо лишенных выраженья глаз, беспрерывный галдеж и балдеж доводят до состояния, каким страдает отравленный угарным газом. В университетских коридорах приходится пробираться бочком, в общежитие со всех сторон страны понаехали дружки студентов, кто в командировку, кто в отпуск из северных краев, какие-то офицеры-пограничники, курсанты военных академий, и у всех вежливо-нагловатые повадки, хриплые испитые голоса. Комендант бессильно мечется по коридору, хватаясь за голову при пьяных криках и грохоте: в очередной комнате драка, бьют скудный студенческий инвентарь.

В воздухе носятся флюиды какой-то забубённой отчаянности и бунтовских чаяний.

В воздухе носятся веяния неустойчивости, вливающие беспричинную свирепость в зеленые авитаминозные лица.

Странные слухи просачиватся через какие-то неофициальные щели.

И среди всего этого весеннего упадка сил с внезапными немощными припадками агрессивности я, не от мира сего, бредящий какими-то книжно-блеклыми масонами, убегаю в нижние улицы города, в пушкинские места, где тоже толпятся крестьяне в кацавейках и кушмах между грузовиков и каруц[57]57
  Каруца (молд.): телега.


[Закрыть]
, то ли приехавшие на рынок; то ли уезжающие. Копошусь в грязи рядом с длинным, как амбар, уцелевшим домом боярина Кацики, вдоль саманной веранды с козырьком тесовой крыши, которую подпирают как бы рядом колонн толстые деревянные стволы. В этом доме и была масонская ложа «Овидий», в члены которой был принят Пушкин.

Неказистая дверка, ведущая в подвал, заколочена. Стараюсь скрыть волнение: несомненно в этом подвале совершали таинства принятия в ложу. Подвыпившие красноносые крестьяне галдят вокруг, не обращая на меня никакого внимания, раскисшая под их сапогами площадь пахнет конским навозом, бензином, козлом их тулупов. А в памяти моей еще стоят строчки, час назад прочитанные в Публичной библиотеке, из воспоминаний Липранди об этом доме "в нижней части города, недалеко от старого собора, на площади, где всегда толпилось много болгар и арнаутов".

Речь шла о привлечении в ложу болгарского архимандрита Ефрема, и увидев его коляску, множество любопытных прилипло к забору, тем более, что в народе шла молва: в доме происходят дьявольские судилища. А тут еще растворились двери "одноэтажного длинного дома", выводят какие-то лица архимандрита с завязанными глазами, ведут в подвал, двери его затворяются. Болгары решили: архимандрит в опасности. Арнауты, среди которых много бежавших гетеристов, подстрекают. Болгары бросаются к подвалу, выламывают двери, с триумфом выводят спасенного, по их мнению, архимандрита и тут же наперебой просят у него благословения.

Младенческой ностальгией пахнет от давней этой сцены, где столкнулись детски-наивные таинства масонских посвящений с простодушием народа.

Такие ли они уж детски-наивные? – думаю я, возвращаясь в Кишинев пригородным, опять же, как никогда, битком забитым, так, что приходится стоять в проходе, с трудом дыша спертым запахом сырых одежд, винного перегара и промозглой слякоти.

Запахом человеческого тела, смешанным с винным перегаром, гнилым дыханием и внезапным ошалелым пробуждением от омерзительной долгой спячки, когда неожиданная, не к месту, тяга гонит тебя неизвестно куда, – такими помнятся мне последние дни февраля пятьдесят шестого.

Начало апреля было тихо солнечным с мягким воздухом над высыхающими лужами, высокими облачками, беззвучным многообещающим закатом над озером. Но и тут, в приозерном парке с подросшими деревьями, негде было найти уединенный уголок, все аллеи были забиты гуляющими толпами, шарканьем ног и взрывами какого-то вульгарного смеха, лодочная станция гнулась и скрипела подмостками и уключинами, все лодки на плаву были полны катающимися, очередь у входа на станцию нетерпеливо напирала на дряхлый заборчик, покрикивал кассир, и единственными, кто сохранял спокойствие и невозмутимость, были маляры, красившие лодки, которые, как мертвые рыбы, опрокинутыми кверху брюхами, лежали на берегу.

Это были довольно ранние часы субботнего дня. Мы сдавали бег на три километра вокруг озера под бесчисленные советы и тихое улюлюканье гуляющей публики. Неожиданно прибежал какой-то первокурсник, явно взволнованный порученным ему делом и, задыхаясь, передал нашему преподавателю Семенееву просьбу самого ректора: срочно и незамедлительно возвращаться в университет.

Отстающих подбадривали.

В душевых была только холодная вода: это ошарашивало, но и взбадривало. Наблюдалось усиленное движение из всех университетских щелей и закоулков в сторону большого актового зала.

Врожденный что ли инстинкт, какой бывает у птиц, никогда не сбивающихся с путей перелета, рассаживал опять же, как тогда, на торжественном вечере в филармонии, наших любимых преподавателей слева; всех, читающих историю партии, диамат и истмат, короче, предметы, вызывающие у студентов тихий мат, справа. Но на этот раз они вовсе потеряли свой прямолинейный и самоуверенный лоск, выглядели неуверенными, беспокойно ерзали. У Зинаиды Георгиевны Романовой были вообще красные глаза, как будто до этого рыдала часами, не переставая. Такие рыдания и обмороки сотрясали ее, как она нам доверительно сообщила на лекции, в дни смерти и похорон Сталина.

Тревожно и печально было в воздухе, как бывает в начале долгой – иногда многими годами длящейся панихиды.

По привычке студента – никогда и ни при каких чрезвычайных обстоятельствах не впадать в чрезмерное волнение – я извлек из сумки книжку про масонов.

Слово дали какому-то лицу, то ли из горкома, то ли из ЦК, то ли из других органов, имена, названия и фамилии которых забываются в момент их произнесения.

Лицо, не менее взволнованное своим поручением, чем прибежавший за нами первокурсник, надело очки, блеснувшие дорогой оправой.

Доклад Хрущева на закрытом заседании ХХ-го съезда КПСС о культе личности и его последствиях.

Папская булла о беззакониях.

Паханская булла. Прежний пахан, державший десятилетиями в страхе и ужасе двухсотмиллионный лагерек социализма, помер. Новый пахан через три года после исторических конвульсий Зинаиды Георгиевны и подобных ей-которым-несть-числа, затаптывающих друг друга насмерть по пути к гробу помершего пахана, в отличие от служек египетского фараона, добровольно отдающих свою жизнь Хозяину, открывал все мерзости, творимые усопшим, и тем самым выставлял всех этих вопленниц и истериков участниками шабаша, лишенными рассудка.

Было от чего рыдать вторично.

На миг представил себе Никиту Хрущева в папской тиаре и сутане, обшитой золотом. Ничего смешного. Разве обшитый золотыми галунами и увешанный всяческими бриллиантовыми орденами мундир генералиссимуса – не то же самое? А скромный депутатский значок и орден Ленина на отлично сшитом пиджаке Никиты Сергеича не подобен перстню с выгравированным на нем светильником на пальцах членов масонской ложи "Зеленая лампа", собирающихся также в доме Кацики?

И откуда у масонов эта страсть к изображениям светильников, ламп, факелов?

Не потому ли, что тайны их, не всегда благовидные, вершились во тьме?

Светящий ледяным ужасом свет ламп допросов и истязаний бил буквально из каждой строчки читаемого нудным голосом доклада.

А кто мы, единым скопищем сидящие в этом зале? Разве мы не разделены незримо на группы, подобные масонским? Во всяком случае эти, сидящие справа, миссионеры паханских положений и уложений, они уж точно принадлежат к одной из самых свирепых масонских лож, чьи тайны сегодня нам раскрывают.

Вот тебе и далекая от реальности книга о масонах, внезапно и парадоксально оказавшаяся самым точным и необходимым орудием для осознания десятилетиями скрываемой, невыносимо давящей и наконец вулканически прорвавшейся действительности.

За строками этой книги мерещились грандиозные залежи еще не раскрытых параллелей и ассоциаций.

Именно от этого, внезапно мне открывшегося, а не от ужасов, читаемых монотонно из-под дорогих очков, похолодели кончики пальцев ног, спина покрылась потом, зашевелились корни волос на голове.

Рядом со мной сидел Гришка Буть, пятикурсник с филологического, небритый, едва опохмелившийся; перочинным ножиком что-то остервенело вырезал на столе.

"Сейчас я зачитаю вам эти документы…" – сказал монотонный голос с таким выражением, как будто именно он самолично решился вынести эти документы на суд народа, – "письмо И. К. Крупской: Лев Борисович! Из-за короткого письма, которое я написала под диктовку Владимира Ильича с разрешения врачей, Сталин позволил себе совершить вчера по отношению ко мне необычайно грубую выходку… Я обращаюсь к вам и к Григорию, как к близким товарищам В. И. и прошу защитить меня… от скверных ругательств и у гроз…”

– Твою мать, – угрожающе выругался Буть, – кто это Лев Борисыч?

– Каменев, – ответил я.

– А Григорий?

– Зиновьев.

– Самые, значит, враги народа и близкие товарищи В. И.? А, сучье вымя, мать твою размать!…

– Тише, товарищ, – зашикали на него сидящие сзади гладко прилизанные и благоухающие одеколоном аспиранты, ловящие каждое слово докладчика как сладостную облатку, опускаемую им в рот самим новым папой и тем самым причащающим их тайнам папского и мадридского дворов.

– Волк тебе товарищ, – буркнул Буть и с еще большим остервенением принялся скрести ножом по столу.

"…Письмо В. И. Ленина: товарищу Сталину; копии: Каменеву и Зиновьеву. Дорогой товарищ Сталин… "

– Е-мое, – озверел Буть, – тебе бревном по кумполу, а ты – "дорогой"…

"…предпочитаете ли вы взять ваши слова обратно и извиниться, или же вы предпочитаете разрыв между нами отношений Искренне ваш Ленин… ”


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации