Текст книги "Оклик"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
Надежней не надеяться, и все же, все же, пусть множатся высохшие колодцы, пусть жажда заставляет глаза воспаляться видениями лихорадящего небытия, пусть вода в море горька, но есть еще столько нетронутых тайн, пугающих своей непостижимой девственностью, что не перестаешь верить в вечную жизнь.
Запах цитрусовых садов, льющийся в окна, пытающийся сделать ночь прикосновением рая к нашим тревогам, страхам, к открытым ранам сердца, чудится запахом кладбищ, где лавр, и мирт, и все бальзамические веяния мира стынут сладостным равнодушием поверх полей смерти, и я вскакиваю из минутной дремы, пронизанный отчетливым ночным ужасом степи, где гарь трав, полынный запах твоей юности, сполохи и свист снарядов.
Можно ли назвать это новой формой выживания: слепую веру, одиночество, которое замерло в копошении минут, отмечаемых лишь беспрерывным радиоизвержением на языке синайских скрижалей, тупик сна, в котором даже дуновение воздуха кажется избыточной роскошью и несбыточным намеком на иное, просто земное, существование?
И недвижна луна.
И в дебрях сна все лунатические дороги ведут в Ливан, где, быть может, в эти мгновения затишье, и над вами шелест библейских кедров, и свет луны намекает на то, что есть огонь не только летящего снаряда, но и юношеской тоски, обозначающей счастье жизни, и приблудный щенок прижимается к тебе, какие-то зверьки копошатся в траве, и шорох их так не опасен.
Наказание воображением – вот пытка этих дней и ночей.
Когда воображение служит страданию, все поэтические уловки становятся опасными для жизни; описания войны кажутся оскорбительными и преступными, ибо за каждым словом неприкрыто стоит смерть, и глаз старается засечь лишь неожиданное и трогательное, какие-то осколки мирной жизни, кажущиеся такими нелепыми в этом смертельном круговороте – глупости, которые кто-то бормочет со сна, чей – то храп, бестолковость, понос – здесь, в пекле, подтрунивают над человеческими слабостями не зло, а благодарно, здесь нащупывается присутствие Всевышнего, который сам борется с хаосом слепого рока и дает нам ту силу последней привязанности, чей молчаливый, но постоянный крик заглушает неотвратимость гибели всего телесного.
Бесчувственность реальности, как жидкий цемент, просачивается даже в сновидения, лишая слабого, но такого необходимого искушения; и только нечто, на последнюю поверку честное, называемое таким льнущим, как патока словом "любовь", оказывается неисчерпаемым и не дающим упасть, ибо большая часть человечества – под землей, а мы, поверх, ничтожная горстка, и это самое большое для меня чудо, как я остался жив среди миллионов погибавших вокруг меня – только это удивление важно, только это удивление и есть жизнь, все остальное лишь разные ухищрения, чтобы существовать, так причем тут карьера, слава, зависть, если есть это удивление, и невнятная благодарность в лабиринтах сна, куда по мертвым водам продолжает прибывать призрачный флот отошедших лет, и все оттуда – по темному компасу памяти – из забвенных мест, где старый дом, и в стенах его в любое время мерцает призрачный вход из времен прадедов и прабабок, и почерневший от древности серебряный подстаканник, кажется, лишь миг назад оставлен впопыхах прадедом, который отлучился по неотложному делу на тот свет и вот-вот вернется; подстаканник отражается в полированной плоскости стола, кажущейся незамутненной доской сознания, но сам гнущийся узор подстаканника ощущается формой, корежащейся под грузом памяти; и вплывает Израиль, где на еще младенчески беспамятном столе старые фотографии, и генеалогическая геральдика пожелтевших альбомов вызывают умиление, скорее похожее на дань ритуалу, чем на живое чувство.
Но вновь приходит миг, когда единственное упование – на них, когда неизбывная вина перед ними становится невыносимой, и голос бабушки оживляет все молитвы в час, когда от меня нет вестей из гиблой Сибири, а от тебя – из гиблого Ливана – Тот, алы зай ны зэй – дыс, олт шин оф им ди рехтэ ант" – "Господи, все его деды, держите над ним правую руку".
Пронзительный телефонный звонок вырывает из сна. Четыре часа утра. Бледная остановившаяся луна за окном. Голос из небытия, из другого полушария, из штата Техас, давнего знакомого, забытого-перезабытого за завалом лет, по дороге в Израиль попавшего в Хьюстон: сын его собирается в Израиль, поработать в кибуце, да вот не знает, у нас ведь вой на.
Что мне ему посоветовать, как унять сердцебиение? Предрассветное замершее ничто – в еще одно твое утро в Ливане.
У Хацбай и внезапно – град гранат. Задраили люки. Сообщение по радио: погиб попавший в засаду генерал Иекутиель Адам. Под сенью невеселых этих новостей колонна вползает в долину, и внезапно ты видишь: прямо над тобой зависает сирийский вертолет, как в мгновенном кадре, холодно, гибельно, отчетливо – лицо летчика.
Неужели это – конец? Но… лицо матери, мелькнувшее перед тобой как спасение.
Стреляют по вертолету из всех стволов, он успевает выпустить ракету, которая падает рядом с "Зельдой " саперов и не взрывается, возникают два наших вертолета, все три исчезают из поля зрения, сирийский падает кулем в момент, когда колонна выбирается на бровку, и заверчиваются калейдоскопом событий осколки памяти в мясорубку дня: лагерь палестинцев Раашие, дом за домом: в одном сидят вокруг стола, проявляют гостеприимство; умильные лица, а из-под брюк видны военные ботинки, в кухне – "Калашниковы", гранаты на угощение; усатые дядьки-ливанцы, сдающиеся в плен двум юнцам-израильтянам; кто-то из них сует тебе авторучку с часами в подарок; поляна, простреливаемая неизвестно откуда, огонь вкруговую, мертвый сириец, кулем падающий с дерева, а вы ползете с Авиэзером вдвоем к раненому, и фонтанчики пуль сбоку сопровождают ваш путь, втаскиваете раненого в "Зельду": у него спина вспорота осколком; рядом в долине, кажется, кто-то методически бьет гигантским молотом по наковальне, и оглушительный этот гром явно не совмещается с видимыми издалека танками, которые кажутся скоплением жуков, топчущихся на месте, а между тем впервые в этом веке идет танковый бой между новей шей израильской "Меркавой " и новейшим советским "Т-72", и как моментальный снимок, выхваченный из гущи боя: израильский вертолет стрекозой пикирующий на танк – вспышка, груда обуглившегося и расплавленного лома; солнце клонится к закату, а в радиоэфире какая-то свистопляска, совершеннейшая неразбериха, дымовая завеса противоречивых сообщений, какие-то воздушные бои, по сообщениям сирийцев сбито сто израильских самолетов, никто ничего не может понять, в темноте моей комнаты, комнаты лунатика, работает приемник, а небо стекает в землю, темень земных глубин постепенно поглощает остатки света, человек сидит в темном углу, лишь силуэт его в стеклах книжных полок напоминает кого-то, похожего на меня в молодости, ибо темнота омолаживает, стирая детали лет, возвращая к истокам, чья необходимость опять и который раз ставится под вопрос; в приемнике – голос министра Шарона: в результате неслыханной до сих пор операции с применением новейших электронных средств войны в течение считанных часов уничтожено девятнадцать сирийских ракетных батарей СА-2, СА-3, СА-6, сбито двадцать "Мигов", а всего за четыре дня – 92 самолета и вертолета, и все это не внезапно, сирийцы "ждали"; в эфире странное молчание, как будто мир, без умолку на все лады и на всех языках болтавший вокруг этой войны, внезапно набрал в рот воды, уподобился удаву, заглотавшему несъедобную пищу, и где-то на северо-востоке залегла, притихнув на миг, Россия, обложившая брюхо Варшавским пактом, как спасательным поясом, чьи спасательные свойства за эти несколько часов в некотором смысле оказались под вопросом.
Молчанием сна объято более ста танков и "Зельд", замерших на поляне, лишь раз в полчаса– выстрел, и осветительный снаряд потрескивающей лампой повисает в небе.
С рассвета – движение в сторону Кфар-Кук, все вверх, закручиваясь вместе с дорогой в горы, в сказочную красоту, где скалы причудливых форм меняют лики и очертания с каждым новым ракурсом, с каждым поворотом, за которым может быть засада, и весь этот пасторальный пейзаж начинен смертью, и на самом верху горы – остатки сгоревших машин, разбросанные трупы: все, что осталось от разбомбленной сирийской ракетной батареи; запах горелого человеческого мяса; чьи-то ноги, свисающие с дерева, и ты даешь по ним очередь, оказывается, ботинки какого-то сирийца, развешанные для просушки; и рассыпавшись цепью, вы идете в атаку на укрепленную позицию, в гору, сирийцы бегут в другую сторону, напарываются на отряд сержантов; все указывает на внезапность вашего прорыва – в палатках чашки с дымящимся кофе, брошенные впопыхах ржаво-белые маскхалаты "Эдельвейс" сирийских "командо", книжка на арабском о Зое и Шуре Космодемьянских. С вращающейся магнитофонной ленты – голос Аллы Пугачевой. Сплошь памятные подарки от бывшей твоей родины – счислитель стрельбы СТМ по-русски, пробитый пулями, накладная из ящика со снарядами для гранатомета с личной печаткой – "упаковщица Степанова".
Абсолютно новый танк Т-62, сиденья в целлофане, все надписи по-русски, можешь изучать его "только за то, что" он настигает тебя на всех путях жизни, и нигде в мире, как здесь, нет столько оружия, по которому можно изучать русский, и в глубине Галилеи русские женщины, жены арабов-коммунистов, подпевают с тоской Алле Пугачевой, бегает по тропинке пацан с именем Хасан-Апеша, и со стен домов Назарета, родины Иисуса, смотрит Ильич в кепочке, с издевательским прищуром: "Правильной дорогой идете, товарищи!"
Правильной ли, неправильной, но атака ваша была столь внезапна, а неразбериха на передовой столь велика, что весь этот день и следующий, пятницу, до прекращения огня, сирийцы уверены, что позиция в их руках, шлют по этим дорогам то грузовик с подкреплением, то бронетранспортер, и вы, подпуская их поближе, расстреливаете в упор.
Тишина и солнце смежают веки; все полусонно шляются по лагерю, щеголяя, кто в чем горазд – Авиэзер прикрепил к гимнастерке регалии сирийского офицера, Гауи – в офицерской шапочке, комбат – в ковбойской шляпе, с платком на шее: живописность в одежде – признак избранных частей, позволяющих себе такие вольности.
Вой на продолжается.
Никогда раньше я не мог себе представить, что мир может казаться таким призрачным, так нарочито разыгрывающим беспечность июньского неба, трав, цветов, и вера, разъеденная столетиями скепсиса, беспомощно призывается беззвучной молитвой: так больной пытается хотя бы припомнить таившиеся в нем прежде силы жизни, надеясь на это воспоминание, как на какое-то – пусть слабое – лекарство.
Но нет возврата, а новая вера жестока: сам с собой один на один.
И зеркало – эхо зрения, отражает черты мои, покрытые то ли пылью страха, то ли пеплом слабой надежды.
Время войны люто враждебно самой убеждающей философии – скептической, стоической, апологетической; в этом времени решительно властвует сила предчувствий, веры, примет; война метафизична насквозь, ибо ежеминутно решает в реальности вопрос жизни и смерти.
Спасение – сон.
По Талмуду сон – седьмая часть смерти.
Оказывается бывает и так, что живешь лишь во сне.
После короткой побывки дома, везу тебя ко дворцу спорта "Яд-Элиягу", и площадь перед ним выглядит странным островом среди шумного города с потоками машин, клаксонами, ругней водителей, напором суеты – островом, который, чудится, прямым тоннелем связан с Ливаном, и десятки автобусов, ждущих солдат с побывки, один за другим ныряют в этот тоннель, и ты торопишься скорее со мной расстаться, просишь уехать, словно боишься, что я подсмотрю ревниво оберегаемый вами мир, уходящий в темень тоннеля, долгого-долгого, по которому едешь до самого вечера, ешь по дороге бутерброды, приготовленные матерью, словно ощущая прикосновение ее пальцев, а потом, в ночь, лежишь в засаде, и утренняя звезда чудится тебе фонарем в руках крадущегося человека; где-то рядом безобидно дремлют лисицы и зайцы, а под ливанскими кедрами самый страшный зверь – человек: достаточно увидеть его из засады крадущимся клубком страха и жестокости, чтобы понять, чем дышит это пасторально окружающее тебя пространство.
А я после твоего отъезда опять извлекаю привезенные тобой сувениры, твои письма и мои, найденные в твоем вещмешке, покрытые налетом красных ливанских суглинков, читаю собственные слова, пронесенные к тебе по всем гибельным дорогам – "Береги себя. Помни, что ты – вся наша жизнь" – слоняюсь по комнатам, пытаясь сбежать от преследующих меня ахматовских строк – "Я давно предчувствовала этот светлый день и опустелый дом", включаю телевизор, вижу воинственно бодрящегося Бегина, но та же серая пыль неуловимо покрывает его черты: в поле Божьего тяготения законы иные, мгновенно касающиеся и его и меня, приросшего к приемнику в темной комнате, и он, правитель, впадает в депрессию, теряет желание управлять нацией, желание жить, он оказывается в одной лодке со мной, мы оба в эти минуты стоим лицом к Лицу с Ним, посылающим и сдерживающим, дающим отцу в руку нож и позднее подсылающим овна.
Все войны, все трагедии – время между ножом и овном.
И все мы, отцы, бредем с ношей и ножом в гору в ожидании оклика Ангела.
И каждый солдат в бою это всегда Ицхак, жертвующий собою ради отца своего Авраама, но, быть может, лишь за миг перед гибелью, в тишине своего остановившегося-на-миг-бытия, порицающий отца за то, что тот породил его на такую раннюю смерть.
22 июня. Опять тяжелые бои в вашем восточном секторе. Ухожу, спасаясь на зеленый холм, Тель-Гиборим, в страну трав, где растет горка земли над кропотливым кротом, где дремлет кузнечик, накапливая мелодии к ночи и уже приподняв смычок тонкой, как нить, ноги, а небо стригут ласточки.
Так должен ощущать радость жизни солдат в минуты затишья на поле боя.
Я же ищу затишья в себе, боясь даже про себя назвать это радостью жизни.
Я ощущаю такую пронзительную незащищенность, что мгновениями это кажется мне знаком спасения и, что совсем уж безумно, знаком будущей радости.
В мире, где знаки незащищенности и надежды становятся определяющими, дерево, вознесшееся надо мной, принимает на себя часть моей боли, оно стократ живее тех теней, сидящих за столом посреди поляны, чьи ноздри расширяет запах жарящегося на мангале мяса.
Я плету слова как заклинания, как паутину, не для улавливания жертв, а для того, чтобы удержаться в этом ветхом мире, насквозь продуваемом жестокими ветрами:
Над деревом иудиным стремглав
взлетают в небо семь драконьих глав
знаменьем войн, обвалов и облав.
Но мальчуган, не зная ни о чем,
по плитам камня носится с мячом,
и на него сквозь сад глядит в упор,
скрепляя землю с небом на затвор,
надежный абрис Иудейских гор…
С 10 августа вы в Бейруте.
Не более пятидесяти метров отделяет многоэтажный дом, в котором вы закрепились, от дома, набитого террористами, рядом с беговыми дорожками ипподрома. Тесное это пространство просматривается тысячами глаз в единый миг, простреливается гранатометчиками и снайперами, так что и носа не высунуть, и в амбразуру какого-нибудь окна, у которого стоишь на посту, следя за любым подозрительным движением в обозримом пространстве, видны щиты у перекрестка с гигантскими надписями: "Быстро проезжай! Не задерживайся на перекрестке! Тебя видят снайперы с трех направлений!" Здесь нет фронта и тыла, обстрел столь же внезапен, как дождь, и нет менее или более опасного места, машины проносятся, делая резкие повороты, и скрежет шин вызывает зуд: только безумцы могут пересекать на машинах это кладбищенское пространство, заселенное лишь привидениями, и вас преследует ощущение, что охраняющие вас стены все время сверлятся тысячами глаз, несущих вам смерть; пытаетесь найти островок покоя в огромной многокомнатной квартире, которая была для хозяина и жильем и аптечно-парфюмерным магазином, а нынче занята вашим взводом, располагаетесь среди резной в средневековом стиле мебели, фарфоровой и серебряной посуды, ящиков с шампунем и мазями, грудами рецептурных бланков, на которых пишете письма домой, нам, родителям, – для нас они и вправду как лекарство, – спите на гигантской кровати с балдахином под умопомрачительной люстрой, рядом с ванной, огромной, как бассейн, но нет ни воды, ни света; другой взвод расположен в квартире, которая была и музыкальным магазином, и хоть сидит без огня, пытается хотя бы дуть в медные трубы или с грехом пополам выбивать собачий вальс на роскошном рояле; больше всех повезло третьему взводу, который попал в квартиру и одновременно порнографическую лавку, окопавшись в грудах журналов "Плейбой", среди вибраторов, надувных кукол и коробок с кондомами; на пост ребята выходят с пачками "Плейбоя".
Перед выходом всем вам инструктаж: "Запрещено ходить выпрямившись, как по Дизенгоф, вы на мушке с юга и запада. Противоосколочных жилетов не снимать. Под окнами пробираться только ползком. В западный флигель дома не заходить, там каждая щель простреливается снайперами. По любому террористу стрелять без предупреждения."
Круглые сутки, сменяя друг друга, ведете наблюдение за соседним домом из-за мешков с песком, через узкие амбразуры, и каждый из вас ощущает себя подсадной уткой, и каждый пытается не думать о том, что, возможно, дом этот придется брать приступом и с немалыми жертвами, о чем в газетах напишут: "продвинулись на пятьдесят метров, тактически улучшив позиции"; а вокруг темень, гул самолетов, раскаты бомбовых взрывов в западном Бейруте, свист пуль, пролетающих совсем рядом; в тягостный такой миг, в темени, наощупь пишутся слова на картонном вкладыше от коробки с обоймами, который потом обнаружится в кармане твоей гимнастерки перед стиркой: "Западный Бейрут. Рядом террористы. Невыносимо напряжение. Снайперы. Обстрелы. Что будет?"
Но спускаешься с заброшенного двенадцатого этажа, из мрака одиночества и гибели, растворенной в пространстве, в квартиру, вновь обнаруживая себя среди статуэток Христа, библий на французском с золотым обрезом, чемоданов, груд сорочек, туфель, галстуков, шахматных наборов, коробок с кондомами, и вас, вернувшихся с дежурства, охватывает эпидемия шахматной игры. Иногда, отправляясь за водой или боеприпасами, вы окунаетесь в сюрреалистическую жизнь Бейрута: на веранде, из-под которой бьют две 175-миллиметровые пушки, семья играет в покер; "Скорая" везет раненых, молодые пары на "мерседесе" едут в казино, в Джунию; ложишься спать, дергаешь шнурок и затягивается штора балдахина, рядом с кроватью телефон, по которому можно позвонить в Тель-Авив только через Чикаго; вскакиваешь как чумной со сна: рядом бешенная стрельба – неподалеку, на балконе стоит старик и палит из автомата в воздух, жена ему вкладывает патроны в обоймы, а он вам подмигивает и все палит: Башира Джумайеля избрали президентом.
Первые часы после прекращения огня.
С крыши двенадцатиэтажного дома вы видите, как беснуются внизу террористы, готовящиеся покинуть Бейрут.
А потом еще завертится каруселью оперетта вкупе с кровавым фарсом, возникнут американские морские пехотинцы, итальянские берсальеры с петушиными хвостами на касках из батальона Сан-Марко будут играть на инструментах и трясти петушиными хвостами, распевая песенки во время спортивного бега по бейрутским улицам в то время, как вас пошлют в Джунию задержать две лодки с французскими десантниками, высадившимися с миноносца, и на берег не пускать, и вы начнете их теснить, в результате чего несколько огромных красных беретов и значков останется в ваших руках в память об этом событии, а берсальеры все будут бегать и распевать венецианские песенки среди взрывающихся адских машин, пере стрелок и льющейся крови.
В эти дни я живу, как совершаю невозможное.
Потом, после я даже не смогу это вообразить.
2РАКОВИНЫ МОРЯ: ОТПЕВАНИЕ И ГОЛОСА НАДЕЖДЫ.
В ГОРОДЕ СИРЕН.
КОРНИШ-ЭЛЬ-МАЗРА: ОБОИ ИЗ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЛИЦ.
НЕЗВАННЫЕ ГОСТИ: ОТВЛЕЧЕНИЯ.
НОЧЬ: ЭХО И ТЕНИ.
ДЖЕБЕЛЬ-БАРУХ И ДИР-ЭЛЬ-КАМАР.
ПОГОНЯ В УЩЕЛЬЕ.
ЛЕДЯНОЙ ГОЛОС, ХЛЕЩУЩИЙ В ЛИЦО.
ТАЛИСМАН.
Адский взрыв в штабе христиан в Бейруте. Опять бестолковость и сумятица в эфире: убит Башир Джумайель или не убит. Кто-то вроде бы видел его живым, но по бормотанию комментаторов, общей панике радиосообщений, голосу министра обороны Шарона – ясно, убит, и с ночи вас введут в западную часть Бейрута.
Огненный шар солнца уже касается моря. Опять эти взаимоотношения берега и моря на лезвии боли, обозначающем мое существование в эти минуты: рыболовный баркас на гребне волны, песок, охваченный крепкой беспамятной спячкой, парус изжеванный безветрием, бегущий огнем по бикфордову шнуру голос диктора, и в нем все прошлое и будущее, целиком зависящее от настоящего мига; иду по песчаным развалам, рыхлым и белым, как сахар, по раковинам, в которых все напевы, отпевания, голоса надежды, и в застывших между камнями водных лагунах еще слабо отражаются береговые огни – как свечи невидимо шествующих хоров; иду мимо свалки: горы мусора темны и недвижны, лишь одна горка странных очертаний начинает двигаться подобно мне, – какое-то существо, едва различимое в сумерках, мужчина ли, женщина; опять замерло, опять сомнение – человек ли, горка мусора; все в эти мгновения зыбко и двусмысленно, как и мое существование, как существование этого города со странным названием Бат-Ям: в городе Сирен, вероятно, у всех залеплены уши воском, но город Сирен вышибает воск из моих ушей сиреной дикторского голоса и пением турецких и греческих кофеен из Стамбула и Салонник вдоль набережной, и огонек дальнего корабля кажется буем, отмечающим лишь место живой души в мертвом безбрежье вод.
Нет: море – спасение.
От радиоголосов, тревоги, костяными пальцами схватившей горло, из последних сил доползаешь до кромки вод, и вот – долгий забвенный плеск, море, ничейное и сверхмое, личное, играющее под сурдину моей души, приносящее не то что бы облегчение в эти тревожные мгновения, а некую синхронность, не-навязчивость понимания, соприсутствие, прохладу, как прикосновение ладони неба к горячечному лбу…
Десантные корабли везут вас во тьме к бейрутскому порту.
Вода чудится мне маслом на раны, безбрежным елеем, и море вздыхает у берега единым вздохом молящихся множеств, набирающих воздух перед очередным взрывом покаяния.
Может, я спешу передоверить себя молитве, и мне уже навсегда недоступна острота переживания собственной юности, устремленной в такую тревожно-гибельную, но захватывающую неизвестность, и мне уже не под силу само существование в качке, захватывающей дух усладой, в качке, с ее возносящимся высокомерием и падением в пропасти, и никакие легенды, запечатленные в певучих изгибах песчаных дюн, закрепленные корнями редких кустарников, не повысят престиж филистерского филистимского берега?
Все это приходит потом – захлестывающим валом пережитых лет, памятью самых острых и потому лучших мгновений жизни, а пока вы – цепочка за цепочкой, взвод за взводом – высаживаетесь на берег, втягиваетесь в переулки, извилисто ведущие в глубь городских джунглей: впереди – комроты с двумя связистами; по правому краю переулка – ваш взвод, и ты – четвертый, прикрывающий пулеметом первых троих, интервал между вами – пять метров, чтобы брошенная граната не нанесла большого урона, и темень вокруг мерцает многоэтажными развалинами жилых домов и гостиниц, пахнет гибелью и мерзостью запустения.
Пятнадцатое сентября, восемь часов вечера.
Сели у стен: половина взвода спит, половина – на страже. Так – до четырех утра.
Вы – в самом сердце западного Бейрута – Корниш-эль-Мазра, примерно, в восьмистах метрах от учреждений Арафата: задача – дойти до них.
Восемьсот метров улицы.
Танк "Меркава" с задраенным люком – посреди, вы – вдоль стен; улица сверху вдоль и поперек простреливается гранатометами, осколки, камни, штукатурка сыпятся вам на голову; отмечаете огневую точку – танк стреляет по этажу. Засели у итальянского посольства: кто-то машет в окно, показывает жестами, не хочешь ли пить; в этот миг снаряд попал в находящийся рядом с посольством склад гранат – взрывы, дым валит из всех щелей, ранило какого-то ливанца, ребята перевязали его.
К двум часам дня, через десять часов после начала движения, продвинулись на несколько сотен метров, к перекрестку, откуда по широкой улице, кажется, совсем рядом видно здание, которое вам необходимо захватить, обстрел гранатометами усилился, двух ребят ранило осколками – в ногу и в пах: увезли на "Зельде"; начинается настоящий уличный бой – на каждом перекрестке становишься с пулеметом на страховку, простреливая поперечную улицу, пока за твоей спиной перебегают ребята. Дошли до огромного черного здания: вывеска – "Московский народный банк". Ты – за деревом, беспрерывно простреливаешь переулок: первым за твоей спиной перекресток пересекает комвзвода, вдоль переулка бьют из "Калашникова", перебегает Ашуш, ты видишь, как фонтанчики пуль бегут за ним, слышишь крик комвзвода – "Стреляй крупными очередями", пули шлепаются рядом с тобой по другую сторону дерева, думаешь про себя – только ради мамы с папой со мной ничего не случится – и пудовый пулемет в твоих руках кажется пушинкой; Ашуш падает с криком: "Меня прикончили"; в глубине переулка кто-то перебегает дорогу, прямо под твои пули, падает, стрельба из переулка прекращается, ком-роты бросает на перекресток дымовую шашку, вы оттаскиваете в укрытие Ашуша, истекающего кровью, врач делает ему перевязку, а вы уже добегаете до следующего перекрестка, до здания палестинской школы под красным крестом, откуда вас поливают огнем (через месяц, на церемонии завершения офицерских курсов, ты мне покажешь Ашуша: обняв подружку, он будет болтать без умолку, смеяться и щелкать орехи): отстреливаясь, прорываетесь к высотному зданию, рядом с кинотеатром "Конкорд", прямо на вас выскакивает "фиат", и оттуда – очередь за очередью; вы залегли, комвзвода швыряет вторую дымовую шашку, и под ее прикрытием заскакиваете в вестибюль дома, который и станет местом вашего расположения.
Пятый час после полудня – четверг, 16 сентября 82 года.
По верхним этажам палестинцы ведут огонь из гранатометов, сыпятся стекла из окон бельгийского посольства и посольства монахини Марии-Терезы, а вы, расположившись на втором этаже, в пустых недостроенных помещениях, разложили спальные мешки, едите боепаек.
Садится солнце, загораются звезды, но все это как бы в ином параллельно развернутом мире, и там где-то твой дом, в салоне горят огни…
Нас посещают гости: пришли проведать и отвлечь.
Говорят на литературные темы, читают какой-то текст, стараясь не замечать, как я напрягаюсь при звуке каждой подъезжающей машины, вздрагиваю при каждом ударе в дверь; читают какой-то текст, под звуковым прикрытием которого, как за дымовой завесой, перебегаю за тобой простреливаемые улицы Бейрута, возникающие в это время на экране телевизора.
Гостям кажется, что нас не следует оставлять одних.
Неожиданно улавливаю хвост читаемой фразы, которая кажется мне очень знакомой: да это же читают и обсуждают собственный мой текст. И я киваю, заранее соглашаясь с любым последующим замечанием, которое скользнет мимо уха, ибо принадлежит иному параллельно длящемуся и в данное мгновение абсолютно лишенному значения миру.
Посты – на крыше двенадцатого этажа, а ты дежуришь на улице, у входа, укрывшись за стеной, и стреляющая бейрутская ночь щетинится тысячами трассирующих линий, ночь в городе, в котором, кажется, все страдают бессоницей и каждый жаждет об этом сообщить единственным способом – дать очередь в небо; вдруг – шум, беготня, приехал командир дивизии, агенты безопасности, десятки машин, перекрыли ходы-выходы, выволокли какого-то типа, в пижаме, дрожащего: оказался шишкой в террористической организации "Мурабитун"; он еще вам сигареты бросал из окна.
Всю ночь глаза мои сухи и тяжело дышать от этого бессмысленного бега – побега в воспоминания, которые в этом безмолвии оборачиваются молитвой, заполняющей пустоту между мною и Богом.
В четырех стенах слова, отзвучав, достигают молчания.
Бой часов у соседа зловеще-мелодичен.
Тишина фальшива, пепельна, предстает изменницей: ведь там глохнешь от смертного боя иных часов.
Весь мир в приемнике, как разболтавшаяся салонная сплетница: брань, визг флиртующей бабы, перекрывающий плач ветра и безутешных химер в развалинах города привидений, в котором ты сейчас обитаешь.
И потому все вещи, привычно окружающие меня в этот предрассветный час, лишены смысла из-за их чересчур прилежной соразмерности.
Ночь это лишь эхо и тени: из тени – в подобие сна, из сна – в боль, из боли – в эхо.
Когда высматриваешь глаза, и зазубрины пустой дали зазубрены наизусть, они назойливо лезут в глаза зубцами качающихся весов: их стрелку колеблют твои ожидание и страх, надежда и безразличие перед этим страхом.
И восходит солнце нашей с тобой пронзительной связью, хотя пространство крошится в зубах гор.
Где направляющий облачный столб в пустыне лет?
Бульдозер безжалостно сверкающим на солнце лезвием срезает стены дома моего детства, и столб пыли, ведущий в никуда, вздымается в небо.
В такие мгновения я ощущаю всю нелепость веры в то, что ты – мое второе "я". Ты – против меня, ты – бунт, жажда освободиться, действие назло, вопреки: только бы не слишком ретивым было это стремление к обрыву пуповины – спешка чревата необратимой болью. Но в эти мгновения я понимаю тебя, я даже ощущаю эту борьбу во мне против самого себя как еще один залог твоего спасения.
В какой-то миг голоса всех далеких и близких сливаются в единый оклик, вместивший в себя голоса всех ушедших в Ад, прошедших Чистилище и печально замерших у ворот Рая…
17 сентября: канун Рош-Ашана. Западный Бейрут. Странная атмосфера опасности, несущей гибель из-за каждого угла, из любого окна, пролома, щели, и не-прекращающейся клоунады, словно обитатели этого сюрреалистического города не живут, а все время играют роли в нескончаемом кровавом представлении.
Вот и вы вступили в роль: караулите на шлагбауме, недалеко от здания ООП[122]122
ООП: Организация освобождения Палестины.
[Закрыть] – уличная клоунада в разгаре: один живописней другого возникают «осведомители», сплошь «кептэны»[123]123
англ.: капитаны.
[Закрыть] – Юсуфы и Валиды, все щеголяют пистолетами у бедра, странная порода эфемер, которых свои же потом вылавливают и приканчивают; сопровождаете их к комбату: ему они несут адреса тайников, где террористы держат оружие и пытаются укрыться от израильской армии; а на шлагбаум катятся нескончаемой клоунадой машины послов, расцвеченные флажками, машины прессы и телевидения, ощетиненные трубами фото и кинооператоров, общелкивающие вас со всех ракурсов, машины ливанцев, притворяющихся дурачками и прущих напролом, пока не упрешься прямо в лоб дулом автомата и не заставишь их свернуть, машины каких-то арабов, однако предъявляющих израильские пропуска; пестро выряженные ливанские офицеры и полицейские опять же с пистолетами, проезжая, отдают вам честь; солдаты же ливанской армии проносятся уже на вовсе фантастических автомашинах, и у всех дико воинственные лица, автоматы в одной руке, поднятые кверху; иногда как-то бочком к вам притуливается часовой все той же мифической-ливанской армии, наодеколоненный старичок в туфлях на непомерно высоких для мужчины каблуках, картинно держащий наискосок – как бы наизготовку – гранатомет и, конечно же, с неизменным пистолетом на бедре; устав держать гранотомет на весу, он опирается на него как на палку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.