Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 49 страниц)
Несут за связь ответственность связисты,
Оберегают моряки морской покой.
А мы с тобою спецпропагандисты,
Моральный дух – наш козырь боевой!
Припоминали, как задорно переругивались рупористы с неприятелем через нейтральную полосу, покуда устанавливали громкоговоритель и грелись аккумуляторы.
– Как в остальное время скучали с солдатами в землянках!
– Рядовой состав резался в карты и рассказывал похабные анекдоты…
– А работники пропаганды читали себе свои затрепанные, выученные уже наизусть методички…
Ульрих протратил на поиски былинный срок – три года, три месяца и три дня. Нанялся на работу в парижский Интерпол. Работал усердно, зарабатывал. Успокоился, обуржуазился, ширококостное тело разгладилось, обросло мясом. И следа не осталось от лагерной доходяжности.
Все силы отдавал удивительной идее фикс.
И не напрасно! Выхватил в итоге свой урочный, заветный час. Чисто случайно, войдя с опозданием на какую-то официальную конференцию во французском обществе ветеранов, шлепнулся в кресло рядом с советским гостем, с Лёдиком свет-Плетнёвым, оглядывавшим зал из-под насмешливой брови и ухмылявшимся в глумливый ус.
– Я остался сидеть с ним после выступления, Вика. Я, конечно, знал, что это выдающийся писатель, бывший седьмоотделец. Поначалу я был угрюм – предвкушал очередное издыхание надежды. На вопрос о семье Плетнёва, точно, неутешительный ответ: у него не было ни дочери, ни племянницы. Беспросветная историйка.
– Никакой девушки, студентки на французском отделении московского иняза?
– Никакой, – отвечал Плетнёв. – На французском отделении у нас учится только Люка в Киеве. И то уже не учится. Она как раз пишет диплом по мадам де Сталь. Как у нее в семье говорят, на сталинскую тему.
– Люка?
– Лючия, дочка моего приятеля Жалусского.
– Как, Лючия? Ее зовут Лючия?
Супермен этот Ульрих! Допытчивый рыцарь! Спрашивал, спрашивал и доспрашивался! Это в назидание Виктору, который, ясное дело, не способен… Он, Виктор, чем может похвалиться? Что нашел? Нечем козырять-то.
С другой стороны, хотя и победитель в долгом беге, но до чего же монотонен Ульрих. Просто скулы сводит от того пышного французского письма, которое он накатал для Лючии и прислал в Киев с Плетнёвым. С кучей цитат из мадам де Сталь. Как мама вообще могла это читать? Пошлятина. Сколько раз Виктор перечитывал с язвительными комментариями, когда был подростком. Когда бунтовал против Ульриха и выискивал в нем недостатки. Письмо было главной уликой обвинения!
Я просто обязан объяснить вам себя и узнать вас. Этого требует от меня тот неизымаемый из памяти час, вернее полчаса, вернее единственные двадцать минут моей жизни, когда я жил. Главное – суметь заглянуть внутрь друг друга. Войти в совместное пространство понимания. Беатриче не читала «Комедию». Прочти она – ушла бы к Данте от мужа. Я «Комедию» не написал. Пока. А соберусь, напишется трагедия. Все силы сосредоточены на ином. Были нацелены на поиск: найти Вас. Нашел. Сейчас у меня новая цель – соединиться с Вами. В одном пространстве. Душевном, географическом. Предлагаю Вам свою жизнь, а в дополнение к моей жизни – Францию.
Или, если хотите, Швейцарию. Местожительство Коринны. Чтобы диссертацию писать прямо на святых местах Вашей любимой де Сталь. Я убежден, Вы примете решение в мою пользу.
После гамбургской школы я доучивался в Москве, в школе Либкнехта для иностранцев. С соседкой по парте Мартой была столь острая душевная, эмоциональная близость, что мы не могли общаться нормальным человеческим способом. Не могли говорить друг с другом. Учителя не понимали и садистски принуждали нас разговаривать. Например, у доски. А мы не умели пользоваться банальным языком, так было горячо. Мы допускали только письменный и вдобавок чужой язык. Поэтому, вообразите, писали или кодовыми шифрами, или по-французски, как я теперь пишу Вам. Марта любила цитаты из де Сталь. «Все понять – простить». Я прожил с этим высказыванием жизнь. Добавлю для нас двоих с Вами: «Все понять – любить». «Любовь – вечность, она стирает память о начале и страх перед концом», – изрекла Ваша авторесса. Мы с Вами друг друга сумеем понять без лишней памяти и, конечно, без боязни. Я убежден. Я сразу почувствовал. Помню и ношу в себе, как молитву, каждое Ваше слово, смех. Белевший шрамик у Вас на локте от какого-то пореза или ушиба (может быть, велосипед?). Шрам, верно, тогда же и зажил и окончательно улетучился, и эта щемящая примета теперь не Ваша – но она принадлежит Вашему давнему двойнику, отпечатку, нататуированному на мою память, как лагерный номер.
Помню, при упоминании лагеря (Инта) Вы заволновались. До сих пытаюсь догадаться, по какой причине. Сострадание? Страх?
Целую Вашу тень на асфальте, милая сталинистка. Я тоже был сталинистом, но перестал.
Ульрих писал, посылал. Десятки таких вот писем. Сирано по сравнению с ним – Обломов. Люка со скрипом, но отвечала. Спрашивала не про любовь, а про Париж, про кинофильмы, про шансон. Интересовалась, задавала вопросы. А въехать он в СССР не мог: Хрущ совершенно рассобачился с Западом. Вместо давешней дружбы и бхай-бхай посреди Европы взошла стена.
Жениться стало идеей почти неосуществимой.
И тем не менее в шестьдесят третьем Ульрих нагрянул в Киев, на Мало-Васильковскую. С розами. Плотно сел в большой комнате за столом, на котором стояли пряники, сушки и козинаки, и немедленно затянул одну из своих педантичных проповедей про трамвай…
Итальянский стюард, изящный – вылитый граф, не чета брутальным вышибалам, работающим после две тысячи первого года в «Континентале» и в «Бритише», – ведет под руку, с улыбкой беседуя, старуху с дальнего кресла в туалет. Доведя до дверки, делает вид, что целует ей кисть руки. Оба хохочут. Стюард крепким локтем придерживает дверь-гармонь.
Вроде тряска уже не сильная. Стюард возвращается, улыбка сползла с его губ, он вспоминает, может, о плате за квартиру, повышенной с прошлого месяца, или о малоуправляемом подростке, пасынке. Лицо делается отрешенным. Настоящим становится.
– Ульрих, какая в первый день мама была? Что тебя так поразило в ней, как в волшебной сказке будто?
– Ну ты же знаешь. Это была гармония, завершенность. Лючия была законченная и замкнутая, неразгаданная. Ступня такая с подъемом, коленка втянутая. Вся поступь – легкая. И не кричала, когда индус убивал. Не нарушала гармонию. Внешне пропорции идеальные. Длина ноги, ширина плеч, все как циркулем отмерено, божественно.
– Так лошадей описывают, Ульрих, а не любимую женщину.
– Описываю как могу. Я это и помнил: посадка головы, рост. Ну ладно, хочешь, по-другому объясню. Она была в платье в таком белом, перевернутый ландыш. Попала мне в глаз и прорезала меня внутри, прорубила диафрагму…
– Хорошо не мочевой пузырь. Ладно, Варнике, я понял. О чем не можешь говорить, о том следует молчать. Тебе – особенно.
В первый приезд Ульриха Люка, всех изумив (ну и принципиальность!), не согласилась подать заявление на брак. Настаивала: время на раздумье. Уперлась – подадим в следующий приезд. Как будто так легко будет организовать следующий! Это граничило с непредставимым. Ретивые киевские власти, разгадав Ульриховы намерения, явно за ним следили. Браки с иностранцами де-факто не допускались. Визу Ульриху повторно отказались выдавать. Письма его не проходили. Ульрих в ужасе воображал: Лючия заключит, будто он разочарован, решит – раздумал и бросил. Побежал к знакомому радиолюбителю. Они законтачили с киевскими любителями. Но в ту же самую неделю, как назло, у границ СССР расставили радиопеленгаторы, чтобы любители из России с иностранцами не могли переговариваться. На бывших любительских частотах расположился советский эфир. Уже не морзянка пела там веселым дискантом, а поплыли по эфиру разухабистые песенки о пингвинах, которые впервые повстречали людей…
– Ушам не верю, у них главным российским животным, – пробормотал испугавшийся Ульрих, – становится пингвин.
– Видимо, дело в том, что русские как раз активно столбят себе обширные территории в Антарктике. От зоологии к политанализу, – отреагировал кто-то из интерполовских сослуживцев, кажется, Жильбер.
Так вот, снова в Киев, для подачи заявления, Ульриха не пускали. Кранты. Следующей визы не дают и ни за какие муки ада уже не дадут.
Но плохо они знали Ульриха.
Через месяц он уже обедал с дамой, которая подписывала все посольские и консульские квитанции на переезды французских дипломатов. А поскольку именно переезды составляли для дипломатов серьезную статью дохода, ибо давали огромные возможности раздувать счета… и там были задействованы милые, любимые, спасительные транспортники… в общем, письма Люки и Ульриха теперь курсировали на Украину и с Украины французской диппочтой.
Дальше – еще хитрее. Ульрих, монетаризовав свои геройства (пропаганда французского Сопротивления и последующий за это арест), натурализовался во Франции с почетом. Теперь он оформлялся уже не через швейцарскую, а через французскую тургруппу и этим-то манером протарзанился опять в Киев.
Беда, что правила вынуждали держаться тесно с прочими французами и регистрироваться с ними в гостинице. Лишь после этого он тайно перешел к Жалусским. Он остро чувствовал, что нарушает закон и что нарушает его в стране, где в общем и целом нет закона. Что за ним, скорее всего, топтуны. Что его могут зажать как нечего делать на выезде.
Но все-таки правдами и неправдами они подали заявление. Получили талон в магазин для новобрачных «Весна». Вика в байковых шароварах как раз заносил во дворе, уперев конек, клюшку для удара по шайбе и готовился близоруко промазывать, когда торжественный Ульрих, с серыми хризантемами, перевернутыми вниз головой, объявил ему: «Теперь я твой папа!»
Вика смутился, натащил на глаза шапку с дерматиновым верхом. В этот день играть в хоккей не пришлось. Вся компания отправилась обмывать помолвку в «Ривьеру». Над Почтовой площадью, над Днепром, с феноменальным наклоном мартовского неба и огромностью обзора: Вика никогда не забудет, как отказывались вместить безразмерный горизонт глаза, когда он наваливался грудью на ресторанный парапет.
Эйфория и помешательство взрослых подействовали на Виктора. У него началась внеочередная ангина. Но внезапно все воротилось на круги своя. Туристская виза Ульриха через неделю истекла. Снег стал скучным, ноздреватым и растаял. Хоккея уже не светило. В футбол из-за грязи было начинать нельзя. Виктор бухнулся в «Трех мушкетеров», мечтая, как, приехав во Францию, первым делом заявится к Тревилю. Семилетних в мушкетеры берут? Может, сыном полка?
Но регистрацию брака пришлось переносить. Ульрих не смог явиться. В турпоездочной группе ему единственному возвратили из посольства СССР голый и лысый паспорт без какой бы то ни было отметины.
– И все же я расписаться с Люкой сумел! Обходным путем! Мои военные заслуги было выставлять непозволительно… они засекречены. Не засекречена только отсидка, а за нее не полагается наград…
– …и даже отсидки как таковой, как знаем, у тебя не было. У тебя написано «не судим» в анкетах во всех.
– И отсидки не было. Хотя французы мне за нее дали гражданство. Не на что было сослаться. Ничто в голову не шло.
– Ну а потом пришло.
– Хотя могло бы прийти раньше. Еще до тех событий. Ведь все лежало на поверхности с самого начала, а я не сразу допер. Никита Хрущев во Франции в шестидесятом встречался с ветеранами «Нормандии – Неман». Ну, с теми, кто уцелел. А я был связан со всей этой французско-русской самолетной историей. Конечно, негласно. В сорок втором я криптовал их переговоры, когда в декабре они летели в Россию с авиабазы Раяк через Иран. Это не афишировалось. Все, что должно было быть в эфире по-французски, требовалось маскировать от немцев. Ну, прибыли. Их приписали к аэродрому Иваново-Северный осваивать работу в экстремальных условиях русской зимы и вообще изучать матчасть. Я навещал их согласно заданию всю зиму. Обслуживал и шифровал инструктаж.
– Ульрих, ты не мог бы покороче?
– Не хами. Тебе важные сведения говорят. Балбес. Там была куча французов прекрасных. Четырнадцать летчиков и человек шестьдесят авиационных механиков. Правда, в отчетах я там не фигурировал. Поскольку вообще не фигурировал никогда. Но ребята настояли, чтоб и меня пригласили на нормандско-неманскую высокую церемонию в Париже.
– И там ты сфотографировался в обнимку с Хрущом.
– Вот, и там я попал в кадр с Хрущевым, опубликованный во многих газетах во Франции. Размыто, но узнаваемо. Эта фотография, я знать не мог, оказалась залогом главного моего счастья! Приложил снимок к новому письму в российское консульство… Вика, вообрази, под это дело я пошел, как Як-истребитель, вытребовывать свою невесту любимую. Расписались! Под эту карточку дали мне визу, и я поехал расписываться! Вот такой пиетет вызывал у них кукурузный хрущ.
– Вы расписались, но почему-то мы потом три года просидели в отказе.
– А потому что, на мое несчастье, через месяц после того попятили Хруща…
Мама рассказывала, как в загсе ее тяжелым взором сверлила регистраторша: «Ты такая симпатичная девчонка – что на тебя, русских ребят не нашлось? Зачем тебе этот капиталюга француз?»
– А вот знаешь, Викуша, у нас в инязе некоторые девушки в те годы выходили за французов. Те учились в университете на философском и были членами французской компартии. И вот тех девушек никто не упрекал. Только меня. Тем, кто учился у нас в инязе и выходил за славистов – слависты тоже многие были членами компартии, – тем давали разрешения. А кто выходил замуж за буржуя, как я…
– Мам, разве Ульрих буржуй? У него же капиталов нету.
– Не важно. Еще хуже. Хуже всех с их точки зрения были или журналисты, или такие, как Ульрих. Репрессирован, реабилитирован, реэмигрировал, что ты! Вообще могли отказать в регистрации. А когда познакомились, я студенткой была – вполне могли и услать меня на Братскую ГЭС, не дав кончить институт. Еще знаешь как повезло, что меня почему-то не тронули.
И вот Люка с Викой, подавая на выезд, три года имели отказ за отказом – «неправильно заполнены документы», «представляется нецелесообразным», «заявительница имела допуск к секретным материалам»… Это французские научные журналы, по их мнению, были секретными материалами!
– Эта босота, – хитро комментировал куривший у окна Плетнёв, – тебя никуда, Люк, не выпустит. А вот я могу вас всех прямо завтра во Францию прогулять. И билеты вот.
И на хор недоумевающих голосов:
– Какой-то певец, француз, хотя армянин, выступает на следующей неделе!
И пошли на Азнавура толпой. Лучше всех ловил слова, оказалось, Вика. Люка, закусив губу, была вынуждена признать, что со слуха и быстро и под музыку – плохо разбирает. Лера, Сима и Лёдик, не обязанные ничего разбирать, сидели широко улыбаясь, хлопали и наслаждались запросто.
Вот и вся Франция! Вдобавок внезапно выяснилось, что Люку с Ульрихом не предупредили, а документы для выезда недействительны, ибо брак не переподтвержден во французском посольстве в Москве.
Снова исчезали посланные письма, гадила таможенная цензура, не проходили звонки.
Слава богу, что из Парижа в Киев на гастроли собрался случайный знакомец Ульриха по московскому фестивалю, маркиз де Сервиль. Они столкнулись с Ульрихом нос к носу в бистро в Париже, и оба вспомнили, как жительствовали рядышком в «Украине» в пятьдесят седьмом.
– Я ему припомнил, как они там топали в коридоре, репетировали баскский танец. Вообще-то он умел и гопака. Хотя потом уже нет, ногу повредил. Он большей частью балетмейстер. Да ты видел, как танцует Мишель Сервиль! Он же играет лейтенанта Пикара в фильме «Нормандия – Неман». Я там консультировал. Там он танцует гопак. Ну а в шестьдесят шестом сидели, ели, он мне вдруг, что женат на киевлянке, зовут ее Лена, а все благодаря Евтушенко. Тот разрекламировал Сервиля на Украине как друга украинского народа.
– То есть как?
– Ну, Сервиль еще и рисовал. То есть рисует он и сейчас, вопрос – как. Но почему-то у него есть гравюры к шевченковским виршам. Украинцы его пригласили, и там он нашел себе жену. Вот эту вот Лену. И именно в шестьдесят шестом у Сервиля открывалась как раз персональная выставка в Киеве, на Красноармейской, в выставочном зале Союза художников. В двух шагах от вас.
– Да. Как выйдешь из подъезда – налево и прямо.
Тут-то и поехал из Парижа Люкочке от Ульриха целый тюк. Полные инструкции, как действовать, на кого давить, кого просить, а также подарки – книги, кофточки пушистые Лере и Люке, импрессионисты Симе, замазка для рукописей (на десяток человек), и сыры, и ликеры, и моднейший набор (четыре цвета) шариковок для Викуши.
Мишель и Лена растормошили, развеселили Люку. Свели с репатриантами, знаменитыми парижскими артистами Федором и Марией Паторжинскими, которые сидели и ностальгировали по Франции в двухкомнатной квартирке неподалеку, в районе Крещатика. Люка стала ходить к ним часто. Они ей описывали подробности заграничного бытья, диктовали, кому звонить от их имени по приезде. Вика выхватывал проходные детали из взрослых услышанных разговоров и улетал во Францию помыслом. Трепетно, хотя и с напускным равнодушием, каждый день ждал, когда же мама начнет ежедневный французский урок. Ставили пластинки – Эдит Пиаф…
…Надо, кстати, съездить проведать Мишеля де Сервиля. Недавно ему праздновали восемьдесят. Бодр, рисует картины. Его в теленовостях показывали. Обязательно напишу Мишелю. Напомню Киев.
Надо бы послушать-записать, что он помнит о маме, о деде, о Лёдике, конечно. И о «Нормандии – Неман», о шестидесятых годах, об Андрее Вознесенском. У него, я думаю, солидный собран архив.
Вылезу из франкфуртской мясорубки и позвоню тебе, Мишель.
В шестьдесят шестом Франция вышла из НАТО. Визовый режим со стороны СССР облегчился. Ну и прикатил тогда Ульрих, повез в Москву Люку и Вику. В Москву, во французское посольство, в пестрый купца Игумнова особняк. Переподтверждать зарегистрированное в Киеве бракосочетание.
Троица, посмеиваясь, поселилась в бывшей Ульриховой гостинице «Украина». Ульрих им прочел целую лекцию о сталинских небоскребах, как эти египетские постройки возводились силами заключенных, то есть рабов. Половину слов Вика не понимал, а смысл понял. И еще он понял, что жизнь пойдет отныне по-французски. И вот она, французская жизнь: обедать в «Астории» и «Европе», вазочки кетовой икры, вырезка, зеленый горошек, все на одной тарелке, картошечка, огурчик, маслины, корнишон…
А потом еще год Ульрих обивал пороги советского посольства в Париже, требовал и настаивал. Там его затягивали в укромную камору, говорили, что выпустят Люку, если он согласится сотрудничать. После всех-то его сидений и дознавательств!
– Я уже и посотрудничал, и получил от вас награду за работу, – сказал на это Ульрих, – не много ли для одного?
Разговор был малоприятный. «Инструктор посольства» бахал кулаком по столу. Ульрих сидел в привычной, крепко усвоенной на допросах позе, которую его веселый энкавэдэшный следователь некогда именовал «мандавошек искать»: повесив голову, чтобы не встречаться глазами с моргалками истязателя.
Инструктор посольства вздохнул и, видимо утратив надежду уболтать Ульриха, засобирался домой. Завернул в салфетку шоколадную конфету, которую ему принесли в кабинет вместе с жидким чаем. Ребенку, что ли, домой несет? После войны, в сорок шестом, они уносили детям полпайка. В ту пору был и у следаков недоед… Но то было в послевоенное время…
– Странно, я не догадался сразу! Они и в наше время недоедают, проживая в загранице! Они тут бедствуют, да-да! Сквалыжничают в посольствах, каждый сантимчик экономят. Откладывают чеки для «Березки». Несут с работы к себе в общежитие электрические лампочки и столовскую еду. По одной конфетке ребенку в день. Все это советское, неизменное.
Вот эти крохи из рассказов Ульриха удалось, как корпию, нащипать. А сам он – Виктор – почти ничего не помнит. Он не жил, он ждал. Как под наркозом. Он прождал все предотъездное время. В школе сторонился мальчишек, жался к стенкам. На расспросы ребят отвечал: мама вышла за француза, во Францию переедем. И боялся выдать себя перед Лерой, чтоб не знала она, до чего страстно-бешено Вика дожидается этого отлета в космос, катапультирования в новый волшебный край, к капитану Фракассу и Сирано де Бержераку.
Ульрих единоборствовал с бюрократической махиной. Двигал горы. Горы двигались вяло. Но через несколько месяцев («А принесите справку о несудимости? А нотариально заверенное согласие родителей Зимана? А поэтажный план отведенной вам жилплощади? За ответом не ранее чем через шесть месяцев!») вдруг загорелась надежда на второй военный маневр – на визит де Голля в СССР.
– Я и самого де Голля в шестьдесят шестом потеребил. Верно сориентировался. Напомнил, что был ему представлен в декабре сорок третьего года в Москве. Когда де Голль встречался с Молотовым и с бывшим чехословацким президентом Бенешем. Я обеспечивал секретку, был удостоен похвал. Провожал де Голля на Курском вокзале двадцать восьмого декабря сорок третьего. И представь себе! Напоминанием-то этим я и попал в яблочко! Он меня вспомнил, и оказалось – в наилучший момент.
Шестьдесят шестой был тот редкий год, когда советские начальники вовсю растапливали европейские льды. Эренбург торжественно преподносил в Лувре министру Мальро охотничье ружье Бонапарта. И первый президент приличного государства раз в кои веки согласился приехать к русским…
– Нас с Люкушей поместили в список спасаемых, который де Голль лично Косыгину в руки дал. В общем, это в конце концов всю нашу жизнь и определило. А также, естественно, и твою.
Де Голль ткнул в руки Косыгину список таких, как Ульрих, мыкавших горе женатиков. И дело сдвинулось с точки. Вдобавок, ну, кто знает, пятидесятилетие революции умягчительно сработало, что ли. В ноябре шестьдесят седьмого, на десятый год знакомства с суженой, Ульрих перевез во Францию и ее, и мальчика.
Трудно воскрешать детали первого времени. Вика был слишком занят собой. И мало что припоминает о маминых годах в Париже. Их и всего-то было шесть. Вывезя в прошлом году из Киева письма, Вика пересмотрел первые заграничные дни глазами только что туда попавшей мамы.
Перед отъездом ей наготовили бабка Лиза и работница Гапа (Лера как в трансе была, ни к чему не прикоснулась) чемодан льняных, вручную вышитых скатертей, пододеяльников, наволочек.
– Все это барахло в Париж не повезу. Не стану смешить людей. Там добра такого никому не надо!
– Ну и хорошо! Не понадобится, пришлешь назад, нам оно очень пригодится, у нас такого нету!
Вика воочию видит, как Люка обливается слезами в опустошаемом для смены колес поезде в Бресте, ступая с лесенки на перрон, чтобы навсегда сказать «прощай» матери. Как колотится в рыданиях поехавшая провожать их до Бреста Лера (Сима вообще сказал, что не вынесет, он дома остался и сел с Лёдиком пить). Ну и Вика, конечно, выл, как и можно было ждать от него. Даже таможенница чуть было не заплакала вместе со всем этим табором.
Из репродуктора передавали начинающую, но уже покорившую СССР по телевизору звезду французского мюзик-холла. Певица подражала Пиаф. Не отличишь. Очень похожий на Пиаф голос. Вика отвлекся на эту имитаторшу, слезы высохли. И сразу встык, баритоном Левитана – про то, что бомбят Ханой и Хайфон.
Певицу они сразу, как приехали, увидели в телевизоре. Она была с блестящей и густой стрижкой «паж». Люка пишет родителям, что тоже сделала себе такую в первый же год во Франции, распрощавшись с круглым начесом, который сама называла, подтрунивая, «вшивый домик». Люка вообще в тот период, можно проследить по вложенным в конверты снимкам, менялась каждый месяц, ища себе парижские очертания: то мини, то пижама палаццо. Линяла лоскутами, подобно ящерице. Нащупывала стиль. Для теоретической платформы читала только что вышедшую «Систему моды» Барта. Есть фото: Люка на диване, Бартова обложка загородила пол-лица.
Вообще-то Виктор знает, что подразумевал Ульрих, когда коряво описывал ту самую первую встречу с мамой. Мама была безупречна. И при этом вызывала желание защитить. А особенно – разгадать. Виктор ведь тоже маму не разгадал. Не успел. Времени не хватило. Слишком много в ней было уровней защиты. Из-за комплексов? Из-за перенесенных травм? Каких? Что мы о ней знаем?
Даже родители знали мало. Виктор убедился в этом по поздним разговорам с Лерой.
Да, Лючия боялась… как бы это сказать? Засветиться? Нет, не то. Хотя близко. Попасть под яркий свет. Себя явить. Лючия загораживалась стандартностью. Что в ходу у подружек – примерно это и следует носить. Что хвалят серьезные люди – нельзя не посмотреть. И конечно, о чем толкуют «все» – следует читать. В киевское время Хемингуэй, Ремарк, Цвейг, Голсуорси, Фейхтвангер, Маркес, Грэм Грин, Белль, Пристли, О’Генри, Сэлинджер. Переплетенный, выдранный из двух журналов «Мастер и Маргарита». Кое-что подпольное от «1984» до «Экзодуса» Юриса (очень скромный исторический дайджест в обличье мелодрамы, но на актуальную еврейскую тему)… Ни на шаг в сторону от банальной нормы. Поразительно, правда? Эти-то книжки она и в Париж привезла, и теперь у Вики в спальне сей инженерский набор, раздирая душу, пылится.
Правда, в парижской Лючииной жизни особый стеллаж заняла диссидентская словесность, ставшая главным для нее делом. Но и к подбору тех названий, ежели уж совсем по совести, признаем, она подходила не самостоятельно.
Зато самоотверженно. Что доказала страшным исходом.
Как жаль, что Вика слабо помнит маму в движении, в смехе. Плохо помнит взгляд. Отчасти причина в Викторовой близорукости. Руки, ритмы, голос, тепло – помнит. Запахи, конечно, тоже! Но – как через пластиковую пленку.
Виктор стал читать психологию. По книгам Люкин психотип выходил – комплекс отличницы, боязнь оценки, недостаточная любовь к себе. Ну да, похоже… Из кожи лезла, чтоб соответствовать подразумеваемым императивам. Возвращаясь из поездок, перечисляла местности, переименовывала встреченных и присовокупляла общее суждение: «Понравилось!» или «Незачем было и таскаться туда!».
В Париже Люка в первые дни затребовала, чтобы везли к Эйфелевой башне, Триумфальной арке и Парижской Богоматери. Не перехвати инициативу Ульрих на четвертый день, не отведи он Вику на рю дю Вьё Коломбье, на пляс Мобер, в переулки над закопанной Бьеврой – не создалось бы сразу у Викочки с Парижем трепетной связи, которая ему и по сей день дороже всего.
– А где дом Тревиля, Ульрих? Там дальше во дворе?
Ульрих, хоть монотоннее, хоть параноидальней, но штучнее и придирчивей Люки. Не столько, может быть, по таланту, сколько по великолепной памяти и по любопытству. Любое понятие, предмет Ульрих вставляет в гнездо иерархии. Определяет уровни качества всех вещей.
Едва увидев мебель в квартире Жалусского, он обомлел от восхищения. И в частности, не мог взгляда отвести от Ираидиного подарка. В тридцать восьмом, после смерти старухи-художницы, приехало Симе из Питера в Киев в набитом опилками ящике это двухсотлетнее зеркало в раме из кавказской липы, с венецианским, продублированным настоящей ртутью стеклом. Может, и вредно, но волшебно. Полированное мутное стекло усеяно черными крапинами. Уникальное зеркало, в котором виден не человек, а характер человека. По свидетельству Леры, это был единственный предмет, который удалось вернуть после возвращения из эвакуации в опустевшие комнаты старой коммуналки в Киеве. Это зеркало перевесил на все годы войны в свою дворницкую Тихон, чтобы намыливать щеки перед бритьем. Вернулись законные хозяева – отдал. В обмен на новокупленное, без чернявостей.
Когда приходили Люкины школьные подруги, а зеркало в коммунальной киевской квартире висело у самого входа, подруги говорили – старое какое у вас, испорченное зеркало, и что твои родители не заменят его! Люка, сказала Лера, всегда его стеснялась. Не понимала по молодости, до чего люди красивые в нем.
После Лерочкиной смерти Виктор, трясясь (через границу антиквариат запрещается, естественно…), перевез венецианское сокровище из России в прихожую своей миланской квартиры на Навильи.
Люку не очаровывали выщербленные поверхности. Ее больше чаровали слова. По части текстов она и сама была чародей. С первых шагов, когда еще писала рефераты в Институте научной информации: что бы ни излагала – во всем кристальная чистота. С таким же успехом утюжила, как вездеход, и математику и все техническое. А на испанское и французское языкознание пошла лишь потому, что родители настояли.
– Избави бог, только не в технический, – говорили мы с дедушкой маме твоей, – чтоб не заставили работать на оборонку.
Люку техническое как раз притягивало больше. Ее восхищала объективность качества и доказательств. И кстати, жизнь без вранья. Точные науки в большей степени это сулили. Физиков не принуждали скрывать их социальный критицизм.
Но мнение родителей для Лючии было – закон. Вот она и прошла через гуманитарное образование, как если бы оно было техническим. Протопала по битому шляху широких мод (Стейнбек, битники), немногословная, нечувствительная ни к ерничеству, ни к озорству.
Основное, чем была одарена в жизни, – это порядочность и четкость. Без жалости к себе. Идти на костер, до конца. И пошла за принципы, ведь пошла.
Ехать в Париж было больше двух суток. В Берлине поезд прошел насквозь в глухую стену. Фридрихплац. Начало зарубежной жизни! Почему-то серо, безлюдно. Ходят по вагонам пограничники с овчарками. Пассажиров вывели на холод, три овчарки поднырнули под брюхо вагона, одна обнюхала Вику. Он хохотал и отворачивался. Потом Лючия разобралась: мальчик икает и не может остановиться. Не хохот, а плач. Еле утихомирился в ее объятиях.
Через пять минут – опять перрон. Прямо на вокзале стояла елка, чувствовалось предрождественское настроение. Реклама, мороз, всюду люди без головных уборов. Еще ночь в поезде – и вот он, Париж.
Новые запахи. Это был аромат от каштанной жаровни.
– Вы вышли оба из поезда и стояли очень похожие, как два соляных столпа. Только ты весь напружился, а мама закаменела, – рассказывал Ульрих.
Для Ульриха их приезд был кульминацией целой жизни и борьбы последнего шестилетия. Сколького он ждал от этого дня! Нет сомнения, Люка, ледяная сфинга, равнодушием и скованностью загубила Ульриху весь настрой. Счастье еще, что трепетал, сдерживал чувства и не мог сдержать, просто ходуном ходил Вика. Тогда, видимо, Ульрих понял, с кем из двоих ему удастся по-настоящему развернуть долгожданный диалог…
Люку больше всего поразило, что все ходят с непокрытой головой. Она сама высадилась в Париже в серьезном драповом на ватине пальто с песцовым воротником и с такой же шапкой. Над нею не смеялись лишь потому, что осень выдалась холодной, хотя в ту пору столько меха во Франции можно было увидеть только в голливудском кино. В моде были дубленочки, вышедшие из фильма Лелуша «Мужчина и женщина». Эта мода царила в интеллигентских кругах до семьдесят первого-второго, когда все вдруг заполонили русские макси-шинели из «Живаго» и тюремные ватники: Европа посмотрела «Один день Ивана Денисовича». И тогда наконец начал входить в моду Лючиин стыдливо упрятанный на антресоль с антимолью меховой колпак.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.