Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 49 страниц)
– У меня, успокойтесь, у меня, сейчас отопру…
– Подумать только, такой маленький, а уже такой хитрый. Это у советских врожденный рефлекс: чуть встретит человека, поймать и обездвижить!
Мама, закусив губу не то от хохота, не то от обиды, копалась в сумочке. Но чем усерднее она искала ключ, тем дальше ключ терялся. Пришлось ей перевернуть над столом всю свою плетенную из камыша корзину бомбовидной формы. Вывалились ключи, но не те – от квартиры. И еще одни, опять не те – от машины. А еще помада, зеркальце и Гарсия Маркес Cien años de soledad в издании аргентинского дома «Эдиторьяль Судамерикана». Наконец общими усилиями дошли, что ключ от капкана на связке, которая имеет отношение к автомобилю.
Тут загрохало от двора Сорбонны, и Оливье, стремительно записав продиктованный Викой номер телефона с двумя перевранными цифрами, натянул освобожденную куртку, рассовал по карманам разносортную начинку (книгу забыл нечаянно) и ринулся по улице туда, где бухало.
Мама примерно с такой же скоростью побежала по улице туда, где не бухало. Вику она резко волокла за собой, держа за запястье. Вика, захвативший все книжки с поверхности стола, бежал за мамой и прижимал другой рукой к груди расползающиеся двести лет и двадцать тысяч лье. Какие-то студенты, желтокожие, чернокожие, перегнувшись пополам, принимали на себя удары полицейских дубинок. Студенты, девчонки, молодые ребята теснили полицейских вместе с их машинами – «салатными корзинами». Сверху из окон пролетели две бутылки. По-видимому, метали их в полицейских, но раздробились они прямо перед Викой на мостовой. Кто-то с балкона аплодировал. Спланировал и рухнул на кучу булыжников широкий матрац.
Вика с Люкой шарахнулись к какому-то подъезду. Там проходила раздача продуктов для демонстрантов. Бельевыми прищепками к электропроводу было прицеплено объявление, что в таких-то квартирах желающих ожидают для прослушивания новостей. И на подоконники были выставлены радиоприемники. Впечатление было такое, что за революцию ратуют и колодцы парижской канализации, и фонарные столбы.
Люка собиралась, похоже, пробежать через Люксембургский сад, но он был закрыт. Все решетки задраены. Вику с мамой отклонило вправо. На улице Гей-Люссака был ад. Люди кричали. Они сразу поняли почему: у них тоже резко защипало глаза. Люка в ужасе прижала к себе Викину голову, старобытным жестом – окутать дитя полой широкого платья. Увы, платье было в облипку, ни единой фалды-складки. Не окутаешь. Даже и платка не было носового. Ничего было не видно. Позднее они узнали, что полиция применила дымовые шашки и слезоточивый газ Си-Эс. Люка, прижимая Вику, загораживала ему глаза рукой, но уже и сама не могла идти, шаталась.
Кто-то милосердный опрокинул на них с балкона второго этажа ведро воды.
Стало гораздо хуже, щипало везде-везде, зуд был нестерпим.
Долго шли домой, мокрые, полуслепые. Путь сожрал более двух часов, потому что они то и дело теряли направление и спрашивали дорогу. Кто-то посоветовал вызвать «скорую», на него зашикали: «Все “скорые” на Буль-Мише, там сотни раненых». Кто-то предложил себя в поводыри, но гордая и стеснительная Люка, естественно, ответила, что достаточно, если им объяснят направление. Ну и по этим объяснениям они и прибрели вместо намеченной площади Сен-Жорж прямо на пляс Пигаль. Там-то Вика вдруг сумел разлепить горящие и опухшие веки и увидел прямо над собой громадные груди, приподнятые прозрачным кружевным лифом.
– Где это вам так отделали глаза? Э, да вы не видите ничего. Колонка тут есть, но промывать не советую. Напрасно вас водой окатили. От слезоточивого газа вода не помогает. Помогает сода. Это все политика, мадам. Я, конечно, фараонов этих просто живыми бы разорвала.
Вика и навернулся прямо под ноги этим необъятным сиськам. Даже и не потому, что на них загляделся. А потому, что во всем городе вплоть до пляс Пигаль из брусчатки были выворочены через один булыжники и ходить по этому городскому бурелому могла только Люкочка легкой и четкой походкой, и то пока ей газ не выел глаза, а Вика, без очков, в слезах и со своей природной грацией, уже неоднократно рухал на всех стогнах, хотя только на Пигаль коленку пробил так картинно и с такой кровищей.
Люка перекопала всю свою сумку корзинного типа. Потом они хором вспомнили, что носовой-то платок был отдан Оливье, уделанный кариньяном. Неизмеримый бюст продолжал нависать над Викой. Через кружево лез громадный коричневый сосок. Пот, спаренный с духами, действовал на Виктора не хуже слезоточивого газа. Люкочка, которая всегда запиралась на ключ даже от семьи в доме, даже если собиралась просто переодеться из платья в халат (уехав из России, она уже в халат днем не переодевалась – другие правила быта!), Люка, которая стыдилась и вывертывалась от нежностей Ульриха, особенно при сыне, – как-то отбросила комплексы в присутствии жрицы порока. А та, наконец осознав, что эти двое друг о друге порадеть не способны, вытащила промокнуть коленку Виктора сомнительной свежести носовой платок.
Кто знает, для каких целей он у нее употреблялся… Это уже сейчас Вика себя спросил. Через множество лет.
Пока ему чистили раздрызганную коленку, он смотрел на ее собственную, складчатую, в чулочной сетке над питоновым ботфортом. Присев, она раздвинула ляжки чуть ли не на метр. С возмущением отказалась принять от Люки десять франков на покупку нового носового платка.
Потом Вика с Люкой побрели от Пигаль в сторону дома, благо близко. Глаза у обоих постепенно обретали способность видеть, но чувствовалось, что Люка не в состоянии успокоиться. Она и с Ульрихом вечером говорила нервно, взвинченно, глотая слова и куски фраз. Тот уже успел съездить со служебным удостоверением и спецтранспортом, высвободить из баррикады и каким-то чудом доставить Люкину машину в авторемонтную мастерскую.
– Ну, поспорили. Эта здешняя молодежь зашоренная и закомплексованная, удивительно. У них на месте родимой матери Маркс, Ленин, Че Гевара, Роза Люксембург.
– Ну и что. И у моих родителей на месте родимой матери была Роза. И Тедди, Эрнст Тельман. Я жил в молодости среди этих, которые для молодых парижан сегодня иконы. Они были твердокаменные лбы, но идеалисты. Не продажные суки, не бюрократы циничные, без идеалов. Не советские коммунисты так называемые. Которые вывихнули лексикон, вывернули идеи, создали новояз и полстраны загнали в лагеря.
– Вот я ему и сказала – поэтому я против коммунистов.
– Лючия, он не мог тебя понять. Ты не против коммунистов. Ты против «так называемых». Ты даже не пробуешь понять, что это такое здесь – коммунисты. Эрнст Тельман? Жданов? Жорж Марше? Или Бернар-Анри Леви? Они выражаются лозунгами – «Под асфальтом пляж», «Лето будет жарким», «Запрещается запрещать», «Наслаждайтесь без тормозов» и в таком духе. Важны не слова, а суть. Погрузись не в миф, а в явь. В то, что существует. Остерегайся интерпретаций. Не становись на готовую позицию ни «против», ни «за».
«Наслаждайтесь без тормозов», – вспомнил Вика. Да, прошло после тех посиделок всего только пять коротких лет, и вот именно что без тормозов двинулась Люси в последнее странствие, в небо, в блеск и сияние, в диамантовое безлюдие, Lucy in the Sky with Diamonds. Интересно, что же эти голубчики тогда ей в питье подсыпали? Может, именно LSD?
Бог ты мой. Половина двенадцатого. Завспоминался. А работать кто будет там, во «Франкфуртер Хофе», внизу!
Съезжаем вниз в холл. Люди уже собираются. Какие еще свеженькие, розовые. Еще не исчахли, не охрипли, не обкурились, не потеряли голос. Обмен бациллами еще не начался. Ну-ну, посмотрим на всех, и на вас, и на меня, через два или три денечка. Когда все успеем заболеть осложненным ярмарочным фарингитом! От этих сквозняков немецких. От вирусов, получаемых при поцелуях. От постоянного английского языка, заставляющего напрягать в гортани не те связки, которые работают обычно. Перекрикивая гвалт, обязательно сажаем голос. Маэстро, туш! Гоп – на каверзный франкфуртский батут!
Боже мой, кто только не мелькнет в первые пять стремительных минут перед глазами… Через пять минут любой в этой толпе утрачивает способность видеть. Уже пятнадцать лет Виктор бывает на этих встречах, так что умеет, не вглядываясь, припоминать, кто есть кто. Правда, один раздался, второй полысел, третий хромает… Некоторые, спасибо им, не меняются. Но их меньшинство. Большинство же обескураживает видом. Рецепт прост: надо стараться видать любых знакомых как можно чаще. Иначе, не ровен час, находишь их до такой степени постаревшими, что и не узнать.
Пробегая мимо правого низкого дивана возле выхода на двор, тоже заставленный столами и засиженный собеседниками, Виктор наклонился поцеловаться с давно знакомым и очень любимым французским издательством, специализирующимся на эссеистике. От них приехала симпатичная, действительно милейшая дама. Даже не растолстела с прошлого раза. Она, оказывается, дожидается именно его и именно по графику. Вот везуха! Показал и объяснил ей хот-лист. Переписка Синьорелли из фонда Чини, которую Виктор сидел оцифровывал в Венеции три дня, в промежутках гуляя с Наталией. Увы! Переписка ее не впечатлила. Только историю жизни Элеоноры Дузе из того же фонда милая Кристин ухватила без колебаний.
Эта Кристин свежо и смешно шутит. Видно, еще не умоталась. Скоро прокиснет. Известно же, что участь слушателей мучительнее даже участи продавцов. Все-таки продавец идей – ну там, литагент – повторяет всем покупателям один и тот же набор тезисов. Крутит готовую пластинку, логичную, продуманную. Знает, где нужно нажать, где отпустить. А вот покупатель (издатель, скаут) не может предвидеть, что его ждет, и постоянно в боевой тревоге. Он впитывает каждый день непроваренную информацию по сорока – пятидесяти темам. Ему кидают подробности, которые он тщится и не может усвоить. Все пролетает через него как через мусоропровод. Он понимает постоянный риск упустить нечто звездное, золотое… Да и просто порядочное воспитание требует хоть как-то брать в ум, что же тебе вдалбливают, и хотя бы приблизительно реагировать.
Замучиваются и покупатели, и продавцы. О, нервная работа. До невероятия. Учитывая, что ни покупщик, ни продавец не должны, по правилам игры, потакать друг другу. Нет места очарованию дружбы, соблазну вежливости. Стороны, согласно новому издательскому дарвинизму, обязаны вести себя как противники. Собеседников – расплющивать.
Для Викторова характера подобный кикбоксинг – пытка. Ну не способен он на это. Поэтому Виктор преимущественно курирует литературную часть, идеи придумывает. Завлекательно рассказывает их. А как доходит дело до контрактов, тут подключают американский филиал. Роберт и Сэм Клопов умеют вести себя как дятлы или как электронные долбильные машины. Nothing personal.
А встречи с Кристин – всегда роскошь. Уходишь с кучей забавных новостей, улыбаясь. Спохватился и сунул француженке резюме «Юмористической энигмистики» Ульриха Зимана. Сунул и диск с полным текстом. Ульрих составляет всю жизнь этот сборник занимательных задач, шарад и упражнений на сообразительность. Виктор предлагает его всем франкофонным. Ждет, когда соблазнится и купит для публикации хоть кто-нибудь.
Кристин уронила диск в сумочку, но пометок в блокноте не сделала – верный признак, что потом ничего не вспомнит и этот диск никогда не откроет. Жаль, но насильно не будешь мил. И почему она без морщин, хотя много улыбается… Мимические морщины должны же быть.
Кстати о мимике.
– А не помните ли вы, кто издавал мима Марселя Марсо, кто его издавал во Франции?
– Ну, я сама издавала сразу после университета. В «Ла Мартиньер». А чего вам надо-то?
– Русские связи Марсо.
– А, ну, я очень немного знаю. Что помню, расскажу. Связи вроде были. Марсель водил хороводы с советскими культурными деятелями. Нам присылали билеты в общество «СССР – Франция». Помню, в нашей книге были фото Марселя на ленинградской набережной. Он там лежит на граните, как босяк. Ну, как французский босяк. Парижская шляпа закрывает лицо, и он из-под этой шляпы выглядывает. Марсель ездил в СССР… в семьдесят третьем. Или в начале семьдесят четвертого. Длинная гастроль, несколько месяцев. Я тогда как раз в издательство пришла. Мы к нему приезжали, а он репетировал какие-то русские номера. У него были в пантомимах сюжеты Гоголя, Достоевского. О, вспомнила! Он показывал дуэль Пушкина. Он сам на Пушкина был похож. Он задумывал русский спектакль. Кто-то из эмигрантов парижских консультировал его по русским подробностям. Какой-то знаменитый ваш сбежавший писатель. Владимир Поляков.
– Владимир Плетнёв?
– А может, Плетнёв. Владимир, это точно. У меня кота тогда звали Владимир. Я поэтому запомнила. Другие подробности, извините, улетучились. Вам идет это, что усов нет. Помолодели.
– Да и вы, Кристин, все молодеете.
Ага, все сходится. Марсо, видимо, не застал в живых Жалусского в Союзе. Проездил со своей русско-болгарской гастролью чуть не год. Везде опоздал. Опоздал передать Лёдикино письмо деду. Тот умер в январе семьдесят четвертого. А потом? А потом, очевидно, планировалось, что Марсо повезет от Пифагора в Париж ящики для Лёдика. Его-то реквизит, вероятно, проходил таможню без досмотра.
Ну, встретился он с болгарским мимом. Книгу свою подарил, письмо Плетнёва вручил Пифагору. А тот письмо-то взял, повертел с раздражением, но, видя, что оно не от Жалусского, тайные ящики французскому коллеге и не подумал давать…
Виктор раскланялся, продолжил бег в сторону террасы и столкнулся к носу нос с Чаком, архивистом из Мичигана. Не крещатицкого «Мичигана», а исконного… Special Collections Library of the University of Michigan. Из Мишигена! Как восхитилась бы бабуля. «Мишигене» (путаник и псих) – ее, Лерочкино, любимое словцо. С мишигенцем Чаком Вернером Виктор в прошлом году познакомился буквально на бегу, каждый куда-то спешил, их представил друг другу Сэм Клопов.
От Сэма Виктор слышал о Вернере давно. Это именно Чак работал на композере в подвале у Профферов, в знаменитом доме «Ардиса» над рекой Гурон. Благодаря его усилиям впоследствии, когда в 1994 году Эллендея переехала со своим новым другом в Лагуна-Бич, было вполне прилично ликвидировано издательство, дом и Russian Literature Triquarterly, а русский архив был выкуплен Мичиганским универом.
– И каков у архива индекс спрашиваемости?
– Индекс спрашиваемости ноль, мой друг. Специализированных студентов вовсе нет. Одна надежда, что кампусовские белки запишутся почитать. А весь английский каталог «Ардиса» купил и, даст бог, будет переиздавать издатель из Нью-Йорка Питер Майер, владелец изысканного «Оверлука».
– Да, как же, я с ним знаком. Еще с тех пор, как он был первым лицом всего мирового «Пингвина». У меня встреча с ним…
…Встреча, а вот когда? Зайду на стенд к нему. Гляну, как Питер, окруженный ассистентами и секретаршами, в своем угловом стенде раструшивает пепел и тычет окурки в криво стоящее на книгах переполненное блюдце.
Слава его такова, что ему, уже не человеку, божеству, разрешено курить в стенде Франкфуртской книжной ярмарки. Если бы Виктор не видел своими глазами, не поверил бы…
– А знаете, я ведь работал с вашей мамой. С Лючией Зиман. Я в прошлом году не связал имена… Это ведь она помогала организовывать переправку рукописи Копелева «Хранить вечно»… И мы опубликовали в тот же год на русском языке. Через два года – на английском. Лючии была заказана русская редактура. Но она успела только обсудить издание, не успела отредактировать. Она ушла так страшно. И такой молодой. Лючия. Все наши, знавшие ее, были безутешны. Я сейчас уж не помню, что она у нас редактировала. Из основных кого-то, из асов, это мог быть Битов, Аксенов, Искандер, братья Стругацкие, Войнович, Довлатов или Саша Соколов. Лючия работала вообще-то, конечно, для Европы, но и мы, «Ардис», то и дело что-то получали от нее.
– Что получали?
– Как что? Подпольные тексты, всякую литературную контрабанду. У нее были каналы передачи, это давало нам всегда подпитку.
И вот от Чака Виктор узнает, с замиранием сердца, выпучивая глаза, как именно тут, в «Хофе», приезжавшая на ярмарку Люка, не хуже истории с подвесками Бекингэма, тайно передавала тексты представителям мировых издательских домов.
Об этой стороне маминой деятельности мало знает даже Ульрих.
Виктор слушал Чака и понимал. Вот в чем ее одержимость была и почти страсть.
В пору выезда из СССР у Люки открылся третий глаз.
Пошла на авантюрные приключения, на риск.
Не смогла тогда вывезти речь Плетнёва в Бабьем Яру – но зато взялась устраивать и пристраивать тексты других.
В первую же поездку во Франкфурт связалась с людьми из «Посева» и передала им «Меморандум» Сахарова («Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе»), не говоря, откуда было получено.
И правильно. Чтоб никого не подвести. Через несколько лет одному из Люкиных корреспондентов, Евдокимову, о котором кто-то проболтался, именно за это в СССР дали тюремный срок.
– Это вдобавок к тому, что она была прекрасный редактор. И составитель. Двуязычный сборник «За права человека», сборник «Ко всем людям доброй воли»…
– А я помню, Чак, она занималась книгой Горбаневской «Полдень»…
– Нет, Виктор, тут вы что-то помните неточно. «Полдень» – ваша мама ни при чем. Пленки «Полдня» попали из Москвы в Прагу в шестьдесят девятом усилиями переводчицы Яны Клусаковой, которая вывезла их на своем беременном животе, а потом переправила в Мюнхен, в книжный магазин Нейманиса…
– Да, но я в данном случае не о перевозке. Этот аспект я вообще плохо знаю. Я просто помню, мама редактировала перевод «Полдня» в семидесятом году в «Лаффоне». И переводы Марченко, Григоренко. Сверяла. Даже, по-моему, что-то сверяла для шеститомника Солженицына.
– И, как известно, занималась кузнецовским «Бабьим Яром».
– Ну конечно. Это было главным пунктиком маминым… А вот про тайные провозы текстов, поверите, Чак, я подробностей не знал. Я думал, она в основном делала редактуру.
– Что вы. Такой человек, как Лючия Зиман, был незаменим для советских диссидентов именно в качестве координатора. Незаменим и потому еще, знаете, что там, в СССР, встречались случаи невероятной неискушенности. Я помню, кто-то обращался даже в редакции коммунистических газет. Некоторые подбрасывали крамолу в «Руде право», в «Унитý», «Морнинг стар», «Юманите». Хотя, конечно, чаще передавали в редакции «Таймс», «Монд», «Вашингтон пост», «Нойе цюрхер цайтунг», «Нью-Йорк таймс».
– Я это обсуждал с отчимом. Он вообще склонен искать во всем тайную стратегию. Он мне доказывал, что эти поступки диссидентов диктовались вовсе не наивностью. Он говорит: хотели доказать, что коммунистические «Унитá», «Юманите», «Морнинг стар» – прикормлены и печатать ничего не будут.
– О, сомневаюсь. Что за иезуитский способ подводить себя и других под удар ради сомнительного удовольствия выставить «Юманите» в нелестном свете. Нет, нет. У них просто часть действий геройской была, а часть – непродуманной… А Лючиину конспирацию я в деле наблюдал… Ох, извините, минуту…
Прямо в самый интересный момент телефон Чака гремит так требовательно и трубно, что тот, прикрыв ладонью аппарат, отворачивается к стене. А Виктор покорно зависает в ожидании. Но так как разговор очень зацепил за живое, ярко всплывают тем временем в памяти его собственные самиздатские приключения. Как он, едва приехав в СССР, столкнулся с этой советской конспирацией.
Когда в семьдесят девятом он просил о разрешении в Киев, почему-то без всякой просьбы Вике выдали визу в Ленинград. Работа московского ОВИРа напоминала театр абсурда или издевку. Ну что? Он плечами передернул и, раз так, поехал смотреть Ленинград. Вжиться в опыт деда, познававшего Питер приблизительно в том же, в каком тогда был Виктор, возрасте.
Гулять по Питеру было утомительно. Ветер. Марсово поле пылило в глаза.
– С этого балкона обращался Ленин к восставшим рабочим революционного Петрограда, – объясняла девушка-экскурсовод, держа улетающий с волосами шарф.
Перед последней квартирой Достоевского на улице Достоевского, 2, дворник пудовым – исполать! – двигом заехал Виктору рукояткой метлы в скулу. Хорошо, не в глаз. Из-под малахая не обернулся поглядеть на ушибленного. Вика пошел искать сочувствия у медного всадника. Но и тот неласково зыркнул со своего перетащенного из Финляндии Гром-камня. Нет претензий: классическая литература добросовестно Виктора обо всем предупредила. Агрессивность и давящая сила везде. В развешанных объявлениях, в показательных каменных глыбах, в шрифте таблиц. В огроменных зазорах между кусками города. Питер не показался Вике ярким и нежным, каким он некогда раскрыл объятия деду.
Сима-то, дед, прорвался в свое время из заштатного Житомира, в двадцать девятом, как в рай, торопясь и сочной новизной напитаться, и черты старого пообожать. Тогда еще по Неве ходили баржи с деревянными игрушками, глиняной посудой. Водились старые ремесленники всех наций, немцы главным образом. Так Брак и Дали переживали первые времена в Париже – и Сима с упоением все это расписывал в письмах к невесте. Почтительный внук его, Виктор, через пятьдесят лет старательно втягивал достоевский воздух с Сенной.
Но почему-то запахи были не те, которые в письмах и открытках деда. В дедовы времена из труб тянулся дым то столбом в невысокое небо, то завесой по верху крыш. А при Вике кафельные печи, хоть и сохранялись еще в коммуналках, но уже, естественно, не топились. Самовары вышли из употребления вместе с дореволюционным менталитетом. И заводы не дымили. Не висели уже над Невой поражавшие зрение и обоняние Симы пароходные дымы. Воздух над городом стоял другой. Кстати, у академика Лихачева Вика вычитал, что «десятки тысяч лошадей, обдававших прохожих своим теплом, как это ни странно, делали воздух города менее официальным. Менее безразличным к человеку». Лошадей Вика точно уж не встречал, кроме единственной милицейской. Неужели отчуждение, так ранившее Викочку, вызывалось тем, что лошади по городу перестали пердеть?
Ленинград тогдашний вообще не напоминал душеприказчика Санкт-Петербурга или даже Петрограда. Неодолимо пролегла между эпохами блокада, довершившая обесчеловечивание среды. Город выел из себя европскую начинку, выварил в пустой воде, выхлебал в голодуху. Выгрыз даже мездру. Остались, по печальному ощущению Виктора, голый скелет и сохлая дерма.
В Ленинграде Виктор поселился у прежде не виданных дяди и тетки. На улице дуло такой мокротой, что родственники раздевали новопришедшего до исподнего, укладывали под вавилон книжных полок на кушетку, крыли пледом и прогревали лежальцу кишки обязательным в этих туманных широтах ритуально вливаемым во все глотки жидким кофе с сахаром.
Вика тихо полулежал под одеялом с этой чашкой в руках. Пошарил рукой под задом – матрац, нащупалось, был оперт на плотные стопки. Сунул руку, вытащил пачку печатных страниц. «Технология власти», без имени автора. Кажется, Авторханов.
Вдруг раздался в ушах мамин голос, как она произносила это имя по-русски и по-французски, изменяя ударение и «р», а Вика хохотал. Да, в тот день мама поставила блюдо с печеными баклажанами и сказала кому-то по телефону: «Авторханов», а Вика спросил – автор каких ханов? А может, это Баклор Жанов? И почему-то на обоих напал дурацкий смех, и Вика фыркал и давился, и какое же это было блаженство. С мамой. Он и сейчас улыбнулся и прижал пальцем запрыгавший правый угол губ.
Но все-таки Вика не знал, правильно ли соотнес автора и рукопись. Может, спросить? Опасно. Он уже знал: квартиры, естественно, прослушиваются… Как дать понять хозяину, что он что-то нашел? Потерзался и из деликатности решил притвориться, будто не находил ничего. А сам читал и читал по ночам складированную под матрацем литературу, переместив для удобства в угол комнаты подпиравшие диван громадные банки со смородиновой закруткой.
И радовался на себя безмерно. Думал, чудно реагирую: об определенных вещах не говорят – молчу! Уж ему ли про самиздат не знать. В парижском доме по всем комнатам лежали эти машинописи на гадкой папиросной бумаге. Мама рассказывала, как на самиздат в Союзе друзья звали друзей телефонными словами «У нас сегодня к чаю вкусные пироги». Книги читали за вечер группой, передавая по кругу отдельные страницы. Так она прочла «По ком звонит колокол», сказала мама. Представь себе, Викуша, без всякого понятия, что на какой-то странице в «Колоколе», может быть, воевал наш Ульрих…
Переписанные на машинке «Купюры к Мастеру» и «Стихи из романа» не заинтересовали, а умилили Виктора. Так же как и «Чума в Оране». Но письмо Федора Раскольникова, а также «Две тысячи слов» Вацулика попались ему впервые. И совершенно потрясло письмо Пастернака Фадееву в день смерти Сталина:
Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело и тебя, проволоклось по тебе и увлажнило тебе лицо и пропитало собою твою душу. А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.
Пачка за пачкой, получилось, в общем, что он перерыл все под матрацем и переменил порядок. И Виктору не пришло в голову, что хозяин, по приметам усекший, что в его самиздате копались, мог решить: гость обыскивал помещение. Даже мог предположить, что гостивший племянник – стукач.
А потом Вика узнал, что принимавшая его пара, когда он отбыл, вскоре получила большие неприятности. Прошел обыск, уволили с работы. Вика, естественно, не имел к этому касательства. Но кому и что можно было доказать?
Виктор после этого воспоминания скуксился так мрачно и глядел таким букой, что у Вернера на лице отразился ужас, он прекратил телефонную беседу, но пришлось провести дурацкие пять минут во взаимных извинениях и раскланиваниях, что-де у Вернера взаправду был неотложный разговор, и что он очень просит простить, и что-де ничего, нет, правда, что вы, что вы, Виктор не обижен, и к Чаку за долгий разговор претензий не имеет, а полезно употребил это время на додумывание важного вопроса.
Вернер, видимо, не до конца уверился. И все же, комкая детали и взирая на Виктора с отчаянием, он изложил, что знал о Люкиных бравадах а-ля Мата Хари. И Виктору все это представилось в живых картинах, тем более что действие происходило именно в этом холле, хотя и тридцать – нет, более! – лет назад.
Прямо с вокзала, с парижского поезда, мама, молодая и взволнованная, похаживала тут с независимым видом, в шанелевской двоечке. Если вдруг она бы чувствовала, что дело неспокойно, что рукописи передавать нельзя, что за нею слежка, – Люка все равно разгуливала бы в этом холле и работала бы на выставке. Она же ездила не по собственному почину, а в командировку от французской редакции. Но тогда она должна была быть в другой одежде. Она бы по-другому нарядилась, тонкая щиколотка, пышная стрижка. Тогда входили в моду накидки и мантии. Она могла набросить любой бахромистый, пончеобразный балахон. И условленный человек, поглядев – не в Шанелевом тайере, не должен был бы на контакт выходить.
Но когда Люка бывала как раз в костюмчике своем парадном, на редкость удачном, чудном, преизящном, она в нем на многих фото, бело-коричнево-серого плетения, из тканного вручную букле, с обшитым пухлой тесьмой отложным воротничком (изгибом повторяя воротничок, густая стрижка «Видал Сассун» лезла ей на глаза), к ней будто для знакомства или для расспросов подходил кто-нибудь из людей Островского или Околовича. И из Люкиной соломенной сумки перекочевывали в его портфель завернутый в газетную бумагу столбик скрученных фотопленок, пачка фотоотпечатков, папка с рукописью.
Это было идеальное место для передачи текстов. На ярмарке все набиты рукописями, а иногда и пленками. Что-то передают. Это не подозрительно. Так и тянулось, и протянулось бы еще много лет, но только в августе семьдесят третьего Люка была отправлена в новую командировку. В далекую, в невозвратную. Выведена из мира работающих. И Ульрих, не имевший сил даже сказать прощай, вцепился в Викино плечо на кладбище и хрипел тогда на ухо Виктору голубыми губами: это почерк ГБ.
Осени той не было. Ульрих с Викой не заметили ни Пиночетова путча, ни «Уотергейта». Как о незнакомом, прочитали в газете об умершем Неруде. Впоследствии будто в новинку узнавали обо всем, морща лбы, вслушиваясь, от друзей.
Вику сызнова, вспомнил эти дни, спицей проткнуло. Как он брел с кладбища домой, неся в себе такую муку, что просто не знал, как стерпеть и додержаться до нормального вечернего разговора на кухне с мамой, когда можно будет вывалить, мыча и запинаясь, невысказуемое горе. Выговориться, поддержки спросить. И она, как всегда, поймет, и переймет на себя напряжение, а он постепенно перестанет подрагивать, держаться за голову и утихнет, прижавшись к маме, под ворожбу утешительных маминых слов.
Только обойдя квартиру, Вика осознал, что именно этому – не быть.
Он еще долго искал маму в дальних углах квартиры, а обнаруживал в примятом одеяле, в невысыпанной кофеварке, в автоматических собственных жестах, в запахах вещей и, разумеется, в снах.
Дорожная полиция передала Ульриху отчет о катастрофе. С чертежом и с замерами. Возле населенного пункта Фуэро-Наварра, в горной местности, на второразрядной дороге. Формальная версия: в одной из придорожных закусочных путники выпили пива. На Люку пиво всегда действовало как снотворное, но она забыла или не захотела думать о том. Ее разморило. Дальнейшее известно из протокола. Выживших не было. Двое скончались на месте, двое в больнице. Машина пролетела с горы около сорока метров.
Но только в этом протоколе не написана правда, или написана не вся.
И муж, и все друзья ее, узнав о случившемся, в унисон сказали: не могла Люка пить пиво, ведя автомобиль. Не такой у Люки характер.
Расслабилась! Здрасте! Люка сроду не расслаблялась. Это тоже был весьма неудобный минус для ее здоровья и ее выносливости.
Доподлинно известно – в ее крови был найден не то алкогольный градус, не то психотропное средство. В то, что Люка просто так вот уснула за рулем, – Ульрих не верит.
А еще, о чем твердит всю жизнь Ульрих и что почему-то не отражено в протоколе: из автомобиля – как ему шепотом сказал эвакуатор-слесарь, но отказался подтвердить перед судебным экспертом, блеял и отпирался – была выкачана тормозная жидкость. Видимо, на последней заправке у ресторана.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.