Электронная библиотека » Елена Костюкович » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Цвингер"


  • Текст добавлен: 28 апреля 2014, 00:27


Автор книги: Елена Костюкович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Понедельник, 17 октября 2005 года. Франкфурт

Так и не выключил. Лампа светила ночью в лицо, как на допросе. Стащил очки, растер переносицу и напялил снова. Время уже надевать, а не снимать. Жаль, фильм тем временем кончился. А откуда он взялся? Любительская съемка. Может, пробный кусок из «Романа и Евы»? Стоп, на чем я смотрел? У меня же нет компьютера. Компьютер в Киеве, разбитый. То есть не в Киеве, в Париже.

Нет, погоди. Я живу не в Париже, я живу в Милане. Что же, это Милан? А почему подушки квадратные, не продолговатые? Нет, не Италия. Москва, вероятно? Господи, все это, кажется, законченный бред.

Спал я, выходит. А распечатка? Распечатка не исчезла. Она просто расползлась. Листы рассыпаны по кровати. Да, она тем самым «Напиши!» и кончается.

Я, по дурацкому обыкновению, спал и читал.

Это от температуры. Спал и во сне читал. Мой фирменный номер. Температуры уже нет. Но глаза болят.


Зная советские традиции, можно было не сомневаться: на основании расшифровки гэбэшники хотели устроить суд. Из текста явствовало: дедик и Лёдик в преступном сговоре вынашивают планы подрывных книг. Не допустить, чтобы те выговорили замолчанное и вычеркнутое, опубликовали после зацензуренных вариантов – бесцензурные.

Как, к неудовольствию спецслужб, сделал автор «Бабьего Яра». Анатолий Кузнецов напечатал в СССР процензуренный вариант, затем сбежал на Запад и опубликовал неподцензурный.

Не допустить повторения! До смерти перепугать. От Лёдика явно можно было ждать свободного и полного варианта сталинградского романа. От дедика – подробного, пугающего рассказа о спасении Цвингера и одновременном разграблении, о манипулировании сокровищами.

Неудивительно, что Контора перебздела, узнав о том.


Семь на экранчике сотового. Или семь ноль что-то, последняя цифра загорожена краем одеяла.

Так я во Франкфурте долго не протяну.

Так. Начинаем день с несделанного. С на вчера намеченного, но забытого. Первым делом позвонить и объясниться Наталии в любви. Сказать ей: я схожу с ума, приезжай.

Нет, надо так сказать: я схожу с ума, ты не только с компьютером мне, ты вообще помоги. Я тут болею от любви к тебе. Привези лекарств. Черная сумочка под зеркалом, жду. Привези!

Привези саму себя, ты спасение.

И Наталия, которая, к сожалению, Вику не любит, то есть не влюблена, и вообще не из таких, кто скачет по первому вызову к пшюту и шармеру… Тем не менее, если грамотно на помощь позвать, рванет сюда. Потому что это ее амплуа – спасать, помогать, проницать, умно разглядывать. Пусть захватит сумочку, запакует комп, отсидит в редакции заседание – и на самолет. И найдет, как меня, бедного, утешить. Больного меня. Собственной фантазии не хватит – я помогу. Франкфуртское ложе, логово, лежбище поможет нам. Поставим телевизор на немецкую программу и станем немецкую программу смотреть.

Нати, давай?

Хотя… Наталия же по-русски невпротык. Ей ни кагэбэшную прослушку не прочесть, ни потустороннее письмо. Ей любую бумагу нужно при показе переводить. Это не Антония. Эх, а помню, как мы понимали с полуслова друг друга с Тошей, веером раскладывая поддельную «Правду» по гостиничному фойе, по лакированным столам.


Та-ак. Начинается день, проясняется сознание.

Раз: список встреч. Запрашивать у Бэра не буду. У Курца уже, конечно, лежит присланное Мирейкой по факсу табло.

Два: записка для Бэра. Начинаю думать. Документы из Милана я взял. Дедову книжку тоже. Сесть и набросать план – полтора часа за глаза. Найду эти полтора часа до вечера среды. Конечно, найду.

Три: встреча с болгарами. Через два часа. Скажу: к черту дурацкие выходки. Пусть говорят, откуда у них дедовы дневники и кагэбэшные стенограммы. Зачем сфальсифицировали псевдописьмо псевдолёдика. Хотя снимаю шляпу, ловко подделано, ловкенько.

Да только зачем это надо-то? Что за стрельба по воробьям? По скворцам гриппозным стреляли бы… Пускай покажут опись предлагаемых лотов. Вы покажите то, что я у вас прошу, гран мерси. И теперь, пошли, пошли, геть! – дайте доработать до четверга спокойно. В случае чего перейду на визг: оставьте! Не имеете прав! А-а! Без дурацких шуточек! В четверг вам будут переданы коммерческие предложения от агентства, одобренные и завизированные Бэром. А до тех пор – ша.

Позвонить Наталии, как ни странно, не хватает куражу. Умолять можно только на хорошем адреналине. А звонки и бумаги так затормошили, что, ей-ей, трудно сейчас найти драйв для любовной атаки. Отобьюсь-ка от Зофки. Тогда и Нати уговаривать буду. А про черный кисет отправлю Нати эсэмэс.


В общем, Вика, вымыв голову вязким апельсиновым маслом для умягчения тела, а пах, подмышки и пятки – пузырящимся бальзамом каритэ… идиот! – когда заметил, было поздно, не перемываться же, – распахнул белые лакированные створки франкфуртерхофского сезама и застыл над кульком с носками, начисто забыв, зачем полез.

М-м-м, какое яркое дежавю. Стоя в номере в гостинице, готовя себя и обстановку для долгожданной ночи. Ночи с Тошей, в пропахшем свежей краской номере «Космоса». Жутко была скрипливая кровать. Стены из гипсокартона. Какая там была слышимость, ох! В восьмидесятом, в Двадцать вторую Олимпиаду, в Москве.

Так, отставить посторонние мысли. Собрать себя. Разговор с болгарами и собеседование с Бэром.

Имею немного времени, начну сочинять. Может, усесться удобненько в бизнес-центре внизу?

Стол с компьютером свободен, холл в семь утра пуст. Курц включает принтер и заботливо зажигает лампу. Когда он видит, до чего раздавлен Виктор отсутствием ожидаемого факса, он даже пугается и предлагает опросить рецепционистов и кельнеров – вдруг они получали? Куда-то заложили?

В основном чтоб от Виктора, как от маньяка, подальше уйти. Ну, он рад, что, кажется, температура у Виктора нормализуется. Вот что значит ночь здорового сна. Принести сюда кофе или отхаркивающий чай?


Чтоб сосредоточиться, Виктор раскрывает, листает сборник деда. Что-то не дает ему покоя в блоке детских рассказов Жалусского, но что? Трудно уловить. Почему-то мерещится, что навязчивая тема спасения, бега, вытаскивания и вырывания из гибели – где-то тут, в нестандартном месте.

Год написания рассказов – пятьдесят седьмой. Жалусский пишет с пятьдесят пятого. Только начал. Первые пробы, прикидки. Тогда же он работал над дебютной и самой значительной вещью, документальной своей книгой «Семь ночей».

Да так вот же тема – все стало на места, – вот тема! Не в разорванном, кровавом и неисправимом взрослом мире, а в мире житомирского детства, цирка с французской борьбой, пляжей, рыбалки, камышей, истрепанных Жюлей Вернов и дворовых матчей. Вдруг – образы, которые страшно даже из памяти выводить. Даже будить в сознании. И ров, и гниющие трупы, и внезапный рывок к свету, и волшебное избавление – бег…

…О живодерне я уже слышал. Там, говорят, с собак живьем сдирают кожу. Потом из нее делают лайковые перчатки. Наш город именно этим и славится. Не знаю, как можно славиться таким делом!

На вывеске портного изображен в голубом овале бледный мужчина с тонкими усиками, в котелке, аккуратно отутюженных полосатых брюках, с тростью и зажатыми в руке перчатками. Должно быть, это те самые, лайковые…

Подумав об этом, убыстряю бег. Малеванка обрывается длинным глинистым оврагом. Какой-то дядька в надвинутой на глаза фуражке, стоя с телегой у края, сбрасывает вилами мусор. Он показывает мне серый забор, стоящий по ту сторону, на поросшем лопухом и репейником пустыре. Обегать кругом – слишком долго…

Скользя и срываясь, спускаюсь вниз. Тучи сине-зеленых мух гудят над вонючими грудами. Через все это надо пройти, стараясь не дышать, а затем еще взобраться по глинистым желтым уступам.

Наконец останавливаюсь перед воротами, стучу кулаком, прислушиваюсь. Шаги, ржавый скрип крючка… Половинка приотворяется, и я вижу огромного темнолицего бородача – того самого, что ходит с жердью.

– Чего тебе, хлопчик?

Глядя на его чугунные сапоги, выдавливаю:

– Насчет собаки я… Вчера забрали…

И протягиваю смятую трехрублевку.

Он берет ее толстыми негнущимися пальцами, теми самыми, что обдирали заживо. Я иду рядом с ним, стараясь не глядеть по сторонам. Здесь тоже приторный запах.

Остановясь у длинного сарая и сняв щеколду, он распахивает дверь – я невольно отшатываюсь. Там, за решеткой, собаки. Их, наверное, не меньше сотни, они ринулись с разноголосым стоном к свету.

Знакомый визг, и черно-белый лохматый комок вихрем летит, перебирая ногами по рыжим, серым, пегим собачьим спинам.

Мы бежим прочь не останавливаясь, забыв обо всем. Даже о тех, что остались там, за железной решеткой, у живодера с добрыми голубыми глазами.

Это конец рассказа. Невзначай проскакивает разоблачительное: «забыв о тех». Нет, а помнить же должно, возражает, мучась, Вика. Будто дед может слышать. Кто же будет глашатайствовать за тех, если не мы. Послушай! Мы – ты, а за тобой я, – сохранившиеся части истребленного мира.

Кровинки местечкового идишланда. Частички Липок и Остоженки, профессорских обществ Киева и Москвы. Мы, осколки погасших галактик «Аэропорт» в Москве и «Переделкино» в Подмосковье. Те, кто еще помнит обтачивающих карандаши затворников в Малеевке, Комарове и Ялте. Мы не случайно пронырнули меж перемалывающих лопастей.

Тебя не сбили на лету ни питерский террор, ни аресты тридцать седьмого. Не напрасно! Тебя даже вывели из ряда расстреливаемых двадцать восьмого сентября сорок первого на сельхоздворе Солопова. Тебя, военнопленного еврея, захваченного в киевском котле, должны были с остальными убить за день до убийства твоих родителей. Но тебя не было среди четырехсот расстрелянных. Ты проскочил.

Я родился. И на тебе и на мне ответственность за то, чего не рассказали те.


Впрочем, о двадцать восьмом сентября ты рассказал. Как стоял босой в нательной рубахе.

…Орднунг есть орднунг, прежде всего они принялись считать. Вернее, не все они, а трое: унтер-офицер, солдат и переводчик. Они медленно шли вдоль строя, считая вслух и отмечая каждый десяток (солдат считал, унтер-офицер отмечал в записной книжечке карандашом). И тут я увидел вблизи недочеловека в мундире с чужого плеча. Он оказался молодой, едва ли не мальчик, длинноголовый, с расчесанными на косой пробор льняными светлыми волосами и неестественно бледным лицом. На этом лице горели безумные глаза. Я не страшусь банальности выражения и повторяю: горели безумные глаза. Иначе я не умею определить тот взгляд, с которым встретился.

В нем отражалась душа больная, измученная страхом и ненавистью, несчастная и погибшая.

Много раз я спрашивал себя впоследствии: кто был этот ублюдок в немецком френче, откуда он взялся, где рос, что сделало его таким? Но тогда я не думал об этом. Я просто встретился с ним взглядом, и здесь произошло то, что не объяснишь никакими другими словами, кроме слова «судьба». Взгляды скрестились, и он спросил:

– А ты чего здесь стоишь?

Я молча пожал плечами.

Он спросил:

– Комиссар?

Я качнул головой, нет. Вряд ли я бы стал лгать в ответ на следующий вопрос: «Жид?», которого ждал. Но больше он ничего не спросил. На какую-то долю секунды (ее, эту малую долю, ощутил только я) все повисло на острие иглы: он повернулся к унтер-офицеру, сказал ему что-то по-немецки быстро, отрывисто, а затем крикнул мне:

– Weg! Лезешь куда не следует…

Странное подобие улыбки промелькнуло на его мучнисто-бледном лице.

– Отдайте ему его одежду!

Не помню, кто кинул мне гимнастерку, ремень и чужие стоптанные сапоги. Не помню, как шел обратно. Помню лишь услышанное: «Эх, чуть было зря человека не загубили».

Какой-то солдат подвинулся, освободил мне место. Я опустился на землю. Вернее, опустилось мое тело. Сам же я – прежний – перестал существовать.

Никто из тех, кто был там и видел все, не остался прежним. Быть может, это и есть самое важное, ради чего стоило тревожить воспоминаниями память мертвых и сознание живых.

Вот. Память мертвых и сознание живых свидетельствуют: четыре сотни расстреляли. И по такому же редкому жребию Лера осталась жива, а триста тысяч киевских евреев и остальная ее семья сгнили там, во рву-свалке, в вонючей свалке. Максимум, что смог рассказать Жалусский, – спасение пса. Кто знает, был ли вообще случай с собакой в его детстве? Или этот эпизод – замена высшей муки, про отца и мать?

Поколение Жалусского и Плетнёва отдало жизнь подобной «прозрачной» прозе, сквозь которую просвечивает то, о чем не позволялось ни выть, ни кричать, ни даже полушепотом говорить. Постоянно перед ними во снах и въяве – глаза палачей. «Безумные и горящие» или «добрые голубые».


Ладно, сел конспект писать для Бэра, вот и пиши.

Тема

Обстоятельства поисков и спасения Дрезденской галереи в мае 1945 г.


Вводное

Бэр, вы помните, мы уже обсуждали этот проект. Вывод на том этапе был: интересно. Но не было неопубликованных (желательно сенсационных) материалов.

Теперь они, вероятно, есть. Если выкупим – будут.

В событиях участвовал мой дед Семен Жалусский. Под его руководством начались поиски вывезенных из Цвингера, а потом закопанных и запрятанных в тайниках в Саксонии произведений мирового значения («Сикстинская мадонна» Рафаэля, «Автопортрет с Саскией на коленях» Рембрандта, «Динарий кесаря» Тициана и др. – 300 крупных полотен, более 1000 картин знаменитых художников). Часть вещей находилась в затопленных штольнях, многие – в заминированных пещерах, подвалах и на чердаках. Дед в какой-то степени (хочется понять, в какой именно) причастен и к судьбе ювелирной коллекции «Зеленые своды», которая, кстати говоря, до сих пор не приведена в порядок и не выставлена в Дрездене.

После объединения Германии появились многочисленные ревизионистские публикации.


Предлагается

Сформировать документальный том, который прояснит:

1. Кто искал – энтузиасты-искусствоведы или трофейные бригады, включавшие в себя отделы «Смерш»?

2. Зачем искали – восстановить музеи или завладеть трофейными сокровищами?

3. Отчего повреждены шедевры – от неграмотного прятания или от неосторожного обращения спасателей?

4. Действительно ли условия хранения предметов были губительными? Или разговор о порче картин в тайниках – подтасовка фактов (версия профессора Фосса)?

5. Готовилось ли уничтожение от рук самих немцев? Находилась ли в тайниках действительно взрывчатка? Если да, с какой целью?

Вопросов политически-гуманитарного плана станет больше по мере развития работы над книгой.


Целевая аудитория. Издательства

1. Со специализацией по истории искусства.

2. По истории Второй мировой войны.

3. По истории Германии.

4. Политические издательства.

5. Не исключены подарочные альбомы.

6. Не исключены каталоги выставок.

7. Насколько мне известно, готовится открытие реставрированной коллекции «Зеленые своды» в Дрездене. Если успеваем – медийный повод.


Документы

A. Часть, находящаяся в моем доступе и в отношении которой я выступаю законным праводержателем:

– книга Жалусского «Семь ночей» (нужен новый аппарат, комментарии по всем умолчаниям – комментировать может И. Альтер);

– книга Жалусского о его военном опыте (несостоявшийся расстрел и плен; придаст эмоциональность, позволит психологически обрисовать главного героя);

– немая карта с указанием тайников, расположенных на территории Саксонии, к сожалению – без коммент., поэтому многие обозначения пребывают и до сегодня без расшифровки;

– два рапорта, 1946 и 1956 гг. (нужен коммент., анализ различий по стилю);

– м.б., фрагмент стенограммы диалога Жалусского с Владимиром Плетнёвым в 1965 г. в Москве (требует текстологической проверки, коммент.).

B. Часть засекреченная или ненайденная:

– (в идеале) переписка с Георгой Ранкинг или памятные записи Георги Ранкинг (искать в архивах);

– комментарий к немой карте и подневная хронология находок – сданы в архивы ЦК, сегодняшнее местонахождение неизвестно.

C. Документально-мемуарная и сенсационная часть, выставленная на продажу болгарским агентством «ЗоЛоТо». Из стенограммы диалога (1965, см. выше) явствует, что существовал бесцензурный вариант записок Жалусского о Дрездене. Болгарский агент Зофка Станчева описывает документ сходного содержания. Не исключаю, что в ходе поездки Жалусского в Болгарию в семьдесят третьем документ был вывезен туда. Характерно, что именно этим годом Зофка Станчева датирует лот.


Направление работы

В отношении части В целенаправленные архивные поиски; в отношении раздела С (возможно, С содержит документы В или их копии), учитывая первостепенную важность для проекта, прошу санкции на приобретение.

Виктор пишет пока что: «не исключаю…». Лишь после встречи с болгарами будет ясно: входит ли в лот С тот отсутствующий и искомый текст Жалусского, который дед, как видно из кагэбэшной стенограммы, все же написал (Виктор снова поискал в раскиданной по кровати рукописи – не приснилось это место? – нет, сказано: написал).

Приложение

В сборник хотелось бы ввести и материалы о фильме «Пять дней и ночей» в разрезе, который принят в недавней статье И. Альтер. Эта исследовательница вообще может курировать весь сборник (но это еще успеем обсудить). В статье Альтер говорится: «Фильм вступает в политический и пропагандистский диалог с упреками со стороны Запада и с пропагандой против Советского Союза. Возникает ощущение, что режисер Арнштам был хорошо знаком с обвинениями против Советского Союза и специально / сознательно пытается в фильме на эти обвинения ответить. Так, например, в фильме называется число найденных картин, говорится о желании, более того, о необходимости задействовать немецкое население в поиске и спасении собрания. Центральное место в фильме занимает диалог между капитаном Леоновым и одним из героев фильма, немецким художником, в котором капитан отвечает на выдвинутые против него обвинения:

Художник:

– Вам не стыдно смотреть мне в глаза? […] Вы обогащаетесь за наш счет! Вы увозите картины в Москву! Это так естественно! Так поступали римляне, Наполеон! Но те по крайней мере были честнее! А вы? Сколько вы наговорили красивых слов! Я был сегодня готов поверить вам! Но теперь хватит!

Советский генерал в другом месте фильма беседует с антифашистом Эрихом, будто отвечая на эти обвинения художника.

Генерал:

– Понимаю тебя, друг! Трудно будет объяснить все это здесь людям! [То, что увозят картины в Москву. – И. А.] Но что поделаешь?

Сам видел, работы по спасению картин сложные, нужны особые условия. А как ты их здесь создашь? Дрезден весь еще, можно сказать, дымится! Черт его знает! Я даже спать почти перестал! Все думаю, не просмотрели ли мы чего-нибудь? А вдруг произойдет какая-нибудь дурацкая случайность, а то и того хуже – подлая диверсия? Нет, тут рисковать нельзя! Будут врать о нас разное, я знаю. Трудно, но нужно!» И. Альтер приводит свидетельства очевидцев, рассказывающих, как Жалусский вынужден был преодолевать сопротивление и недовольство военного командования, чтобы получить разрешение начать поиск. Приводит и свидетельство о поведении куратора группы реставраторов, прибывшего в двадцатых числах мая в Дрезден: «Он обращал всю свою энергию на приобретение барахла (как потом стало известно, его тряпки обнаружились в Пушкинском музее в Москве, в ящиках с картинами). Глубоко раскаиваюсь, что ограничился всего лишь внушением на предложение устроить несколько маленьких голландцев».

Дрезденская ситуация была не вполне такой, как с коллекцией Шлимана «Золото Трои», которую русские в течение пятидесяти лет якобы вообще «не брали и не видели», а потом неожиданно «обнаружили» при Ельцине в запасниках, а то бы вовеки мир не узнал судьбу троянских ожерелий, Бременской коллекции, коллекции Кенигса.

Но Дрезденскую коллекцию не прятали. О ее присутствии в Пушкинском музее было известно. А через десять лет московского пленения вообще вернули. Это было показательным мероприятием. Вернули якобы все то, что увезли. Но… на самом деле много произведений числится пропавшими.

И непонятно, кто имел точную информацию. Жалусский не имел: был отстранен. Предлагаемые материалы помогут историкам, может быть, размотать цепочку. Для перекрестных проверок целесообразно введение в конволют:

– воспоминаний директора музея;

– искусствоведов;

– других свидетелей.


Аппарат

Необходимо предисловие. Имеются неопубликованные материалы к био-очерку (личный архив Виктора Зимана в Милане).

Вот. Теперь набросать план био-очерка, портрет Жалусского. Выстрогать из имеющейся кучи фактов, воспоминаний и бумаг нечто недлинное и стройное. Портрет деда. Пояснить, из какого теста слепился человек, давший толчок всей этой истории.


Мир, из которого дед вышел, вернее, вырвался, – местечковый. Дед деда, ходорковский мещанин, вставал зимой и летом в пять утра и не отходил от кровати далее чем на четыре локтя, пока не омоет руки. Плеснув водой три раза в лицо и помолившись, шел в синагогу. После десяти принимал приказчиков. И ту уж часть дня, до обеда, делать нечего, посвящал гешефту, а вот послеобеденную, пространную, текучую, – беседам, чтениям и молитвам.

Дедов сын Нухим-Вольф, пока ходил в удушливую местную школу – томился. Уехать! О, отрясти прах безысходного иудейства! Куда? В столицы не пускали. Был только один выход из черты оседлости – университет. Так Лерин папа, Герш Вениаминович Константиновский, смог в пятом году стать студентом открывшегося в Киеве Политехникума. А Нухим-Вольфу Жалусскому так несказанно, увы, не повезло.

Он пробовал поступить в Одессе, но не попал в трехпроцентную норму для евреев. Дальше – женитьба, рождение Шломы (Семена). Возвратился в Житомир, взял первую попавшуюся работу: письмоводителем Коростеньского фарфорового завода.

А родители его будущей жены жили вне черты оседлости. Имели право. В центре Киева. Русифицировались. Забыли маме-локшен. Кухарки – украинки, няни при детях – польки. Отмечали, как водится, вперемешку Симхас Тойру и Масленицу, Йом-Кипур и Колядки. Вот только детям по имперскому закону России полагалось давать еврейские имена. Ну, дали дочери дивное имя Лиора, означающее «Мне свет». Почти каждый ее день рождения приходился на сияющий праздник Хануки. И она потом дочку родила тоже в декабре и дала ей светоносное имя Лючия.

Бабуля Лерочка родилась в декабре тринадцатого, в последние дни года, по которому принято отсчитывать покой и благополучие прежней России. После этих дней запахло порохом и карболкой. Лиора родилась в добрый час, с характером чистым и деятельным, с даром расширять пространство работой и мыслью, организовывать и упорядочивать. Сима такой был тоже.

Познакомились они, когда она приехала навестить двоюродных родственников в Житомир. С украинскими мальчишками ловили в Тетереве гольянов на хлеб, на тесто с яйцом, на речных улиток, мотыля, черву, пареный горох. На холодных скамейках, где места занимали бумажками и носовыми платками, они вечерами в заезжем цирке переживали за чемпионов по борьбе.

Сима познакомил ее с учителем рисования. Тот в рабочее время наносил рисунки на фарфоровые блюдца, а после работы мял с мальчишками каолиновую глину, ставил мертвую натуру, обучал штриху. В этой обляпанной поливой и обсыпанной керамическими крошками мастерской и проклюнулся в Симе профессионал-художник. Эта глина Тетерева вспомнилась Симе в войну, в высоком мейсенском замке, где он принимал картины и коллекцию уникального фарфора, вылепленного впервые в Европе Иоганном Фридрихом Бетгером в сугубом секрете, по заданию курфюрста, чтобы натянуть нос китайцам. Сима подобрал банку каолинового месива и, трясясь потом в кузове, сидел и с наслаждением катал из него мефистофельскую голову, но на ухабе вспрыгнул и так сильно вцепился страховать ящик с сервизами, что рикошетировали и вывалились за борт и голова, и банка.

Пьющий учитель Канцеров ставил шар, кувшин и удалялся в подсобку на пару часов. После этого, дыша горилкой, мрачно правил художества. Это длилось год. Ближе к лету он Симе сказал, что вроде можно переходить от шара и кувшина к собаке. Самое трудное – собак и лошадей рисовать, пробурчал он и добавил невразумительно, но звонко: «А самое легкое – людей, бесов и души умерших».

Вообще кое-чему в том Житомире все-таки учили. Совершенно сбрендивший преподаватель русской литературы читал в школе нечто, задним числом напомнившее Симе обэриутов: «Цыплята солнцевы, витающи муз в крове, хоть треснуть, а прочесть вирш долженствуют тьму…» То есть требовалось, чтобы цыплята или читали тьму стихов, или треснули, и то же самое житомирские школьники, а автором бреда был Гаврила Державин.

Приезжая Лерочка вежливо пробовала праздничный тейглех, субботний чолнт, латкес – блинчики из гречневой муки с гусиными шкварками и медом. Их полагалось запивать коктейлем из пива с постным маслом.

Мама Симина, Шифра, подруга многих сдобных дам, заправляла житомирскими обществами благотворительности: лехем эвионим, обеды для бедных, гихнас кала – справляли приданое бедным невестам! В фильме Михоэлса еврейских невест запихивали внабивку в вагон для скота. Именно так стали обращаться с ними вскоре немцы по всей Европе.

Какие после революции невесты? Сам институт брака отжил. Лерочка только головой со смехом мотала. Ну надо же, оказывается, еще есть семейства, в двадцать седьмом-то году, где к мальчикам приглашают учителей локшен-кейдеш! Обтерханный лапсердак и отчаянная застенчивость, паскудные хозяйские детки подсыпают разночинцу в чай вместо сахара соль, а он стесняется на это хозяевам попенять даже шепотом.

Да, Лерочка от этого провинциального болота только отмахивалась, так что не сумела потом до Вики донести житомирский колорит. Даже о переезде свекров в Киев (Сима их вытащил) не распространялась. Пришлось внуку наковыривать подробности из книжек. Не узнал ничего устным способом от прадедов. Прадедов постреляли. Кого недоубили большевики, тех прикончили нацисты. Кому-то Викочкины прадеды, надо так полагать, помешали. Кто-то не мог допустить, чтобы Вика принял исток своей культуры и натуры из родных разговоров, сидя на прадедовых сохлых коленях. Чтобы милый морщинистый палец ерзал по дагеротипу, по желтеющей грамотке, поучая умного внука. Чтобы старый имел свой нахес.

Викин ликбез был самостоятельным, сиротским и бумажным: мемуары, энциклопедии, втридорога купленный фундаментальный труд Моисея Берлина «Очерк этнографии еврейского населения России». Этот Берлин, к слову сказать, приходится сэру Исайе Берлину родным дедом. А сэр Исайя познакомил Викочку и Бэра.

Идиш, с детства у Симы на слуху, пособил ему в войну, облегчив немецкий. Хотя в Питере, под насмешками Ираиды Артемовны, юный Сима делал все, чтобы выдуло ему идиш из ушей. Но и до знакомства с Ираидой он уже всей душой желал переродиться. Освободиться!

В первый раз в жизни он покинул Житомир, чтоб ехать в Киев. Наведать обольстительную Леру. И застыл с разинутым ртом: вот он, мир, каков. Консерватория, сирень, трамвай. Начитанные Лерины однокашники. Это Лера нацелила его на полет, распахнула ему крылья. Она была из породы окрыляющих жен, которых Киев рождал в большом количестве: Хазину для Мандельштама, Горенко для Гумилева, Козинцеву для Эренбурга, Евгению Гронфей для Бабеля.

Киев в двадцатые годы лопался от новых мод. В «Конкордии» – клубе Бродского – знакомились и самовыражались без удержу Эль Лисицкий, Александра Экстер, Шкловский, Козинцев, Юткевич, Эренбург, Бабель, Мандельштам.

И хотя еще не очищенная базарная площадь на Подоле, заставленная возами с задранными к небесам оглоблями, была такая, как век назад, и оперный театр был провинциальным, с оперой «Хованщина», но на сцене был разложен настоящий костер, а от костра плыл дым… У Симы перехватило дух. Свет! Чадный, копотный свет! Первая встреча с ремеслом. Бери выше – призванием.

Житомирская жизнь казалась теперь сырой, глиняной, сращенной с бытом полудикого, тяжеловесного, всегда подвыпившего крестьянина, который жил и умирал при лошадях. А в большом городе царила легкость и ходили по фигурным фронтонам блики от листьев каштанов, от промелька пролеток. Футуристы горлопанили, призывали «по стенке музея тенькать». Идея тенькать не понравилась Симе, а сами футуристы понравились.

Ни в какой институт Сима не мог попасть: из служащих, не из рабочего сословия. Проходи через завод, зарабатывай трудовой стаж. Даже норму дореволюционную еврейскую, трехпроцентную, легче было преодолевать, чем новый классовый отбор.

Сима двинулся в Питер, поступать для стажа на «Красный треугольник». Канцеров вскружил ему голову рассказами о житомирянине Акиме Волынском, как тот стал центром питерского декадентского круга и написал о Леонардо, создав фундамент, на котором выстроили «Италию сердца» и Мережковский, его современник, соперник и неверный друг, и позднее – Муратов. И хотя в двадцать восьмом Волынского уже не было в Питере, потому что не было в живых, и хотя уже затонул сумасшедший корабль «Дома искусств», тем не менее ученье в Ленинграде стало для Симы первоэлементом профессии.

Жалко, быстро оборвалась лафа из-за Лерочкиных капризов. Она так кокетничала в Киеве со сверстниками и с сокурсниками, что пришлось бросить Питер, ехать в Киев и предлагать брак. Лерочка для романа по переписке была не приспособлена. Сима стал отцом семьи и мужем в девятнадцать лет. И конечно, доказала жизнь, правильно сделал.

А в те четыре года, что прожил в Питере, Сима все же поучился в Академии художеств. И летал туда на крыльях по четной, солнечной стороне Невского, где исстари были дорогие магазины. Там еще оставалось много зеркальных стекол в витринах. Лопнули они позже, в блокаду. А тогда, в тридцатом, Сима еще бежал и видел в полный рост себя. Хотя памятных Ираиде медных ручек на дверях больше не было: их поснимали, реквизируя медь для Волховстроя.

Отстоит смену на галошном заводе, отсидит лекции в академии, поздно вечером – в книжную лавку. Исключительно благодаря знакомству с Ираидой. Это она похлопотала, чтобы Симу взяли на работу книгоношей. Книжники в те годы проводили все время на помойках. В двадцатые годы книги шли на растопку, но книжники их подбирали, сортировали и носили прицельно по клиентам.

Ираида и хотела бы держать его при себе, да сознавала, до чего богатое у него сейчас формирующее время. Пусть же читает все, бывает всюду, слушает, даже не понимая. Питает глаз и мозг.

И точно, Сима многое не понял, но напечатлел на пергаменте памяти. Успел посмотреть то, что вывезли и продали в начале тридцатых: тициановскую «Венеру перед зеркалом», «Святого Георгия» и «Мадонну Альбу» Рафаэля, многие вещи Рубенса, Рембрандта, Веласкеса, Шардена, Ватто.

Глянул – и все. После этого никогда уже после. Точно так же было в первый поход в Музей западной живописи. Импрессионисты, кубисты и фовисты, реквизированные после революции у Щукина и Морозова, очень скоро оказались под арестом, закрыты для публики и в Питере, и в Государственном Московском музее нового западного искусства. И до конца пятидесятых, до смерти Сталина никто не мог видеть в Эрмитаже ни лежавших в запасниках шедевров Моне и Ренуара, ни пастелей Дега, ни пейзажей Сислея и Писсарро, ни холстов Сезанна, Ван Гога и Гогена, ни Вламинка и Пикассо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации