Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)
Вторник, 18 октября 2005 года, Франкфурт
…а самое странное – что змею из грязи тащили и в семь утра.
Виктор забыл, засыпая, отключить телевизор, и в нем тянулась, как змея, та же географическая бодяга. Волокли всю ночь? Или это Вике снится после вчерашнего? А что было вчера? Интернационал гадов? Помянутый в начале разговора с Ребекой угорь?
Ребека и рукопись Георги!
Не одно это.
Рукописи деда – пропажа Мирей – тревога, зуд беспокойства.
Ты, Вика, успокойся хотя бы в отношении телека. Он тебе не снится. Повторяют рептильный ролик по «Нэйшнл джиографик». Выпачканную змею, трудясь, снова тянут с сопением из болота заляпанные парни-мощаги.
Ну, отмоюсь от этой грязюки и начну действовать.
Что по расписанию? Вереница встреч во «Франкфуртер Хофе». С кем? Не вем. Совсем. Со всем. Расписание утрачено. Остается погуливать с независимым видом. Пускай сами узнают меня в толпе, как Жанна д’Арк – Карла Седьмого.
После душа он замер, обмотав всю голову полотенцем, на минуту, самую милую минуту дня, когда наедине с собою он позволял разогретому мозгу делать что угодно – ни обязательств, ни расписания.
Куда же потек нагретый мозг? Известно куда, к Наталии.
Прилетит ли завтра, интересно? Проняло ее цитатами из бабушкиных дневников? Да нет… Нет чувств у этого робота. Вся надежда, что она «стакановка». Он объяснял про «Стаканова» Мирей. М-м-м… Где же все-таки Мирей? А Наталия, холодная, бесчувственная, если приедет, то ради репортажа. Как бы обо мне не захотела написать. О моих неприятностях. Она же не женщина, а робот. Я видел сам, у нее на кухне лежал записанный рецепт и вместо «две среднего размера луковицы» там было «две среднего размера рукописи». Догадайтесь, да, что у нее в голове! Что в голове!
Хотя не в голове единой сила. Когда она по этим рецептам стряпает, когда она, отдувая челку, вытягивается за пряностями до повешенной над плитой высокой полочки, как играет в вырезе прекрасная надключичная мышца и как очерчиваются под легкой майкой абрис груди и высокие ребра, почти осязаемые ребра!
Кстати, Нати, между прочим, работала всю ночь в Турине – «свежая голова». Поэтому утром звонить нельзя, она только что отдыхать легла. Сопит себе…
Тогда я в дорожно-транспортное… Будто это просто! Хрен дозвонишься. Автоответчик и бодренькая музыка. Ладно, брошу дозвон, Мирей попрошу.
Что-что, Виктор? Какую ты попросишь Мирей? Ты же о ней и звонишь в отдел ЧП. Бестолочь.
Ты имел в виду, наверно, – попросишь Наталию.
Наталия позвонила сама, четко, как дневальный: оказывается, спать с утра и не думала и уже обзвонила все отделы, куда приходит информация о ЧП. Ни в хронике, нигде происшествий с женщиной с присланного фотоснимка не отмечено.
Наталия позвонила и в бюро дорожно-транспортных происшествий (Вика мрачно обматерил себя за мямленье и нерешительность – вот, без меня все охватила уже). Последний раз мобильный телефон Робье, как удалось узнать в «Оранже», пересылал эсэмэс-сообщение вчера, в три тридцать две. Кроме того, по трезвом размышлении Наталия думает, что просто обязана снова съездить к Виктору на квартиру и внимательней рассмотреть обстановку.
– Зачем? А завтра во Франкфурт?
– Затем, что как-то мне не все ясно. Вернусь в Милан, пойду к тебе и все сфотографирую. Квартира странно выглядела. Дай я сделаю что могу полезное. Ближе к вечеру созвонимся. По результатам решим. Может, я даже сегодня прилечу.
– Так у тебя же метание ножей и томагавков?
– Отменилось. Люба вообще, по-моему, не то пьет со своим Николаем, не то с ума сходит. Звонит бестолково, все время меняет планы. Не пришла в воскресенье, хотя она мне была нужна помогать с гостями. Говорит, Николая пришлось возить в больницу с отеком гортани. Ничего не пойму, какой отек? Он же всегда постоянно хрипит. Вчера Джанни срочно вызвали в Черноббио. Он Любу затребовал по телефону. И тут же Люба мне позвонила, что соревнования томагавков не будет. Испугались чего-то там. Так что смотреть мне оказалось нечего.
– Значит, ты можешь вечером ко мне приехать!
– Если отпустит Люба.
– А Джанни?
– Я же тебе говорю, он в Черноббио. На двухдневном семинаре. Ой, пока не забыла, ты еще учти, что завтра… если не отыщется твоя девица… ребята из хроники сказали, человек отсутствует три дня – ты обязан уведомить полицию.
– Ну какие же три дня, если вчера Мирей эсэмэс послала. Хотя, не могу не подтвердить, удивительно, что она с воскресенья не высылает и не высылает расписание.
– Да и не в том дело, что она секретарь агентства, а, насколько я понимаю…
– Ты ни насколько не понимаешь. Хотя, не скрою, правильна твоя догадка, что она на меня в последнее время рассердилась… О, кстати, можешь выслушать меня, Наталия, потому что дело серьезное? Ты только извини, не знаю, как тебя просить. Знаешь, Наталия, мне бы не хотелось, чтобы о Мирей появился репортаж в твоей газете.
– С ума ты, Виктор, что ли, сошел! Неужели я о твоих делах в газету писать буду или кого-нибудь допущу! Подумай! Ладно, давай. Держись. Самое позднее – после обеда попаду к тебе на квартиру и позвоню. Я все думаю, что какой-то не слишком обычный кавардак у тебя в квартире. Я с тобой оттуда поговорю? Сегодня, как вернусь из редакции. Держи телефон у уха. Насчет приезда обсудим. Я уже совсем собралась, а тут подумала: может, я тебе больше в Милане пригожусь.
На что она больше пригодится в Милане? Как это она сказала? «Совсем собралась ехать». Сразу в душу залилось теплое молоко. Нет, не вынесу, нет, хочу ее. Мне так тут жизнь не мила, что плевать на остальное. Кроме твоей тонкой шеи и тоненьких рук, которыми ты обнимешь, которыми рано или поздно ты обнимешь меня, и притягательный дремотный запах… Виктор, постой, а какой же запах, с позволения спросить, ты способен обонять? С этим носом! Знаешь, насморк по-старославянски называется «нежить»? Нежить, то есть не жизнь… Ладно! Способен унюхать или нет, это не ваша забота! А моя! Договорился с девушкой, пускай девушка приезжает. Зачем какие-то квартирные осмотры. Как Нати может вообще угадать, что за взбрык произошел у упрямой секретарши?
Хотя, да, странновато, что Мирей не отвечает на звонки.
Наверно, следовало бы искать Мирей, решительно искать. И конечно, я должен сообщить о происходящем Бэру…
Да! Позвоню ему. Э, что за черт, и Бэр тоже трубку не взял.
Не нравится мне вся эта история, ох как не нравится.
Виктор подергал себя за ухо, вздохнул, нажал кнопочку «Ульрих».
– Ты знаешь, Варнике, тут что-то, вообрази, вокруг меня прямо детективное заваривается.
И Вика выкладывает Ульриху, почти исповедуясь, весь бедлам: исчезновение Мирей и Бэра, рассказ о ералаше в квартире, а также про разбитый компьютер и что исчезло расписание.
Несомненно, Ульрих, слушая, протоколирует по пунктам на блокнотный лист.
Его только пусти, дай порешать психологический практикум.
Узнав о пропаже секретарши агентства, он досадливо вскрякивает:
– А чего же ты вчера молчал? А кто там ее ищет в Милане? Кто из квартиры твоей звонил?
– Сотрудники газеты «Стампа» тоже ищут…
– Какие сотрудники?
– Ты их не знаешь…
Ни про интрижку с Мирей, ни про чувства к Наталии неохота Ульриха в курс вводить. Вот так в стародавнее время он ни слова не сказал Ульриху про Антонию.
Хотя, как подумаешь, безумие. Ведь не исключено, что, доверься он тогда, Ульрих смог бы помочь. Может, и нашли бы ее. С интерполовскими-то связями!
Но Вика простеснялся, просомневался. Не мог преодолеть свой нрав. Ну и боялся, ясно, Антонии повредить. Интерпол все-таки.
Ну, дело давнее. Напрасно терзать себя. Да, Виктор всю свою жизнь простеснялся чего-то. Проробел перед Ульрихом. Проопасался Ульриховой ревности. Пропрятал свои любови.
Как сердцу высказать себя? Поймет ли другой, чем мы живем? Ну, может быть, и поймет чувством сердца. Но только смотря какой «другой». Не такой же долдон, как Ульрих.
– Я с позавчера работаю секретарем твоим, – говорит Ульрих. – Диктуй мне сотовые телефоны Мирей и Бэра. Инструкция от адвокатши по твоей позиции в переговорах с болгарами придет сегодня вечером, максимум завтра утром. Надеюсь, ты не ввязался в паршивую историю с Конторой. И мне, увы, пришлось ползать на брюхе перед Роже и снова перед Жильбером. У него сын имеет доступ. По старой памяти попрошу мне помочь, проверить телефонного провайдера. А у Мишеля Баланша, кажется, внук в аэропортовом секьюрити. Попробуем понять, куда твои подельники подевались вдруг.
Заказываем кофе, тосты и сок прямо в номер. Если и был назначен сегодня, во вторник, деловой завтрак, меня на нем никто не увидит. И бог со мною. Все лучше, чем прийти в ресторанный зал и по перепутке усесться завтракать совершенно не с теми.
Да. Все правильно. Ульрих работал в Интерполе. Мама тоже ему не во всем могла, вероятно, доверяться. Думаю, она не говорила знакомцам, где работает муж, а также где он в годы молодости числился.
В тот памятный день в Париже, в мае шестьдесят восьмого, в день короткого знакомства с никогда уж после не увиденным Оливье – могло ли Люке прийти в голову отрекомендоваться супругой флика? Да Оливье бы с нею и двух минут не проговорил…
Мама как раз сдала на права. Это были первые выезды. Вика жутко гордился и мамой и машиной. В СССР он с такими людьми и знакомств не имел, у которых машина была, – а тут собственная! Своя! И за рулем мама! Курточка по локоть! Вика участвовал в мамином ликбезе, заучивал с ней знаки, а на дороге подсказывал, что впереди, что сбоку справа. Давал маме сомнительные советы. Отходили от припаркованной машины оба взмокшие. Ввертываясь в узкую щель, Люка всякий раз просила Вику глянуть, не цепляет ли столбы и бордюры. Вика старательно смотрел. Хотя, как правило, не в ту сторону. Так что мама бесилась. Оставляя с облегчением авто, они стреноживали его внутри длинным капканом педаль-руль. Виктор заведовал капканом, Люка – ключом от капкана. И вот в свою первую парижскую весну собрались в центр. Путь их лежал недалеко – из девятого в шестой, это километра четыре. Радио, правда, с утра бубнило что-то о беспорядках в городе и на транспорте.
– Обещают остановить метро. Опоздаем на встречу с завучем. Давай уж возьмем машину. Напишу на бумажке путь, на какую улицу поворачивать, будешь лоцманом.
Отправлялись они, с мучительными сборами, записывать Виктора в школу. Надо было определиться к осени. Откуда-то возникла идея знаменитой школы Альзасьен. На обсуждение, решение и перерешение ушло начало мая.
– А может, лучше, чтобы было близко, у дома. Я сама еще в Париже не обжилась, тут еще за Викой ездить.
– Сам будет ездить туда на метро, не маленький, десять лет! Пусть уж идет в Альзасьен. Будет у него немецкий пристойный. И вообще школа прославленная, с литературным уклоном.
На Люку подействовало, что в школе учился Пруст (хотя потом Вика, попав в этот самый Эльзасский коллеж, следов Пруста там не нашел, а нашел Андре Жида).
Ульриху устроили экстренное сборище на работе как раз в день, когда надо было идти поступать. Вика с Люкой собрали моральные силы и вдвоем отправились десятого мая к десяти утра на прием к завучу Альзасьен, на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Масса людей, шум, суета, толпа. До чего суматошным кажется город, сказали Вика с Люкой, когда мы впервые в центре за рулем, нервничаем, не успеваем прочитывать названия улиц. Просто с ума сходим. Такое впечатление, будто все горожане перешли с тротуаров на проезжую часть. Дикое чувство. Толпы тысячные всюду. А с чего бы им толпиться в будний-то день.
– Может, мам, по случаю забастовки.
– Мы и в нормальные-то дни парковку человеческую не умеем найти… О, погоди, кажется, углядела место.
Поставили наконец машину, хотя и от школы далеко, на рю дю Валь-де-Грас.
Дойдя до школы, обнаружили, что доверенный ему капкан Виктор так и стискивает в руке. Видимо, от волнения перед завучем. При каждом шаге Вика опирался на этот капкан, как на костыль, вонзая его в газон. Но поскольку машина осталась уже далеко, а встреча с завучем была на вот-вот, плюнули и пошли с капканом.
Завуч смолчал. От экс-советских ожидал, вероятно, любой экзотичности: спасибо, с серпом и молотом не пришли. Особенно в такие дни, когда и собственные его питомцы брыкались и вели себя вольнолюбиво. Конечно, завуч выдохнул с облегчением, когда русичи откланялись и унесли свой дрын. Решение обещал по телефону.
На обратном пути у угла, где за два часа перед тем впарковывались в «гребенку», машины уже не было. Вот, единственный раз не поставили противоугонку, и ищи! Люка затрепетала: забыла улицу, перепутала место? Она металась по рю дю Валь-де-Грас и вглядывалась в припаркованные автомобили.
А Вика отошел за угол кинуть взгляд на бульвар Сен-Мишель. Глянул, замер. Перед глазами у него шеренгой выставился ряд задов. Эти задние фасады принадлежали склонившимся хорошо одетым людям. Нарядные господа в пиджаках и в городских туфлях разбирали брусчатку.
Вике, как на снимке, запомнился этот ряд согбенных прилично одетых людей в пиджаках, полющих городские луга. Он вспомнил этот кадр в день субботника в апреле восьмидесятого в Москве, когда выкуренные из контор интеллигенты слабыми пальцами дергали окурки, застрявшие в трещинах асфальта. А тогда, в Париже, Вика застыл и не понимал. Мелькнула чья-то манжета с яшмовой улиткой-запонкой. Выкорчеванные булыжники передавали друг другу по цепочке, отряхивали, укладывали в кособокую пирамиду.
Вика вернулся за угол. Там мама, вытягивая ступню и аккуратно перешагивая рытвины, шла перед парадом машин, припаркованных у противоположного края улицы, и глядела на каждую.
Вика снова за угол.
Один из трудившихся пиджачников обернулся и ему подмигнул.
– Что, попрыгиваешь, Гаврош? Займись лучше делом. Оттаскивай булыжники в кучу.
Перенеся несколько грязных кубов брусчатки, Вика замер в очередном приступе задумчивости, созерцая, как говоривший шатает и выворачивает из почвы, кровавя руки, булыгу. Вика протянул парню капкан с долговязым древком. Пусть попробует поддеть каменюгу.
О, тот с наслаждением вцепился!
– Просто палка-копалка, – сказал парень.
– Палка-копалка собирателя еще не превратилась в мотыгу крестьянина, – вякнул Вика, пропаренный школьной протомарксовой муштрой.
Тот прямо так и замер. Не ожидал от гамена азов исторического материализма. Потом они хором и в одинаковых выражениях заквакали о том, чем человек отличен от высшего примата. А дальше парень уже самостоятельно про антропогенез, про формации, про Маркса. Вика все шпарил по памяти, хотя и путаясь во французской терминологии: все, что ему вдалбливали в третьем классе советской школы. Оливье в ответ – то, что он изучал на втором курсе философского факультета Сорбонны. Паритетный диалог. Оливье все сильнее удивлялся.
Ну а Виктор, если честно, купился на обращение «Гаврош». Этого героя Вика обожал со своих восьмилетних чтений с дедушкой. И мама ему перед сном много наборматывала про сизые крыши Парижа и дома как голубятни. Вика этот город увидел именно так, через стихи. Он увидел улицу Старой Голубятни и стихи понял. Он знал и кто это – «событий попрошайки». Такие, как Гаврош и как он. Жить которым в Париже интересно. Решил, что до могилы донесет большие сумерки Парижа. То есть до своего замечательного будущего, поскольку о могиле помышлял тогда умозрительно. Это было до того, как схоронили маму.
А Гавроша, о котором рассказывал и читал дед («Мостовая для него была менее жесткой, чем сердце матери…»), которого он в прошлом году проштудировал и по-французски с упоением, Вика вживую не повстречал пока в Париже. Ульриховы друзья, их дети и внуки все были чинные, худосочные, бледные, говорили мало, цедили сленговые словечки, но совсем не те, которыми сыпал в романе гамен.
И вдруг Вика сам попал в гавроши! Любопытство распухло в нем и поперло наружу через глаза, уши и рот.
– А зачем вы мостовую разбираете, хотел спросить.
Оливье со смехом:
– Под булыгой песок, под булыгой пляж, малый, понимаешь?
Пляж. Чего ж не понять. Пляжи и песок Вика обожал по Прибалтике. Неужели сейчас будет убран панцирь почвы и они пошагают, припечатывая подошвами сочный песок? Однако таких модельных туфель, как у этого господинчика, Прибалтика не знала. Там по песчинкам тяжко топали рыбачьи чепрачной кожи сапоги и шаркали писательские кожимитовые штиблеты работы «Скорохода», «Восхода» и «Пролетарской победы».
Вонзаемая трость – это вонзаемая шпага? Если парень мушкетер, тогда да. Хотя нет: это не Ла-Рошель. Это Парижская коммуна! Вика – юный барабанщик с улицы Рампоно. Побежит, дыша, по песку. Бежать будет трудно, но он донесет до товарищей и вонзит в залитый кровью песок древко залитого кровью знамени. Которым обернет залитую кровью грудь, прошитую двадцатью пятью пулями.
– Беги, товарищ, за тобой старый мир! – угадал его мысль Оливье. Оливье был мокрый. Взопрел от тяжелого булыжника. – Лето будет жарким, дружище!
Ну, в сравнении с Киевом тут не холодно и сейчас. Интересно, что у них называется жарким летом. Лета в Париже Виктор еще не нюхал. Жарким так жарким. Лишь бы не холодрыга, а то в Днепре не разрешали купаться даже в августе.
– А вы против кого выступаете тут?
– Против тех, кто нам указывает, как жить. Ну вот, тебе запрещают что-нибудь? Запрещать теперь у нас запрещается.
– А, это надо маме моей сказать. Она мне запрещает читать лежа, потому что глаза портятся.
– А твоя где мама, кстати, хороший вопрос.
– Мама там за углом бегает.
– Тебя ищет?
– Нет, машину. Но теперь, наверно, уже и меня.
– Э, машину! Думаю, это наши товарищи машину экспроприировали. Баррикаду возводят на площади, все перегораживают. Кстати, что за акцент у тебя, Гаврош?
– Я из Киева приехал.
– Неужели и мама твоя из Киева? Из СССР? Советская?
– Да, мы в прошлом году сюда переехали жить.
Коммунар был так потрясен близостью представителей нового, равноправного и справедливого общества, что, ухватив за плечо Вику, распрямился, ойкнув, от своей раскопанной мостовой, и они пошли вдвоем на Люку смотреть.
Зашли за угол. Виктор показал Оливье за углом Люку, которая их не замечала, а металась в беспокойстве: высокая шея, прическа – будто купальная шапочка из прядей, воздушная, придерживаемая тонкой сеткой, наполненная на затылке начесом. Прямо надо лбом волосы расходились, как лучики солнца на детском рисунке. Подведены глаза, платье обливает торс, нечто косулье или египетское в стати. Короче, Оливье вдохновенно потрусил к ней, магнитом притянутый, предлагать свою помощь в обнаружении пропавшей тачки (bagnole) и хвалиться, что нашел ее мальца.
Довольно скоро случилось, к изумлению Вики, что мама как-то не вздумала переживать из-за машины, которую из баррикады выпростать оказалось невозможно, и они уселись в бистро и о чем-то заспорили. Разговором явно правил некий быстрый демон. Слова хватались за все предметы и касались разнообразных тем, звуки накрывали друг друга, взгляды взлетали и опадали на стаканы и тарелочки. Свою маму Вика в таком состоянии не видел никогда. Видимо, Оливье довел ее своими разглагольствованиями до невыносимого раздражения. Она даже раскраснелась вся. А Оливье говорил и говорил, быстро, речь его состояла из стольких обрубленных слов и сокращений, что Вика на лету очень мало что успевал понимать. Мама почти не переспрашивала. Видно, что-то она улавливала, а другое угадывала. Немало, видимо, парень всего ей странного насообщал. А Люка обожала ведь учиться и узнавать, особенно – новую лексику.
– Но это возмутительно. У нас был митинг во дворе Сорбонны, они влетели, похватали всех, арестовали Жака Соважо.
– При чем здесь моя машина?
– Надеюсь, она не пострадает. Вы ее видели там?
– Да, во втором ряду справа. Я бы хотела взять ее и уехать.
– Что вы, сейчас разобрать наши ребята ничего не дадут. Мы уходить не будем, ждем этих мерзавцев. Только что во дворе выступал председатель профессорского профсоюза Ален Жейсмар. Сказал – профессора нас поддержат. Сартра пустили в оккупированную Сорбонну, он с нами.
На столе быстро пустел графинчик красного вина. Официант сказал, заменяя на полный: «То же, кариньян». Вика сидел рядом и все хуже насупливался, хотя ему взяли блин с сахарной посыпкой и кока-колу. Насчет кока-колы Оливье высказался, что это совершенно против его личных принципов, империалистическое питье, но у вас, верно, Люси? Наверно, говорю, у всех у вас в СССР с рождения такая идейная закалка, что можно?
– Какая-какая закалка? – сказала мама. – Это во мне никак идейную коммунистку ищут? Так очень напрасно.
Парень не то не ждал этого афронта, не то, напротив, ждал. Он все больше заводился и теперь уже поддевал и подзуживал Лючию по всем пунктам поочередно – и что советская, и что антисоветская, и что записывает ребенка в Альзасьен.
– В частную школу? Как раз сейчас, когда все порядочные люди, учителя – выступают против выморочного режима? Против старорежимного образования?
– Да-да, а мы уже насытились новациями. Нас, если можно, туда, где бастовать не будут. С частной инициативой дело иметь лучше. Мы от общественной собственности сюда в Париж к вам еле выдрались. И от общественного образования.
– А мы наоборот. Мы за школы, открытые и для девочек! Мы боремся за смешанное образование во всех государственных и частных школах Франции!
Тут Вика был в принципе с Оливье согласен, но подал голос:
– В Альзасьен девочек полно. Я в коридоре видел.
– Вот именно, Оливье. Вы снова попали в небо пальцем. Потому что в Альзасьен смешанное образование с девятьсот восьмого года. С другой стороны, я сама кончала школу для девочек и вполне довольна.
– Ну! Вы нашли себе даже и раздельную школу в социалистической стране! Какая реакционность. Или ваши родители. Но это же просто неслыханно. Вы стремитесь защищать все обскурантское, буржуазное, темное и религиозное. Не могу поверить, что вы приехали из страны, где были даны людям первые свободы.
– Первые свободы даны были людям у вас во Франции. Вы, французы, первые сумели церковь отогнать в поганый угол. От управления государством.
– Ого! Согласен. А вы, Люси, такой замечательный у вас французский, где учили?
– В Киевском инязе, где ж.
– И это было общественное образование, да? Вот именно потому наши студенты и выходят на улицы! Бороться за то, чтобы у всех образование было таким, как у вас. Новаторским, равноправным. Ведь это ваш великий революционер Лев Троцкий писал: «Революционный вихрь в первую очередь раскачивает верхушки деревьев». Он имел в виду студентов. Уж Троцкого-то вы небось там наизусть у себя учили? Помните, как он зовет студентов и интеллигентов «легкой кавалерией»? Именно в университетах сыновья и дочери правящего класса в первый и, может быть, в последний в жизни раз чувствуют себя свободными от предрассудков взрастившего их буржуазного общества. Вы, получившая плоды этого чуда, вы, видевшая все это прекрасное в действии, – сейчас уступаете то, что кровно завоевано? Готовы все это сдать волчьему и усталому, сдыхающему капиталу?
– А я не люблю кровной завоеванности, выходов на площадь.
Я страшусь толп.
– Так. А если толпа берет город в руки?
– Помню я толпу в пятьдесят седьмом в Москве. Когда толпа берет в руки, это уже не руки, а лапы. Расхаживаете с портретом Мао, а он не лучше Гитлера.
– Ну, я пошел, до свидания.
– Да погодите. Что вы за своего Мао обижаетесь.
– Гитлера вообще уже нет, и идеологии его нету. Сверхчеловек Ницше и всечеловек Достоевского погибли во Второй мировой войне – забили штыками друг друга в рукопашной, свалившись под бомбежкой в один и тот же окоп. Третий рейх и Третий Рим уничтожили друг друга. Экзистенциальный человек Сартра отвечает за все и вся.
– Почему! Отвечают за безобразие ваши обожаемые китайцы. Скажите, что страшнее хунвейбинов? И вообще страшней толпы, вершащей расправу и суд? Вот вы горланите: «Расправимся с де Голлем!» А мне де Голль помог сюда приехать. И вообще для нас, живших в советском раю, свобода была – что, думаете? Конечно, «Голос Америки», «Радио Свобода» и «Немецкая волна».
– Что? Немцы? И голос этой империалистической Америки? И «Радио Свобода», вообще ЦРУ?
Парень так разогрелся, что все вскакивал с места, угрожая, что вот-вот и уйдет. Приподнимался и снова садился – пугал Лючию.
Однако не уходил. Они теперь бушевали насчет общества потребления.
– Ага, вам общество потребления не нравится! Вы бы в нашем обществе злоупотребления пожили! Вы тут думаете, что la vie est ailleurs, что жизнь – в другом месте. Ваше счастье, что вас в это место не отправили насильственно в теплушках! Там бы поумнели!
– Что вы, Люси!
– И не надо меня за руки хватать!
– А, я вообще уйду! До свидания! Вы не видели и рассуждаете. Вы не были в бидонвилях в Нантерре и в Нуази-ле-Гран. Из нашего нового университета в Нантерре виден такой бидонвиль. И мы с товарищами – с Сержем, с Жюли – собираемся идти в народ к рабочим и к этим эксплуатируемым…
Вике уже становилось просто дурно. А мама улыбалась. Ехидно, скорее всего. Хотя видно было в полутьме не очень четко. Голосом – улыбалась, а словами – спорила.
– Вас бы в микрорайоны с хрущевскими домами, так ваш бидонвиль…
– Маркузе, «Одномерный человек»!
– Вы не поверите, как раз читаю.
– А Рауля Ванейгема? «Учебник жизни для молодых поколений»?
– Знаем, знаем!
– Самая воруемая из книжных магазинов книга года!
– Да не вскакивайте вы все время, Оливье. Ванейгем – борец с копирайтом. Я в общем почти на его позициях. СССР не входит в Бернскую конвенцию, поэтому в Советском Союзе как раз царит такой большой Ванейгем. Но меня это не огорчает. В СССР плюют на копирайт, поэтому в СССР превосходная школа перевода. Что угодно с Запада можно брать, переводить. И прав не надо приобретать. Только б местная цензура пропустила, конечно. Вот у меня в сумке как раз новая книжка на испанском. По-моему, шедевр. Хочу ее послать друзьям в Москву. Как раз сегодня собиралась передать через оказию. А ваши дружки мою машину укатили, как мне доехать туда? Метро не ходит. Мне на Алезия.
– А вы пошлите в Москву почтой.
– Да книги сплошь и рядом на таможне конфискуют…
– Как, вы хотите сказать, что у вас книги нельзя из за границы выписывать? И в наше время интеллектуалам до сих пор запрещается читать какие-то книги? Теперь же не то, что при Сталине?
– Оливье, вы вот считаете себя информированным, а у меня даже нет сил с таким наивным человеком спорить.
– Нет, я не верю. Я не верю, что в стране победившего социализма так плохо, как вы рассказываете!
«Хо-хо-хошимин!» – прокричали под окнами.
Вика отирался со всех сторон стола и разглядывал рекламки и древние кафешантанные афиши, налепленные на стенах, сначала позади мамы, а потом позади Оливье. Свой блин он прожевал быстро, в гавроши произвели. Теперь на него обращали ноль внимания. Кое-что он разбирал из их слов, кое во что не вдумывался. Его смаривал сон. Он то и дело носом клевал.
Но парень так часто подхватывался, грохоча стулом, в духе «нет терпенья с такими ретроградами сидеть и неохота даже силы тратить на их переубеждение», а потом неизменно садился снова, что это движение туда и сюда дико волновало Вику, отвлекало, не давало ему закончить мысль, притом что Вике тоже хотелось бы разобраться… Когда можно будет – спросит все у мамы на обратной дороге. Спросит об этих хун…вейбинах. И какие там сверхлюди с Третьим Римом друг друга поубивали.
Вика нервничал еще и оттого, что слишком уж много незнакомых слов они использовали. Причем мама тоже. И не смотрела на Вику, не пыталась ему по ходу дела непонятное пояснять. Выглядело, будто у нее завелся какой-то скрытый обмен секретами с этим типчиком, с Оливье. Имен незнакомых куча. Сартр, Фуко, Лакан, Бретон, Арто… Да что он все время прыгает, ей-богу… Вика в задумчивости продел верхушку капкана сначала в хлястик куртки молодого человека, потом в распорку спинки, а низ – в перекладину между ножками стула. Все как раз совпало по высоте. А вот зачем капкану вдруг пришло в голову самопроизвольно защелкнуться – это уж, увольте, Вика не сумел бы объяснить.
В ужасе от содеянного Вика обошел стол кругом, примостился на неудобно затолкнутый в угол табурет под вешалкой, вытащил Жюля Верна и погрузился в чтение, время от времени вспрядывая как чуткий конь в ожидании катастрофы.
И она наступила.
– И я не могу понять, как приехавшая оттуда молодая, думающая, работающая женщина… Вы же мечта феминисток наших… У вас с младых ногтей ваше женское «я» не подвергалось атакам. Вы даже не представляете себе, что такое насилие, сексистское насилие, преследование женщин!
– Где уж мне это знать.
– Вот я и говорю, где! Только за то, что они открыто выражают себя. А представьте себе, здесь у многих на всю жизнь остаются сильные травмы… Между тем как любовь… Знаете, All you need is love? Сколько миллионов смотрело в прошлом году в июне передачу «Битлз»? Через спутник, как, а вы не смотрели? Зря. Вот это же и есть революция. Не случайно песня начинается «Марсельезой». А вот как вы относитесь к свободной любви, Люси?
– Знаете, вот уж это действительно незачем обсуждать.
– Я все понял! Вас комплексы душат. Хотя откуда они у вас-то? И тем не менее, несмотря на внешность, вы зашоренная какая! Глядите, как себя сковываете! Да ведь женское право – наивысшее из прав. Наслаждайтесь без тормозов! Jouissez sans entraves! Понимаете лозунг? Наслаждаться без тормозов!
Теперь уже точно лицо Люки замкнулось. Оливье, видимо, это захлопнутое лицо остановило на ходу. Он взвился, отклонил рукой стул и на этот раз правда таки разлетелся к двери. Движение было настолько резким, а хлястик так прочно пришпандорен был к задней балясине, что парень буквально вылетел из собственной оболочки, как выдавленная из чешуи ошпаренная креветка.
Под грохот валящегося стула он рухнул сверху на стул, барахтаясь в рукавах, а из карманов всего повалившегося хозяйства расскальзывались и раскатывались по полу ключи, сигареты, спички, монеты, самодельная праща и Cent ans de solitude в свежем издании карманной серии издательства «Сёй».
Как это могло произойти? Не в силах понять, Оливье извивался и не выговаривал членораздельного слова, а задранные ноги молотили по столу и стаскивали на пол графин и скатерть. Зараженные общей лихорадкой, сначала поерзали и понаклонялись, а потом и повалились со стуком туда же Люкин стул и Викин табурет, после чего Оливье в обществе всей этой поверженной мебели приобрел точное очертание Лаокоона.
Когда наконец его подняли, выпутав из рукавов, и выяснилась подоплека загадочного конторсионизма, и все уже перестали пялиться на малолетнего Вику, трясти его за плечи и стучать себя пальцем по лбу, выясняя, какого дьявола он имел в виду, причем Вика отчаянно делал вид, что ни слова не разумеет по-французски, и как мог утыкал глаза и нос в свою Vingt mille lieues sous les mers, а мама перестала очищать Оливье от пыли и разбрызганного вина (изгваздав на это свой прекрасный льняной носовой платок из магазина «Русский лен», после чего Оливье сунул в карман к себе этот выпачканный кариньяном платок даже с какой-то нежностью, а Люка все обколачивала ладонью от пыли его ладно выделявшиеся бицепсы под белой водолазкой) наконец она на заданный вопрос: «Да у кого же ключ от этой паршивой штуковины?!» – довольно внятно ответила:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.