Электронная библиотека » Евгений Костин » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 10 апреля 2023, 18:40


Автор книги: Евгений Костин


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Ословленная жизнь
О Светлане Семеновой

Когда-то, еще в раннем детстве, будучи, как все в семье, крайне увлечен любой книжкой, какая только попадалась под руку – и было не столь уж важно, о чем она была – с картинками или без них, толстая или тонкая, но сам вид книги, ее обложка, шрифт, запах, ее вес казались чем-то важным и необходимым, тогда же и возникло то таинственное чувство, не очень понятное для ребенка, что слова каким-то образом замещают реальность. Но сами книги казались делом, чуть ли не более серьезным, чем текущая жизнь за стенами дома.

Очевидно было, что книги надо читать, их надо любить, в них рассказывались какие-то поразительные истории о людях, которых ты никогда не увидишь, открывались миры американских индейцев, смелых и отважных путешественников и изобретателей Жюль Верна, пионеры по имени Тимур или Васек Трубачев становились необычайной реальностью, и были такими же живыми и близкими товарищами, как и ребята из соседнего двора.

Кто, зачем, для чего придумал книгу, почему их было так интересно читать, детское сознание, конечно же, не задумывалось. Это была какая-то важная добавка к твоей жизни, которая внешне не должна была быть обязательной, но она такой была. Страсть к чтению, превратившаяся потом в профессию, несла, однако, в себе какой-то червячок сомнения в серьезности этих выдуманных миров при встрече с книгами, которым отчего-то не верилось. Там, правда, были свои скрытые ходы и пласты, которые со временем открывались и потрясали – от первых, с замиранием духа слежений о путешествиях и приключениях, поведения и переживаний героев, до восприятия необычайно чувственной стороны текста книг – как сейчас помнится первое замирание сердца, с которым воспринималось описание женской красоты, поцелуев героев.

«Образование чувств», о котором писал Флобер, через книгу было гораздо убедительнее и сильнее, чем жесткие и примитивно-конкретные уроки сексуальности и полового просвещения, которые преподавали во дворе старшие по возрасту пацаны.

Отчего-то все это вспомнилось, когда я стал заново перелистывать и перечитывать книги Светланы Семеновой, понимая, что к ним уже никто не добавит ни строчки, и список их будет именно таким, каким она его оставила нам. Правда, теплится надежда, что в архиве сохранились неизданные страницы ученого, и они могут еще увидеть свет.

* * *

Память и смерть. Или наоборот – смерть и память. Кто теперь будет знать, что еще хотела и должна была сказать и написать Светлана Семенова? Беднее ли мы стали об этого? Конечно, но, как и насколько?

Какие мысли влекли Георгия Дмитриевича Гачева через железнодорожный переход, что он не слышал и не видел электропоезда? Какой силы была эта мысль? Бог весть…

Вообще, это трагически важная в культуре тема – оборванные пути мыслей, невыговоренные слова, повисшие в пустом безжизненном пространстве концепции. Страшно представить себе этот – недовоплощенный в слове – мир, который ушел от нас со смертью Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Байрона… Странно и страшно вообразить себе некую благостную картину, что данный каждому из них, ушедших несправедливо рано, дар оказался полностью реализованным, и творец канул в небытие, все исполнивший и все задуманное воплотивший. Тем-то и трагична реальная история культуры и цивилизации, что линии гениальности обрываются, идеи не проговариваются до конца, теории не складываются – и все мы становимся другими, не такими, какими могли бы быть в случае исполнения всего ими, гениями, задуманного.

У Светланы Семеновой была удивительная связь с французской культурой, что резонирует с началом XIX века, когда и Пушкин, и Чаадаев, и князь Вяземский томясь в непроговоренных еще возможностях русского языка, обращались напрямую к французскому языку, с его устоявшейся системой картезианского подхода и логической ясности. Пушкин сам неоднократно замечал в письмах, что переходит на французский язык для выражения нечто определенного, а во всем остальном он использовал силу «библейской похабности» русского языка, разумея под «похабностью» силу и прямоту высказывания в своей прямой бытийственности, которая и выше и жизненнее всех логических формул.

У Светланы Григорьевны в ее последних работах, особенно в книге о Шолохове раскрывалось это чувство русского языка, о котором замечал Пушкин, и она написала несколько удивительных страниц даже не столько по смыслу, сколько по стилю изложения. Не говоря, конечно, о всех открытиях, сделанных ею в этой книге о донском писателе.

В ней была скрытая культурная сила, без которой и ее тексты были бы совсем другими. Но главное в ней было (на мой взгляд) это исконное русское свойство и чувство культуры, что, как ни странно, хорошо проявляется на семейной фотографии – она, отец и мать: спокойное русское отношение к жизни.

А тут же и вопрос о смерти, и именно в русском ключе: избавиться от нее, преодолеть ее. От этого сугубо оригинальная федоровская тема Светланы Семеновой, поставившая ее в ряд, не побоюсь сказать, – ведущих русских философов второй половины XX века. Ее замечательные очерки и дневники, изданные в книге «Тропами сердечной мысли», столь различные с тем, что и как писал Георгий Дмитриевич Гачев, говорят именно об этом. Она заговаривает смерть, отказывается от нее, преодолевает ее в духовном порыве, мыслительном напряжении. В этих Дневниках немало места уделено постоянно переживаемому ощущению приближения конца земного бытия, ухода в иную реальность.

* * *

Первый раз я лично познакомился со Светланой Григорьевной, когда она приехала в Вильнюсский университет для участия в конференции по русской литературе. К слову сказать, тогда в 1996 году из многих заявленных крупных исследователей из России она приехала чуть ли не одна и выступила с принципиальным докладом «Высшие вопросы человеческого существования как сквозные проблемы русской литературы». Точнее нельзя и сказать о главном направлении всех ее работ в русском литературоведении. Хотя тут же необходимо заметить, что было бы неточно и несправедливо обозначать поле, на котором без устали трудилась С. Семенова, только как литературоведческое. В том-то и дело, что она синтезировала в своих подходах и философский дискурс, и литературоведческий, и лингво-стилистический, и исторический, да и публицистический. С этой точки зрения ее творчество, как и творчество Г. Д. Гачева, носит уникальный характер для русской гуманитарной науки второй половины XX и начала XXI веков.

Нельзя не сказать и об огромном впечатлении, которое она произвела тогда самой манерой чтения своего доклада, отклоняясь время от времени от текста и начиная витийствовать в самом прямом смысле этого слова. Точная, выверенная фраза, насыщенность нигде и никак не забывающей себя сложной мысли в многочисленных обертонах уточнений и отступлений, но победно прорывающейся к главной основной линии изложения.

Сама мысль была переполнена таким эмоциональным содержанием, что она начинала убеждать помимо самой своей логики, помимо аргументов. Это было прямым воплощением той мыслительной традиции, которая счастливо выжила в перипетиях советского догматизма гуманитарных штудий и сохранилась у А. Ф. Лосева, у С. С. Аверинцева, у А. В. Михайлова, у других выдающихся мыслителей. Сравнивая ее дискурс с манерой изложения Г. Д. Гачева, а это сравнение более чем уместно, тем более, что сама Светлана Григорьевна признавалась, что именно супруг «научил» ее столь бесстрашному нахождению на предельных пиках интеллектуализма, то необходимо заметить, оговаривая это сугубо личным впечатлением, что С.Семенова поднималась чрезвычайно высоко в своих просмотрах и русской мысли, и русского духа, и русской литературы. Ей в меньшей степени, чем Г. Д. Гачеву, был присуща оборачиваемость к каким-то приземлены) стям и объяснениям материалистического толка.

Она воплощала в себе и те необходимые для русской религиозно-философской мысли прорывы в мистическую метафизику, о которой в свое время говорил Лев Карсавин. И это пленяло и убеждало, чуть ли не больше, чем стройная логика изложения.

Светлана Григорьевна еще два раза приезжала в Вильнюс, в 1997 и 1999 годах, с докладами о философии и литературе в России XX века и о пушкинской философии любви и смерти в контексте русской мысли XIX–XX веков.

Мы немало времени проводили тогда вместе, на кафедре русской (славянских) литературы, в экскурсиях по православным храмам Вильнюса, в дружеских неформальных посиделках в стенах университетского кафе и беседовали обо всем, но главным образом о русской литературе и русской мысли. Поражала вот эта ее сконцентрированность на внутреннем постоянном обращении к главным, основным идеям, не отпускавшим ее ни на минуту.

В своей большой статье в «Литературке» о конференции 1997 года Борис Евсеев очень выразительно написал о выступлении Светланы Григорьевны как «громоподобном», имея в виду не громкость самого произнесенного доклада, но об ударе по потрясенной аудитории идеями, связанными явно с небесной канцелярией. На этой же конференции мы попросили ее пообщаться со студентами-магистрантами, и долго еще на отделении ходили уж совсем фантастические слухи о том, что и как нечто невообразимо сложное и одновременно понятное рассказывала им Светлана Григорьевна. Многих студентов эта лекция-беседа потрясла надолго, а многим и указала путь в культуре. Эта встреча, можно сказать, вошла в устную мифологию 200-летней истории русистики Вильнюсского университета.

Помню также ее глубокое погружение в себя при посещении Свято-Духова монастыря, при поклонении мощам виленских православных мучеников Антония, Иоанна и Евстафия. И это явное, не показное, но органичное чувство религиозности также шло ей и было естественной ее чертой.

Мы как-то подружились, я подарил свою книжечку о Шолохове. И когда какое-то время спустя мы встретились в Москве, мне было приятно узнать, что она ей понравилась, и потом в ее книге 2005 года об авторе «Тихого Дона», я нашел несколько дорогих мне ссылок на свою работу.

И еще одно воспоминание. Уже уйдя из Вильнюсского университета по причинам не научным, но политическим, не желая своими руками разрушать то, что так долго и с любовью создавалось, я, время от времени, звонил Светлане Григорьевне, болтал о том о сем, пока не дождался от нее упрека, – куда же я пропал, когда тут затевается «такое» дело с «Шолоховской энциклопедией». Так что мое присутствие в этом издании безусловно связано с именем Светланы Семеновой, о чем я не преминул рассказать в одной из своих работ об истории создания энциклопедии.

У меня хранится немало книг Светланы Григорьевны с ее надписями, пожеланиями. Написала она много, но ничего в этом написанном нет случайного. Жизнь человеческого духа, любовь, смерть, Христос, Россия, русская культура, судьба русского человека – никто, может быть, не высказался так подробно, как она, по всей повестке русской духовности в наши дни. У всех есть свои фрагменты – важные, глубокие, свой островок русского смысла, – но ей удалось охватить это целиком.

В последней ее книге о русской «сердечной мысли» просматривается уже и какой-то переход к художественному дискурсу. Именно она смогла бы написать книгу о русском Фаусте, о поисках правды в жизни, о сохранении человеческого в человеке. Масштаб ее личности удивляет. Если окинуть взором весь ее путь в науке – видим, что это не просто движение в одну сторону, углубление и проникновение в глубины еще непонятого и неисследованного, но осваивание русской мыслительной материи концентрическими кругами, захватывая все больше и больше пространства и двигаясь в разных направлениях. Ее опыт в этом отношении уникален.

В книге, которую она сама не раз называла самой главной в своей жизни «Тайны царствия небесного», есть главка, которая называется «Оправдание России». Мне очень дорог этот поворот в ее размышлениях, поскольку без этого органичного фундамента и чувства причастности к неким безусловным ценностям высшего порядка, связанным с жизнью твоего народа, отчизны, родной культуры, русского слова, невозможно ответственно и честно писать что-либо о человеке, его жизни и смерти.

Русская парадигма мысли Светланы Семеновой останется в русской культуре надолго, если не навсегда, так как ею был угадан и воспроизведен в рамках рационального мышления тот путь развития русской мысли, который если и не воспринимался (по крайней мере, в рамках западного сознания), как тупик, но интерпретировался как нечто эфемерное, причудливо-мистическое – уж точно. И оказалось, что в этих, казалось бы, несбыточных мечтаниях Н. Федорова о воскресении всех умерших, о построении некоего царства справедливости и добра на земле для всех без исключения, в этом – проклятом Западом – русском утопизме, есть основание и право на некоторое оправдание и спасение большинства живущих на земле.

Светлана Семенова проделала сложнейшую эволюцию и как ученый и как человек, но одновременно дала нам основания верить в то, что русская мысль еще не угасла в своем истинно оригинальном наполнении, и не должна она поэтому питаться какими-то остатками со стола западной философской и культурологической мысли.

Ее собственная жизнь и ее творчество также есть известное оправдание России в ее высшем духовном смысле.

* * *

Я начал эти скромные заметки с указания на тайну русского слова, ощущаемую еще в детстве, и которая чуть приоткрылась на долгом пути служения при нем. Но, тем не менее, при углублении во всякую книгу, всегда за скобкой остается какая-то часть текста с его заповедными местами, непонятыми до конца героями, идеями автора, особенностями его стиля и языка, которые тебе не доступны по причине другого взгляда или другого подхода, и ты вынужден с благодарностью обращаться к опытам других людей, иных исследователей. Светлана Семенова стала для меня таким исследователем, благодаря которому я прикоснулся к проникновению в те тайны русской культуры и русской литературы, на которые я смотрел с иной стороны. Эти понимания резонировали друг с другом и становились частями громадного полотна, общей картины русской мысли. И за это духовное понимание также испытываешь к ней огромную благодарность.

И еще о чем хотелось бы сказать. Об особом чувстве исследовательского языка Светланы Семеновой. Русский язык до сих пор, так или иначе, но находится на пути выработки своего инструментария философской аналитики. На сегодняшнем этапе развития гуманитарной мысли, в том числе и на Западе, трудно довольствоваться языком Ф. Достоевского и Н. Федорова, В. Соловьева и Н. Бердяева, языком всей русской религиозно-философской мысли для объяснения современной культуры и цивилизации. Этот язык нуждается в известной модернизации. И не по примеру ухода в западную традицию вычленения однозначных и односмысленных структур, но по пути появления в этой языковой, дискурсивно-философской традиции современности, опирающейся на существующие опыты М. Бахтина и А. Лосева, С. С. Аверинцева и Г. Д. Гачева.

Мне представляется, что Светлане Семеновой это удалось. Она в определенном отношении переработала традиционный русский философский дискурс и наполнила его самым горячим, современным моментом.

Но и не это главное. Вопрос – откуда и как открылся вот такой тайник метафизических и духовных прозрений для человека, что невозможно объяснить простой ученостью. Это можно истолковать только через открытие Светланой Семеновой связи между теми смыслами мироздания и существования человека, которые на самом деле существуют, но для абсолютного большинства людей просто непостижимы, и духом самого исследователя, бесстрашно смотрящего в глубинные тайны человека и побеждающего тем самым смерть в своем духовном усилии. Нам же остается память. Память о Светлане Семеновой.

К пониманию филологии как антропокультуры. Георгий Гачев, Петр Палиевский и другие

Я давно собирался написать о Георгии Дмитриевиче Гачеве. И не только потому, что в своей филологической юности я проникся его идеями, но и потому, что за его феноменальным явлением и как человека, и как исследователя, чувствовалась совершенно особая линия развития русской гуманитарной мысли. Хотя тут же замечу, что меня в свое время, юнцом, «перепахала» его книга об эпосе, выпущенная в 1968 году в скромном издательстве «Просвещение», что предполагало как бы ориентированность на некую дидактичность и прикладываемость к школьному изучению литературы. На самом деле, взяв ее в руки, ты тут же наталкивался не только на легкий {одомашненный, в каком-то смысле) философский язык его автора, судившего об эпическом роде литературы, опираясь на античные образцы и, как становилось понятно дальше, на эстетику Гегеля, но тут было место для Гомера, Толстого, Шолохова. Григорий Мелехов совершенно свободно рифмовался с героями античных поэм – и все они жили в великом и изумительном мире литературы, о котором так много знал и увлеченно рассказывал автор книги.

Поэтому в дальнейшем, будучи еще студентом Вильнюсского университета, я искал его книги, статьи, любые другие публикации в журналах и научных сборниках. И каждый раз Гачев оправдывал мои ожидания, так как ход мысли, примеры и отсылки к русской и мировой литературе были оригинальны, свежи и привлекали пробивавшейся сквозь напечатанные строки свежестью фантазии и свободы – интеллектуальной, разумеется. Это уже позже я узнаю о его репрессированном отце, известном болгарском искусствоведе и деятеле Коминтерна, познакомлюсь с женой Светланой Семеновой, о встречах с которой я рассказал выше, буду сотрудничать с дочерью Анастасией, блестящим исследователем русской философии и русской классической литературы, достойно продолжившей традиции родителей. Но это будет потом.

По логике своих воспоминаний я должен вспомнить еще одну важную гачевскую публикацию. Она была опубликована в «первом» томе (хотя формально тома не были обозначены) трехтомной Теории литературы, которую выпустил ИМЛИ (Институт мировой литературы) АН СССР. Особенно был хорош первый том, вышедший в 1962 году, в котором блистали молодые, дерзкие ученые – В. Сквозников, С. Бочаров, В. Кожинов, П. Палиевский и другие. Среди них был и Гачев. (Помню свой юношеский восторг, когда студентом я обнаружил этот том в букинистическом магазине Вильнюса. О, это был потрясающий магазин, который заслуживает немало превосходных слов, но об этом в другом месте).

Он подготовил громадную статью (раздел в томе), которая представляла собой как бы книгу в книге – «Развитие образного сознания в литературе». Она также самым сильным образом повлияла на мое мировосприятие и научные предпочтения. Чувствуемая философская база, удивительная начитанность, полет научного воображения (но не только), оригинальность концепции – все это было в работе Гачева. Это, правда, являлось характерной чертой всех участников того исторического тома Теории литературы при всех индивидуальных подходах и стилевом разнообразии. Это была блестящая, тонкая, богатая аргументами, свободная от идеологических банальностей, кроме вступительной статейки Я. Эльсберга, которая «прикрывала» эту научную свободу ссылками на какие-то решения властей, – филология. Подлинно мирового уровня. (Я. Эльсберг, известный по «доносительской» деятельности в 30-е годы, по-своему оправдался своим «кураторством» данного труда, да и других теоретических работ в ИМЛИ этих «оттепельных» лет, какие он возглавлял как завотделом теории института).

Многих молодых исследователей она просто вернула к нормальной интеллектуальной деятельности, поскольку основной массив литературоведческой продукции, особенно о советской литературе, читать было невозможно. Понятное дело, что в ИРЛИ и ИМЛИ, на некоторых кафедрах МГУ и ЛГУ (но не на всех), в некоторых центрах (Тарту, Донецк, Воронеж, Томск, добавлю сюда – Вильнюс) сохранялись традиции настоящей филологической и в целом гуманитарной науки. Были живы, и их работы выходили в свет, – А. Ф. Лосев, С. Аверинцев, Н. Конрад, Л. Гинзбург, В. Шкловский, Д. Лихачев, А. Панченко, Г. Фридлендер, Ю. Лотман, М. Гиршман, Б. Егоров и многие другие исследователи, но общий фон был серым и печальным.[15]15
  Прерву свой рассказ тем, что обязуюсь в будущей книге своих воспоминаний, не останавливая пера, упомянуть максимальное количество ученых из гуманитарной сферы – филологии, философии, истории, психологии, социологии и др., работы которых на взгляд автора были высочайшего научного качества и которые непосредственно повлияли на его путь в науке.


[Закрыть]

Поэтому работы молодых и не знающих ни о каких ограничениях ученых из ИМЛИ взорвали по-своему литературоведческий ландшафт тогдашней советской науки. Наряду с классическими трудами пушкинистов, исследователей Толстого и Достоевского, Чехова и Блока, открылся новый подход к исследованию мира литературы, который включал в себя как необходимую часть мировую культуру. Но даже на этом фоне блестящих исследователей, отличавшихся человеческой индивидуальностью, Гачев выделялся.

Впоследствии, встречаясь с ним в Вильнюсе на конференциях, на которые он приезжал вместе со своей супругой Светланой Семеновой, я не уставал поражаться его человеческой и профессиональной глубине, его сократовскому способу мышления о жизни. Встречи с ним и Светланой Григорьевной были для меня одним из главных эмоциональных и интеллектуальных наслаждений в период перехода от научной и преподавательской жизни в Вильнюсском университете в прежнем Советском Союзе к существованию в новой исторической и социальной среде. Мы стали детьми конца одной эпохи и начала следующей. Мы много и неформально общались во время их приездов (а их было несколько) на конференции в Литву, но это был больше психологический и личностный момент общения, в то время как с самых первых книг Гачева, какие я читал, меня интересовал его способ мысли. Влекла к себе его индивидуальная феноменология.

Мои предположения, большей частью интуитивные, подтвердились в том числе трудами Гачева в последний период его творчества, когда он одну за другой выпускал книги о своеобразии художественного сознания разных народов, определял глубинные истоки тех или иных культур, в широчайшем их разбросе – от североамериканской до киргизской, оригинальным образом интерпретировал миры писателей – от Айтматова до Достоевского. Его вулканический по творческим выбросам талант был близок талантам деятелей периода Возрождения, когда запасы знаний, глубина понимания культуры, тонкость философских наблюдений просто ошеломляли читателя, в том числе и квалифицированного. Подчас в своих построениях он настолько увлекался, что явно приписывал тем или иным художественным явлениям избыточную сложность. Но большой талант может быть более всего интересен там, где он заблуждается, и подчас нам просто сложно разобраться в ходе его мыслей и ассоциаций.

* * *

В этих кратких заметках будет представлен анализ своеобразия индивидуальной феноменологии Г. Гачева как своеобразного исследовательского метода, который включает в себя не только творческую личность ученого, но и своеобразным образом аккумулирует некоторые важные черты культурной эпохи, в рамках которой он творит. В силу этого явление Гачева понимается мною как отражение в культурной ситуации России во второй половине XX века приостановки (говоря сокращенно) процессов социальной атрибутированности явлений искусства в рамках марксистско-ориентиро-ванной методологии (что являлось главенствующим способом «обработки» объектов культуры). Вместо этого предлагался перевод гносеологии исследований в разряд аналитических практик по постижению «выплесков» свободно «дышащего» мирового духа. Это породило у Г. Гачева и его «соратников» (Кожинов, Бочаров, Палиевский и др.) уникальную свободу с оперированием всеми, без исключения, обнаруживаемыми фактами языковой, художественной, культурной, философской деятельности человека. Идеальная невоплощаемость подобного подхода в плане полноты аналитического усилия по воспроизведению предстояния человека перед миром сочетается у Г. Гачева с осознанием сложности и неповторимости бытия, данного человеку, во всей его эмоционально-чувственной целостности. Вместе с тем данная феноменология была успешно реализована им в многочисленных работах сложного языкового, культурологического и философского содержания. В этом – смысл явления Г. Гачева в русской и мировой культурологии.

Вообще, в деятельности любого крупного ученого, мыслителя, исследователя существует значительная палитра подходов к исследованию разнообразных аспектов культуры, литературы, истории, философских проблем. В силу того, что сама сфера гуманитарных наук связана с человеком (homo), то все, что имеет отношение к нему, подвергается более или менее, но глубокому изучению, неотрывно соединенного с аспектами гуманизма как такового. Заниматься изучением литературы, невозможно без постижения необходимых тебе слоев философской мысли, психологии, общественных наук, истории, социологии, культурологи, интегрированных и под воздействием какой-то глобальной проблемы. Гуманизм здесь как раз играет главенствующую роль, а вовсе не постоянно генерируемые в современности «частные» методики анализа культурологических предметов и объектов. Гачев усиливал этот аспект работы с разнообразным гуманистическим материалом, погружаясь и в свою частную жизнь, не стесняясь никаких подробностей, так как и здесь он обнаруживал связь личного, персонального гуманистического начала с культурно и философски определенными, уже застывшими в каких-то великолепных формах достижениями человеческого гения.

На этом направлении любой крупный ученый совершает открытия, даже не акцентируя на этом особого внимания. Чтобы не рассуждать вообще, сошлюсь на один пример – на книгу А. Лосева «Эстетика Возрождения». Человек, исследователь, знавший практически наизусть каждый фрагмент дошедших до нас древнегреческих рукописей, оставивший изумительный многотомный труд об истории античной эстетики, написавший целый ряд блистательных философских трудов о философии языка, о мифологии и мифологическом сознании, – А. Ф. Лосев создал глубочайшую работу о философском, гуманистическом, художественном и эстетическом содержании периода Возрождения. Это одна из лучших работ в мире по данной проблеме, и ее создает ученый, скромно оговаривающий свою не совсем полную профессиональную углубленность в данную сферу науки и культуры. (Правда, он практически гений, как гениален был С. С. Аверинцев, заново соединивший для нас религиозный и научный дискурсы).

Необходимо при этом понимать, что во всей совокупности коннотаций явления (понятия) Возрождения в России была освоена только одна из их существенных, но частей (его художественная составляющая, какую Россия блистательно повторила в своем девятнадцатом веке). Нам важно не то, что было крайне важно для Европы – повторение Античности, возвращение к ценностям, казалось бы, утерянным, исчезнувшим, почти не существующим. В определенном отношении это был интеллектуальный проект – воссоздание того, что уже почти пропало. Идеальным, проективным образом возвращение в культуре происходило через отдельные усилия ученых нового типа – гуманистов. Это было реализацией потребности культуры и общества опереться на какой-то фундамент, некую базу, которая вроде бы была, но до нее необходимо было еще докопаться. Они, гуманисты, и докапывались.

Эта попытка в Европе полностью удалась, так как мир античных представлений об искусстве, в первую очередь, о человеке, вполне соответствовал вызовам нового этапа развития человеческой индивидуальности в пост-средневековой Европе. Это уже в последующем на первый план стали выходить представления о Возрождении как проявлении высших художественных достижений в самых разных областях человеческого духа.

И в этом моменте опять о России, о значении таких исследователей, как Гачев и ему подобных. Они сыграли свою роль «новых гуманистов» для советской России в послевоенный период, реконструируя новые (старые, по сути) высокие смыслы настоящей культуры, вводя иное, по сравнению с тенденциями эпохи, человеческое и интеллектуальное измерение объектов художественного творчества, поднимая их интерпретацию до прежних, во многом утраченных, высот подлинной науки. (Читатель, надеюсь, понимает, что говоря о блистательном Гачеве, я по существу говорю о всем блистательном поколении исследователей, которых я уже упомянул, но перед многими остался еще в долгу).

Ведь, в чем и как должен был осуществиться русский Ренессанс XIX века? Повторять и воспроизводить, по существу, было нечего. Так что русский ренессанс, золотой период русского искусства – это весь девятнадцатый век, и главное, первая его половина, выступал во второй возрожденческой ипостаси – высшие, непревзойденные художественные победы.

Вот после этого периода и стало возможно осуществление первой и основной функции искусства Ренессанса как культурного феномена – повторение того, что уже было свершено. Процесс был запушен – повторения, реконструкции в более поздние периоды русского искусства. В данном российском случае не требовался столь длительный временной перерыв, как в Европе. Ренессансные импульсы, обнаруженные в явлениях русского искусства после первой половины XIX века, свободно обретались в последующем пространстве русской культуры и его по-своему уже и формировали.

В большом смысле первой системной попыткой такого рода стал русский Серебряный век. В определенном отношении молодая советская культура (литература, живопись, архитектура, кино) 20-30-х годов также отражала ренессансное состояние культуры. Не во всем объеме, конечно, и отрывочно.

Вся эта перепутанная с точки зрения логики европейской культуры история искусства очень занимала Георгия Гачева, об этом, кстати, и его книга об ускоренном развитии болгарской литературы и многие соображения, связанные с русской литературой.

Для тех новых русских гуманистов, о которых шла речь выше, была характерна та же черта, что и для европейских гуманистов эпохи Возрождения: чрезвычайно высокий уровень культурной и интеллектуальной информированности, знакомство с источниками не только отечественной мысли и но западной культуры, классиков немецкой, французской философии. По счастью рядом с ними находились, и они были близки друг другу, кто больше, кто меньше, титаны прежних эпох – Бахтин и Лосев, осваивались идеи и труды именно что возрожденческого уровня и содержания – С. Рубинштейна, Л. Выготского, П. Флоренского и других ученых.

Это, правда, и была эпоха освобождения от догм – непоследовательного, ограниченного, но и оно влияло на состояние умов.

* * *

Воссоздав общий контекст эпохи, в которой довелось творить многим и многим выдающимся деятелям русской культуры и русской гуманитарной мысли, можно перейти к определению того, что можно было бы назвать методом Гачева, несмотря на то, что некоторые его характеристики были отмечены выше. В первом приближении его можно сформулировать как универсальную онтологию, что означает поиск во всяком явлении культуры, литературы и языка одушевляющего, витального начала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации