Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
– Да, – кивнул я. – Может, и пора.
– Что ты имеешь в виду?
– Мы не сможем не расцепляться до конца жизни.
– Мне казалось, мы хорошо живем, – ответила она.
– Очень хорошо, конечно, – сказал я. – Но ты же понимаешь, о чем я говорю.
– Конечно, понимаю, – сказала она, – но не уверена, что готова с тобой согласиться.
Из Лондона я звонил ей дважды в день, потратил чуть не все деньги ей на подарок, у нее через несколько недель был день рождения, тридцать лет, но одновременно я впервые осознал, поскольку впервые увидел свою стокгольмскую жизнь со стороны, что по возвращении домой пора брать себя в руки и садиться работать, потому что, пока я упивался счастьем, растрачивая и деньги, и себя направо и налево, не только лето просвистело, но и сентябрь уже кончается, а воз и ныне там. Первый мой роман вышел четыре года назад, а второго нет как нет и не предвидится нигде, кроме как на в общей сложности восьмистах страницах «начал» не написанных за это время книг.
Дебютный роман я писал по ночам, вставал в восьмом часу вечера и работал до утра, и, видимо, этой свободы, этого ее простора, мне теперь и не хватало, чтобы взойти на нечто новое. Я уже подступился было к нему в последние недели в Бергене и в первые стокгольмские – та история, как отец отправляется ночью ловить крабов вместе с двумя сыновьями и один из них, безусловно списанный с меня, находит мертвую чайку, и когда я показал ее папе, он сказал, что чайки когда-то были ангелами, и мы поплыли домой, а на палубе стояло ведро с живыми, копошащимися крабами. Гейр Гюлликсен сказал: «Это готовое начало», и он был прав, но я не видел, куда оно ведет дальше, и бился с этим последние месяцы. Написал о женщине в роддоме в сороковые годы; рожденный ею ребенок – это отец нашего Хенрика Ванкеля, а жилье, куда она возвращается с новорожденным сыном, – та самая развалюха, заваленная бутылками, которую Ванкели снесли, чтобы построить новый дом. Но все равно отдавало фальшью, ненастоящим – меня повело не в ту степь. Тогда я решил развить другую линию: тот же дом, два брата ночью, у них умер отец, и один лежит и рассматривает другого, а тот спит. Но и тут мне слышалась фальшь, и отчаяние мое росло: неужели я никогда не напишу вторую книгу?
В первый понедельник после возвращения из Лондона я сказал Линде, что мы не сможем встретиться вечером, потому что я собираюсь всю ночь работать. Не проблема, хорошо, конечно. Часов в девять она прислала мне эсэмэску, я ответил, она прислала новую, они с Корой тут неподалеку, пьют пиво, я ответил, что люблю ее, и пожелал им хорошо провести время, потом еще пара сообщений туда-сюда и тишина, я решил, что она пошла к себе, спать. Но я ошибся, около полуночи она постучала в дверь.
– Ты? Я же сказал, что буду писать.
– Ну, твои эсэмэски были очень нежные, в них было столько любви, и я решила, что ты хочешь, чтобы я пришла.
– Но я работаю, – сказал я. – Правда.
– Это я понимаю, – ответила она; куртку и туфли она уже сняла. – Я же могу просто лечь спать? А ты работай.
– Ты же знаешь, я так не могу. Мне не пишется, даже если кот рядом.
– Меня ты пока не проверял. Вдруг я хорошо влияю на твою работу?
Я страшно разозлился, но не смог сказать нет. У меня не было права так сказать, потому что это равносильно заявлению, что жалкая рукопись, с которой я так маюсь, важнее Линды. Пусть в ту секунду мне казалось именно так, но сказать вслух я не мог.
– Окей, – ответил я Линде.
Мы попили чай, покурили у открытого окна, она разделась и легла. Комната была маленькая, стол отстоял от кровати максимум на метр, о концентрации внимания, когда она лежит тут рядом, можно было и не мечтать, а то, что она заявилась ко мне, зная, что я этого не хочу, меня прямо душило. Но и ложиться я тоже не хотел, чтобы не отдавать ей победу, поэтому через полчаса я встал и сказал ей, что пойду пройдусь; это был демарш, способ выразить протест, я бродил по затуманенным улицам Сёдера, съел сосиску на заправке, сел в парке недалеко от дома и выкурил одну за одной пять сигарет, глядя на светящийся огнями город внизу и думая, что за фигня такая, какого хрена? Как я очутился на этой гребаной скамейке?
Следующую ночь я писал до утра, весь день отсыпался, сходил к Линде на пару часов, вернулся, всю ночь писал, утром лег спать и проснулся от звонка Линды, она хотела поговорить. Мы пошли прогуляться.
– Ты больше не хочешь жить со мной? – спросила она.
– Хочу, – сказал я.
– Но мы не живем больше вместе. И я тебя не вижу вообще.
– Мне надо работать. Ты же это понимаешь.
– Нет, я не понимаю, почему ты должен работать по ночам. Я тебя люблю и поэтому хочу быть с тобой.
– Мне надо работать, – повторил я.
– Окей. Если ты продолжишь в том же духе, мы расстаемся.
– Ты шутишь?
Она посмотрела на меня:
– Какие на фиг шутки. Хочешь проверить?
– Ты не можешь так мной командовать.
– Я тобой не командую. Просто обозначаю разумное условие. Мы пара, и я не хочу быть все время одна.
– Все время?
– Да. Я уйду от тебя, если ты не изменишь свой распорядок дня.
Я вздохнул:
– Ну, что делать, изменю. Он не догма.
– Хорошо, – сказала она.
На следующей день я по телефону пересказал разговор Гейру, и он пошел бухтеть. Ты чего, охренел? Ты, мать твою, писатель!! И никто не имеет права указывать тебе, как жить. Не имеет, ответил я, но вопрос стоит не совсем так, это моя плата. За что, спросил Гейр. За наши отношения. Нет, этого я не понимаю, сказал он. Как раз здесь ты должен упереться. Иди на компромисс во всем, кроме этого. Но я мягкий, сам знаешь. Длинный и мягкий, сказал он и заржал. Тебе решать, твоя жизнь.
Прошел сентябрь, листья пожелтели, потом покраснели, потом опали. Синева неба стала глубже, солнце стояло ниже, воздух был холодный и прозрачный. В середине октября Линда собрала всех своих друзей в итальянском ресторане в Сёдере по случаю своего тридцатилетия. В ней было столько света! Она лучилась им, а я сиял: она моя. Гордость и благодарность, вот что я чувствовал. Потом мы шли домой; город, переливающийся огнями, она в белой куртке, подаренной мной утром, и радость от всего этого – идти с ней вдвоем, рука в руке, по красивому, чужому пока для меня городу – волна за волной накатывала на меня. Нас по-прежнему переполняло желание и страсть, но в нашей жизни произошел переворот, не мимолетный, под порывом налетевшего ветра, но фундаментальный. Мы решили завести ребенка. Мы не ждали от жизни ничего, кроме счастья. Во всяком случае, я. В вопросах, которые не связаны с философией, литературой, политикой или искусством, но касаются только самой жизни, как она устроена и проживается мной, я никогда не полагаюсь на рассудок, а слушаюсь чувств, они определяют мои поступки. И Линда устроена так же, даже в большей степени.
В те же дни мне предложили попреподавать в писательской школе в Бё; невиданное дело, оказалось, Туре Эрик Люнн должен был вести двухнедельный курс, и ему позволили самому выбрать себе второго писателя в соведущие. Линда сказала, что две недели – слишком долго, ей не хотелось, чтобы я уезжал от нее на столько, и мне самому казалось, что это и правда очень долго, не может она одна маяться в Стокгольме все время, что я буду работать в Норвегии. Но и поехать мне тоже хотелось. С романом дело не шло, надо было искать себе другое занятие, а мало кого из писателей я ценил так, как Туре Эрика Люнна. Когда я упомянул все это в разговоре с мамой, она сказала – но у вас же пока нет детей, почему Линда не может остаться одна на пару недель? Это же твоя работа, сказала она. Золотые слова. Один шаг в сторону, и все становится на свое место. Но я почти никогда не делал этого шага, мы с Линдой жили впритирку во всех смыслах слова: квартира ее на Синкенсдамм была темная и тесная, полторы комнаты на двоих, и жизнь в ней как будто медленно гасила нас. Былая открытость стала схлопываться, а две наши жизни так долго были одной, что начали застывать и царапать друг дружку. Начались мелкие стычки, сами по себе незначительные, но вместе они складывались в определенный повторяющийся узор: наши отношения выстраивались по-новому.
Поздним вечером по дороге на заправку у Слюссена, где ей надо было отработать драматический этюд, а я увязался за компанию, она вдруг на ровном месте, по какому-то пустяковому поводу, окрысилась на меня, послала к черту, я спросил, в чем дело, – молчание. Она уже ушла вперед на десять метров, я пошел догонять.
В другой раз, когда мы покупали продукты на рынке на Хёторгет, потому что к нам должны были прийти ее друзья, Гильда и Кеттиль, я предложил накормить их блинчиками. Она презрительно скривилась. Блинчиками только детей кормят, у нас, знаешь ли, не детский праздник. И хорошо, сказал я, давай у нас будет креп-пати[51]51
От французского crépes – блинчики.
[Закрыть]. Так тебя устроит? Она отвернулась в сторону.
По выходным мы гуляли по этому красивому городу, все было хорошо, но вдруг стало нехорошо, из нее полез мрак, а я не знал, что делать. Впервые с момента моего переезда в Стокгольм у меня снова возникло чувство полного одиночества.
Линда очень глубоко провалилась той осенью. Хотя пыталась уцепиться за меня. Но я не понял происходящего. А оно давило так сильно, что я отвернулся от Линды, пытался держать дистанцию. А Линда пыталась ее ликвидировать.
Я уехал в Венецию, мое издательство пустило меня поработать в принадлежащей им квартире, Линда должна была приехать на неделю, а потом я собирался остаться еще на несколько дней один. С ней было ужасно трудно, ужасно тяжело, она говорила только о том, что я ее не люблю, на самом деле я ее не люблю, что она мне не нужна, на самом деле она мне не нужна, что ничего у нас не получится, ничего у нас все равно не получится, потому что на самом деле я этого не хочу, потому что она мне не нужна на самом деле.
– Но ты мне нужна! – сказал я, когда мы по-осеннему прохладным днем шли по острову Мурано, спрятав глаза за темными стеклами очков. Хотя с каждым ее повторением, как я на самом деле ее не люблю, на самом деле не хочу с ней жить, а только и мечтаю от нее отделаться, остаться одному, безо всех, ее слова становились все больше похожи на правду.
Откуда взялось ее отчаяние?
Не из-за меня ли?
Я правда холоден?
И думаю только о себе?
Возвращаясь вечером к ней домой после дня работы, я никогда не знал, что меня ждет. Она встретит меня в хорошем настроении и мы проведем приятный вечер? Или будет злиться из-за чего-нибудь, например, что мы больше не занимаемся любовью каждый день, значит, я люблю ее не так сильно, как раньше? Мы устроимся в кровати и будем смотреть телевизор? Или пойдем гулять на Лонгхольмен? И она будет изводить меня своими требованиями, что я должен принадлежать ей безраздельно и с потрохами, отчего мне инстинктивно захочется отстраниться, и мысль, что это все надо прекращать, так нельзя, будет пульсировать в голове, блокируя всякую возможность разговора или сближения, что она, естественно, заметит и истолкует как подтверждение своей идеи фикс, будто я хочу от нее отделаться, потому что я ее не люблю?
Или нам просто будет хорошо вместе?
Я все больше и больше закрывался, а чем больше я закрывался, тем сильнее она на меня наседала. А чем сильнее она наседала, тем больше внимания я обращал на перепады в ее настроении. Я как метеоролог мониторил ее душевное состояние, не умом скорее, а душой, мучительно чутко следовавшей за каждой переменой ее настроения. Когда она злилась, я переживал это ее гневное присутствие внутри себя. Точно рядом со мной лаяла огромная злющая собака, а мне надо ее как-то успокоить. Иногда, когда мы сидели болтали, я вдруг чувствовал, насколько она сильнее, глубже, умудреннее меня. А иногда, когда она хотела близости и я брал ее, или просто лежал, обняв ее, или мы разговаривали и она была сама тревожность и неуверенность, я ощущал себя настолько сильнее ее, что все другое не шло в зачет. Такие метания туда-обратно, когда все непостоянно, в любую секунду может рвануть, чтобы непременно смениться примирением, ровностью, происходили безостановочно, антрактов мне не полагалось, и чувство одиночества вдвоем росло и крепло.
Все недолгое время нашего знакомства мы ничего не делали вполсилы, и этого тоже.
Однажды вечером, сперва поругавшись, потом помирившись, мы заговорили о ребенке. Мы хотели завести его, пока Линда учится в институте, тогда она могла бы взять декретный отпуск на полгода, а я бы потом сменил ее, и она доучилась. Для этого ей следовало отказаться от лекарств, и она уже готовила почву, но врачи не советовали, хотя психотерапевт ее поддерживал, а окончательное решение было за ней самой.
Мы разговаривали об этом каждый день.
Теперь я сказал, что нам, пожалуй, стоит подождать.
Не считая света от телевизора, беззвучно работавшего в углу, в квартире было темно. Осенняя темнота разлилась за окнами, как море.
– Возможно, нам стоит немного подождать.
– Что ты такое говоришь? – Линда вытаращила на меня глаза.
– Мы могли бы немного подождать, отложить. Давай ты сначала доучишься…
Она встала и со всей силы дала мне пощечину.
– Ни за что! – крикнула она.
– Что ты себе позволяешь? – возмутился я. – Ты с ума сошла?! Ты меня ударила!
Щека горела, Линда действительно била со всей силы.
– Я ухожу, – сказал я, – и больше не вернусь. Даже не мечтай.
Я развернулся, вышел в прихожую и снял куртку с вешалки.
Линда рыдала в комнате у меня за спиной.
– Карл Уве, не уходи! Не бросай меня сейчас!
Я обернулся:
– Ты думаешь, тебе все позволено? И ты можешь творить что угодно?
– Прости меня, – попросила она. – Останься, пожалуйста. Только до завтра.
Я неподвижно стоял в темноте у двери и в нерешительности смотрел на нее.
– Хорошо, – сказал я, – но только до завтра. Потом я уйду.
Утром я проснулся в семь утра и сразу, не завтракая, ушел в свою старую квартиру, которую по-прежнему сохранял за собой. Сделал себе кофе и сел с ним на террасе на крыше покурить. Я смотрел на город внизу и думал, что мне теперь делать.
Оставаться с ней нельзя. Это просто невозможно.
Я позвонил Гейру, спросил, не можем ли мы встретиться на Юргордене, это важно, мне надо с кем-нибудь поговорить. Да, сказал он, хорошо, я должен закончить некоторые дела, а потом можем встретиться у моста к Музею северных стран и пройтись до мыса, он знает там ресторан, как раз пообедаем. Так мы и сделали, встретились и пошли по дорожке, залепленной желтыми, красными и коричнево-ржавыми листьями, среди голых деревьев под серым, как стена дома, небом. Всей правды я не рассказал: то, что она меня ударила, было настолько унизительно, что я не мог в этом признаться, потому что кем я тогда буду выглядеть? Я сообщил только, что мы поссорились, и я не знаю, как быть дальше. Он сказал: доверься чувствам. Я сказал, что не могу разобраться, что чувствую к ней. Разберешься, сказал он.
Но я не мог. Я испытывал к ней два рода чувств одновременно. Один говорил мне «уходи»: она слишком многого от тебя хочет, ты лишишься свободы, будешь тратить все свое время на нее, и что станется с важными для тебя вещами, независимостью и творчеством? А второй говорил «ты ее любишь»: она дает тебе то, что никто больше не в силах дать, она знает, кто ты. Кто ты на самом деле. И первое было правдой, и второе, но соединить их не представлялось возможным, одно исключало второе, и наоборот.
В этот день желание уйти преобладало.
Когда мы с Гейром стояли в вагоне метро, идущего в Вестерторп, позвонила Линда. Не мог бы я прийти к ней сегодня на ужин, она купила крабов, – круче деликатесов для меня не было. Я сказал «хорошо», тем более что поговорить нам все равно было необходимо.
Я позвонил в дверь, хотя у меня был ключ, она открыла и посмотрела на меня с осторожной улыбкой.
– Привет, – сказала она.
На ней была белая блузка, которая мне очень нравилась.
– Привет, – сказал я.
Она протянула было вперед руку, словно собираясь меня обнять, но убрала ее и, наоборот, отступила на шаг.
– Заходи, – сказала она.
– Спасибо, – ответил я.
Вешая куртку на крючок, я встал к ней вполоборота. А когда развернулся, она потянулась ко мне, и мы поцеловались.
– Проголодался? – спросила она.
– Еще как.
– Тогда давай сразу за стол.
Я пошел следом за ней к столу, он стоял у окна, в другом конце комнаты, рядом с кроватью. Она постелила белую скатерть, между двумя тарелками и бокалами стоял, помимо двух бутылок пива, подсвечник с тремя стеариновыми свечками, и пламя их колебалось на сквозняке. Блюдо крабов, корзина хлеба, масло, лимон и майонез, все тут же наготове.
– Я, оказывается, плохо умею с крабами обращаться, – сказала она. – Забыла, как их открывают. Но ты, наверно, умеешь?
– Более-менее, – сказал я.
Я отломал клешни, вскрыл панцирь и выковырял внутренность, пока она открывала бутылки.
– Что ты сегодня делала? – спросил я, протягивая ей краба, весьма мясистого.
– Идти учиться сил не было, я позвонила Микаэле, и мы вместе пообедали.
– Ты рассказала ей?
Она кивнула.
– Что ударила меня?
– Да.
– Что она сказала?
– Она в основном слушала.
Линда посмотрела на меня:
– Ты можешь меня простить?
– Да. Я только не понимаю, почему ты это сделала. Как ты могла настолько потерять над собой контроль. Потому что я исхожу из того, что ты этого не хотела. Ну, теперь, когда ты немного одумалась.
– Карл Уве, – сказала она и посмотрела на меня.
– Да?
– Мне стыдно. Мне ужасно стыдно. Но меня очень сильно задели твои слова. До встречи с тобой я не смела даже думать, что у меня может быть ребенок. Не смела. Даже влюбившись в тебя, все равно не разрешала себе. И тут ты сам сказал. Помнишь, да? В самое первое утро. Я хочу от тебя ребенка. Как же я обрадовалась! Я была нереально, просто безумно счастлива, что хотя бы есть такая гипотетическая возможность. Что ты дал мне этот шанс. А потом… вчера… ты как будто забрал его обратно. Сказал, что надо подождать. Это было слишком тяжело, удар под дых, и я… слетела с катушек.
Глаза у нее блестели, она держала краба над хлебом и пыталась ножом подцепить приставшее по краю мясо.
– Понимаешь, да?
Я кивнул:
– Понимаю. Но это непозволительно в любом случае, как бы сильно ты ни была задета. Нельзя, и все. Ну, блин. Нельзя драться. Я так жить не могу. Ты не представляешь это чувство, когда ты замахиваешься и бьешь. Я не могу с ним жить. Мы же должны быть вместе, так? Тогда нельзя жить как враги, я такого не выдержу, я не могу. Это никуда не годится, Линда.
– Да, – сказала она. – Я возьму себя в руки. Я обещаю.
Какое-то время мы молча ели. В ту секунду, когда кто-нибудь из нас направит разговор на рельсы простой бытовой жизни, мы проедем случившееся.
Я и хотел этого, и не хотел.
Крабовое мясо лежало на хлебе, блестящее и волокнистое, красно-коричневое, цвета опавшей листвы, и его солоноватый, чуть горчащий морской вкус, приглушенный сладостью майонеза и одновременно заостренный лимонным соком, на секунду завладел всеми моими чувствами.
– Вкусно? – спросила она и улыбнулась мне.
– Да, очень, – ответил я.
То, что я сказал ей тогда, в наше первое утро, когда мы впервые проснулись в одной постели, я сказал не просто абы сказать, но потому что всей душой так чувствовал. Я хотел от нее ребенка. Чувство было совершенно новое. И то, что оно переполняло меня, означало, что все правильно, что так и надо.
Но любой ли ценой?
* * *
Моя мама приехала в Стокгольм, я познакомил Линду с ней в ресторане, прошло вроде неплохо, Линда сияла, одновременно смущенная и открытая, но я все время следил за реакциями ее и мамы. Она поселилась в моей квартире, я проводил ее до ворот и припустил к Линде, до ее дома было минут десять быстрым шагом. Когда на следующее утро я зашел за мамой, чтобы вместе позавтракать в кафе, она пожаловалась, что не сумела вечером включить свет на площадке и поэтому чуть не целый час не могла открыть дверь в квартиру.
– Свет выключился, когда я была на середине лестницы. Сам по себе. Ни зги не видно даже на метр вперед.
– Шведы экономят электричество. Выходя из комнаты, они непременно выключат свет. А во всех общественных местах обязательно есть автоматические выключатели. Но что ж ты его обратно не включила, позволь спросить?
– Я не нашла в темноте выключатель.
– Подожди: они же светятся.
– Так это они светились?! А я думала, пожарная сигнализация или типа того.
– А зажигалки у тебя не было?
– Именно про нее я потом и подумала. Сначала я расстроилась и ощупью спустилась на улицу покурить, достала зажигалку и тут вдруг сообразила. Заползла снова наверх, посветила на замок и тогда только открыла дверь.
– Очень на тебя похоже.
– Наверно, – сказала она. – Но в другой стране все по-другому, особенно в мелочах.
– Как тебе Линда?
– Прелестная девушка, – сказала она.
– Правда же? – сказал я.
Что она ответит мне так, было вовсе не очевидно. Да, я не сомневался, что она сумеет полюбить Линду, но как ни крути, я много лет прожил с другой женщиной. Был на ней женат. Тонья успела стать членом семьи. Мои отношения с ней прекратились, но мои родственники по-прежнему относились к ней тепло. Ингве расстраивался, что Тонья теперь не с нами, и мама, возможно, тоже. В конце лета, после того как мы с Тоньей поделили совместное имущество – без драм и скандалов, максимально мягко, так что чувство, похожее на горе, только однажды догнало меня: я доставал что-то в подвале и вдруг зарыдал – мы прожили целую жизнь вместе, и вот она кончена, – так вот, после этих совершенно бесконфликтных дней я поехал к маме в Йолстер отвезти кота, которого она согласилась забрать. И рассказал ей о Линде. Было ясно, что новость ее не обрадовала, но она ничего не сказала. А через полчаса с ее губ слетела такая реплика, что я только глаза вытаращил. На маму совершенно не похоже – делать такие заявления. Она сказала, что я не способен видеть других людей, что я совершенно слеп и вижу везде только себя. Твой отец, сказала она, отлично разбирался в людях. Сразу видел, кто перед ним. А ты этого никогда не умел. Похоже на то, ответил я. Она наверняка была права, но меня поразило, что она, во-первых, поставила папу, этого ужасного человека, выше меня, а во-вторых, сделала это от злости на меня. Это было что-то новенькое – на меня мама никогда не злилась.
В ту пору мы с Линдой пребывали в нашей светлой полосе, и мама не могла не видеть, что я лучусь влюбленностью и радостью жизни.
В Стокгольме полгода спустя все было иначе. Душа томилась, в отношениях появились такая замкнутость и темнота, что хотелось сбежать, вырваться, но я не мог по слабости своей, мне было ее жалко, я думал, как она без меня, ведь не сможет, я слабак, и я ее любил.
Потом начались обеды в Фильмхюсет, когда мы болтали обо всем подряд, увлеченно жестикулируя, или дома, или в кафе где-нибудь, так многое надо было проговорить, рассказать, не только мне о моей жизни, а ей – о ее, но и о нашей общей, той, какой она сложилась, вместе с населявшими ее людьми. Раньше я всегда уходил в себя и оттуда наблюдал за людьми – как будто из глубины сада. Линда вытащила меня оттуда к самому краю моего «я», теперь все было ближе и действовало на меня сильнее. Потом начались вечера в Синематеке, ночи в городе, выходные у ее мамы в Гнесте, покой леса, – здесь иногда она выглядела совсем девчонкой и я видел всю ее хрупкость. А потом поездка в Венецию, и она кричит, что я ее не люблю, выкрикивает это снова и снова. По вечерам мы напивались и занимались сексом в каком-то неистовстве, непривычном и пугающем, не в самый момент, а потом, на следующий день, когда я оглядывался назад: мне казалось, что мы пытались сделать больно друг другу. Но когда она уехала, я не мог заставить себя выйти из дому, сидел в квартире наверху, на чердаке, пытался писать, едва одолевал несколько сот метров до ближайшей продуктовой лавчонки и тащился обратно. Стены были холодные, улочки пустые, по каналам плыли похожие на гробы гондолы. Все, что я видел, было мертвым, все, что я писал, – никчемным.
Как-то раз, когда я мерз в холодной итальянской квартире, я вдруг вспомнил слова Стига Сетербаккена, как он тогда вечером, когда мы были вместе с Линдой, сказал, что в следующем романе попробует писать немножко под меня.
И вспыхнул от стыда.
Он издевался, а я этого не понял.
Решил, что он всерьез.
Это ж каким зазнайкой надо быть, чтобы так опростоволоситься? Каким идиотом запредельным?
Я вскочил со стула, слетел вниз по лестнице, схватил куртку и еще час метался вдоль каналов в надежде, что красота грязной глубокой зеленой воды, старинных каменных стен, величавость и роскошь ветшающего, разрушающегося мира уменьшат мою злобу на самого себя, которая снова и снова подогревалась осознанием очевидного факта, что Сетербаккен изволил упражняться в сарказме.
На большой площади, внезапно открывшейся на пути, я сел за столик, заказал кофе, закурил сигарету и наконец подумал, что все, наверно, не так трагично.
Я взял чашечку большим и указательным пальцами, в сравнении с ней они выглядели нелепо большими, откинулся на стуле и смотрел на небо. Я никогда не глядел на него, плутая в лабиринте улиц и каналов, бродил как будто в подземелье. Когда узкие закоулки вдруг выводили меня на площадь побольше или поменьше и внезапно над крышами и шпилями церквей раздувалось небо, это всегда ощущалось как неожиданный подарок. Ого, небо дают! И солнце тоже! И настроение делалось легче, светлее, свободнее.
И уже можно было предполагать, что и Сетербаккен не мог не принять мое воодушевление за ответный сарказм.
* * *
Посреди осени вдруг резко упала температура, все каналы и вся вода в Стокгольме замерзли, в воскресенье мы по льду перешли из Сёдера в Гамла-Стан, я ковылял, как звонарь из Нотр-Дама, она смеялась и фотографировала меня, а я ее, все ощущалось остро и ясно, мои чувства к ней в том числе. Мы распечатали снимки и сидели рассматривали их в кафе, потом подорвались домой, потому что нам приспичило любиться, по дороге взяли в видеопрокате два фильма, купили пиццу, весь вечер не вылезали из кровати. Этот день я всегда буду помнить, наверно, как раз из-за его обычности, за чистое золото простых, тривиальных радостей.
Пришла зима, в воздухе вихрился снег. Белые улицы, белые крыши, все звуки приглушены. Как-то вечером мы пошли погулять, просто так, безо всякой цели, и по старой привычке взяли курс на гору, на вершину которой ведет Бастугатан, и на подходе к ней Линда спросила, где я, собственно, собираюсь праздновать Рождество. Я сказал, что дома, у мамы в Йолстере. О, и она хочет со мной. Нет-нет, сказал я, пока не надо, пока рано. Что значит рано? Ну, ты сама понимаешь. Я не понимаю. Угу.
Дело кончилось ссорой. Злющие мы сидели в «Бишопс Армс» каждый со своим пивом и молчали. В качестве компенсации я приготовил ей в подарок путешествие-сюрприз: я вернулся в третий день Рождества, и мы поехали в аэропорт, Линда не знала, куда мы летим, пока я не вручил ей билет в Париж. Нас ждала неделя в Париже. Но у Линды начались страхи, большой город выбил ее из равновесия, она постоянно сердилась непонятно на что и хотела тоже неизвестно чего. В первый вечер, когда я смутился кельнера в ресторане, потому что не очень знал, как себя ведут в таких изысканных местах, она посмотрела на меня с презрением. Безнадега. Во что я вписался? И во что превратится моя жизнь? Я хотел пройтись по магазинам, но понял, что затея не удастся, Линда и раньше не любила шопинг, а сейчас возненавидела, но поскольку ничего хуже одиночества для нее не было, я отказался от идеи магазинов. День мог начаться хорошо, как тот, когда мы поднялись на Эйфелеву башню, сооружение, в моем понимании, идеально воплотившее в себе дух девятнадцатого века, а закончиться мрачно и муторно, а мог, наоборот, начаться уныло, а завершиться прекрасно, как когда нас позвала в гости подруга Линды, обосновавшаяся в Париже в квартале рядом с кладбищем, где лежит Марсель Пруст, и мы зашли туда на обратном пути. Да и сам Новый год удался, мы встретили его в небольшом изысканном ресторане, присоветованном мне другом-франкофилом из Бергена, Юханнесом; нас ублажали на все лады, и мы горели страстью друг к другу, как в старые времена, то есть полгода назад, а во втором часу нового года шли рука в руке по набережной Сены к себе в гостиницу. Чем бы ни была вызвана ее парижская подавленность, ее как рукой сняло, едва мы зарегистрировались в аэропорту на рейс домой.
* * *
Хозяйка, у которой я снимал комнату, собралась продавать квартиру, поэтому в первых числах января я перевез свои вещи, точнее говоря, свои книги, на склад за городом, вымыл пол и отдал ключи, а Линда стала спрашивать по подружкам, не знают ли они места под кабинет, и, ура, Кора была на короткой ноге с каким-то сообществом фрилансеров, они занимали верхний этаж в похожем на дворец здании, венчавшем собой небольшую гору сбоку от Слюссена, всего в нескольких сотнях метров от моей прежней квартиры; здесь мне выделили комнату, и я ходил туда днем работать. Я опять начал с начала, добавил последние сто страниц к файлу с зачинами романов и завел новый. В этот раз я взялся за маленькую зарисовку на ангельскую тему. Я купил дешевый тематический альбом по искусству, там был ангел на ангеле, и одна картина привлекла мое внимание, на ней три ангела в одеждах шестнадцатого века шли куда-то на фоне итальянского пейзажа. Я стал писать о соглядатае: мальчишка пас овец, одна отбилась, он пошел ее искать, увидел сквозь деревья ангелов и стал подсматривать. Это было редкое зрелище, но не то чтобы невиданное, ангелы обитали на опушках лесов и в целом по краю обжитого людьми пространства, и так было сколько люди себя помнили. Дальше я не продвинулся. А сюжет?
Ко мне он отношения не имел, никаких пересечений с моей жизнью, осознанных или неосознанных, не было, соответственно, я мог поставить себя на любое место и плясать оттуда. С таким же успехом я мог бы писать о Фантоме и Пещере Черепа.
Как нащупать сюжет?
Один бессмысленный рабочий день сменял другой. Но у меня был только один вариант – продолжать писать, – что мне еще оставалось? Народ, с которым я работал под одной крышей, был вполне милый, но настолько проникнутый леворадикальными добродетелями, что у меня буквально челюсть отвалилась, когда я обнаружил – после того как в мимолетной беседе, завязавшейся у кофемашины в ожидании, когда сварится кофе, мне корректно попеняли на недопустимость употребления слова «негр», после чего я обнаружил, что человек, который убирает им кабинеты, моет им кухню и драет унитаз, он чернокожий. Они исповедовали солидарность и равноправие и виртуозно жонглировали словами, которые как сеткой прикрывали действительность, продолжавшую под сеткой жить своей несправедливой, полной дискриминации жизнью. В помещение дважды вламывались злоумышленники. Один раз я пришел, а там полиция всех опрашивает, потому что украли компьютеры и фототехнику. Поскольку наружная дверь была цела, а взломана только наша, полиция предположила, что у вора был ключ от подъезда. После их ухода мы сидели и обсуждали случившееся. Я сказал, что это не очень сложная загадка. Под нами анонимные наркоманы. Наверняка один из них сумел сделать копию ключа. Все посмотрели на меня. Ты не имеешь права так говорить, сказал один. Я непонимающе воззрился на него. У тебя предубеждения, сказал он. Мы не знаем, кто украл. Это может быть кто угодно. То, что они наркоманы с трудной судьбой, еще не означает, что они нас ограбили. Мы должны дать им шанс! Я кивнул и ответил, что он прав, мы ничего не знаем наверняка. Но в глубине души я был возмущен. Видел я этих ребят, когда они толклись на лестнице до и после встреч, это такая братия, которая ради денег пойдет на что угодно, и это вовсе не предубеждение, а голимая очевидность. Здравствуй, та Швеция, о которой говорил Гейр. Я сразу подумал, что мне его не хватает, он бы оценил мой рассказ. Но Гейр улетел в Багдад.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.