Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
* * *
В то время еще не иссяк поток гостей из Норвегии, один за другим они объявлялись в Стокгольме, я водил их по городу, знакомил с Линдой, мы шли куда-нибудь пообедать, потом гуляли дальше, напивались. В конце зимы на выходные должен был приехать Туре Эрик, перемещался он на древнем Citroën DS, на котором когда-то пересек Сахару, чтобы, как он сам сказал, никогда больше в Норвегию не возвращаться. Но вернулся и написал роман, значивший для меня очень много, Zalep, он пленил меня строем мысли, радикальным и в корне отличным от принятого в норвежских романах, плюс бескомпромиссность и неповторимый язык, его собственный. Поражало, в какой мере этот язык был частью личности автора или по крайней мере ей соответствовал, – это я обнаружил не в первое знакомство с Туре Эриком, чрезвычайно поверхностное, на вечере в Доме художника, но во вторую, третью, четвертую встречи, а уж тем более когда мы несколько недель прожили бок о бок в двух домиках опустевшего на зиму кемпинга в Телемарке, где совсем рядом шумела река, а над головой стоял усыпанный звездами свод ночного неба. Туре Эрик оказался здоровым мужиком с большими ручищами и бугристым лицом с живыми глазами, всегда честно говорившими о его настроении. Поскольку я восхищался его романами, говорить с ним мне было трудно, что ни скажи, все выглядело глупостью и не дотягивало до его высот, но там, в Телемарке, поскольку мы вместе завтракали, вместе брели два километра до школы, вместе преподавали, вместе обедали и вместе пили по вечерам кофе или пиво, выбора у нас не было. Надо было разговаривать. Он рассказывал, что предыдущая станция перед Бё называется Юксебё, то бишь Якобы-Бё, и долго, с чувством смеялся над этим. А я отвечал, что на мне кожан, как хочешь, так и понимай: хоть куртка, хоть летучая мышь – и он хохотал еще громче, и так оно и шло, не сложнее. Его быстрый ум работал на высоких оборотах, все вызывало его интерес и состраивалось внутри его с чем-то, чтобы докручиваться дальше, вот это было для него самым главным – мысль должна идти вперед, развиваться; он жаждал экстремальности, и в результате мир вокруг него сверкал другим светом, туре-эрик-люнновским светом, сиявшим все же не только ему одному, поскольку идиосинкратическая составляющая тоже состраивалась с чем-то у него в голове, с традицией, с прочитанными книгами.
Мало кто реагирует на мир с такой силой.
Ко мне он относился с вниманием, и я чувствовал себя немножко его младшим братом, человеком, которым он занимается, вводит в круг тем и понятий, с любопытством посматривая, что нового я усвоил из ентова всево, как он произносил. Как-то вечером он спросил, не хочу ли я почитать, что он написал, я сказал – хочу, конечно, он протянул мне два листка, я стал читать; потрясающее вступление: апокалипсис – взрыв динамита в живущей по старинке деревне, ребенок убегает из школы в лес; не текст, а чистая магия, но, когда я случайно взглянул вместо текста на него, оказалось, он сидит, зарывшись лицом в свои большущие ладони, как ребенок, которому стыдно.
– Черт, неловко-то как, – сказал он, – банальщина.
Что?
Он с ума сошел?
* * *
И вот это существо во всей своей многогранности, человек упертый, насколько и щедрый, впечатлительный, насколько и несгибаемый, ехал навестить нас с Линдой в Стокгольме.
За два дня до его приезда мы пошли на день рождения. Микаэле исполнялось тридцать. Она жила в однокомнатной квартире на Сёдере, недалеко от Лонгхольмена, народу было как сельдей в бочке, мы притулились в углу и беседовали с женщиной, которая работала в какой-то миротворческой организации, и ее мужем, инженером-айтишником в телефонной корпорации, оба вполне милые. Я выпил пару пива, но хотелось поднять градус, нашлась бутылка аквавита, и я приступил к ней. Меня неуклонно развозило, за полночь народ потянулся домой, но мы еще остались, а я уже был до того хорош, что стал катать шарики из салфетки и пулять ими в головы стоявших вокруг. К этому времени оставались уже только самые друзья, ближайший круг Линды, поэтому я расслабился и, когда не кидался бумажными катышками, болтал обо всем подряд и много смеялся. Я постарался сказать каждому что-нибудь приятное, не очень преуспел, но намерения мои все поняли. В конце Линда потащила меня прочь, я спорил: зачем, куда, мы так хорошо сидим, но она потянула меня в коридор, я набросил пальто, и вот мы внезапно уже идем по улице, оставив дом Микаэлы далеко позади. Линда страшно на меня злилась, я ничего не понимал. Что стряслось-то? Я напился как свинья. А больше пьяных не было, как я мог бы заметить. Надрался один я. Все остальные двадцать пять гостей были трезвы как стеклышко. Такие у них в Швеции порядки, вечеринка считается удавшейся, если все уходят в том же состоянии, в каком пришли. А я привык, что народ наклюкивается до положения риз. Это ж день рождения, тридцатник, разве нет? Нет, я ее опозорил, ей впервые в жизни было до такой степени неловко, это ее самые близкие друзья, а я, ее муж, о неимоверных достоинствах которого она всем успела рассказать, несу какую-то ахинею, кидаюсь обрывками салфетки в людей и оскорбляю их, полностью потеряв над собой контроль.
Я обиделся. Она перешла грань. Или, возможно, я так напился, что грани не видел. Я наорал на нее: она невыносимая, у нее в голове ничего нет, кроме желания во всем меня ограничивать, мешать мне, держать меня у ноги на коротком поводке. Это ненормально, кричал я, ты ненормальная, больная. Все, я от тебя ухожу. Больше ты меня не увидишь!
Я, шатаясь, побрел прочь. Она побежала за мной. Ты пьян, говорила она. Успокойся. Мы завтра обо всем поговорим. Ты не можешь ходить по городу в таком виде.
Я не могу? Да какого хера, сказал я и оттолкнул ее руку. Мы дошли до крохотного зеленого пятачка между ее улицей и следующей. Я не желаю больше тебя видеть, крикнул я, перешел на другую сторону и двинул вниз, в сторону метро Синкенсдамм. Линда остановилась у своего дома и окликнула меня. Я не обернулся. Кипя от бешенства, прошел через Сёдер и Гамла-Стан, держа курс на Центральный вокзал. План был прост – сесть в поезд до Осло, уехать и никогда не возвращаться в этот сраный город. Никогда. Ноги моей здесь больше не будет.
Подморозило, шел снег, но меня грела ярость. На вокзале оказалось, что я с трудом различаю буквы, поскольку часть концентрации уходила на то, чтобы не упасть, я надолго завис, но все же выяснил: поезд идет в девять утра. Было четыре часа ночи.
Чем занять время?
Я нашел скамейку в глухом углу и лег спать. Последняя моя мысль перед сном была, что поутру важно не метаться, а хладнокровно держаться принятого решения: больше никакого Стокгольма даже на трезвую голову.
Охранник потряс меня за плечо, я открыл глаза.
– Здесь спать нельзя, – сказал он.
– Я жду поезда, – ответил я и медленно сел.
– Отлично. Но спать здесь нельзя.
– А сидя? – спросил я.
– Вряд ли. Ты ведь пьяный? Лучше иди домой.
– Хорошо, – сказал я и встал.
Ух-х, я был еще очень пьяный.
А времени начало девятого, на вокзале полно людей. Но мне страсть как хотелось одного – поспать. С чугунной головой, которая при этом горела как от жара, так что ничего в ней не задерживалось, все увиденное укатывалось куда-то и исчезало, я нашел метро, сел в поезд, доехал до Синкенсдамм, дошел до квартиры и постучал в дверь, потому что ключей у меня не было.
Мне надо было поспать. В жопу все остальное.
В холл за стеклянной дверью выбежала Линда.
– Ты! – сказала она. – Наконец. Я так беспокоилась! Обзвонила все больницы, не привозили ли к ним высокого норвежца… Где ты был?
– На вокзале, – сказал я. – Собирался уехать в Норвегию. Но сейчас мне надо поспать. Не буди меня.
– Хорошо, – сказала она. – Тебе надо будет что-нибудь, когда проснешься? Кола, бекон?
– Все равно, – сказал я, ввалился в квартиру, стянул с себя одежду, залез под одеяло и заснул в ту же секунду.
Когда я проснулся, за окном было темно. Линда сидела на кухне и читала книгу в свете красивой лампы, высокой и изящной, – та, на одной ноге и склонив голову, красиво освещала Линду.
– Привет, – сказала Линда. – Ты как?
Я налил стакан воды и выпил ее залпом.
– Нормально, – сказал я. – За вычетом ужаса.
– Я очень сожалею о вчерашнем, – сказала она, положила книгу на подлокотник и встала.
– Я тоже, – сказал я.
– Ты правда хочешь уехать?
Я кивнул:
– Хочу. С меня хватит.
Она обняла меня.
– Я понимаю, – сказала она.
– Дело не только во вчерашнем празднике. Много всего накопилось.
– Да, – кивнула она.
– Пойдем в комнату, – сказал я, – поговорим.
Я налил еще воды в стакан и сел за обеденный стол. Следом пришла Линда, на ходу прикрутив верхний свет.
– Помнишь, как я первый раз пришел сюда? В квартиру, я имею в виду?
Она кивнула.
– И ты сказала, что я начинаю тебе нравиться.
– Мягко говоря.
– Да, теперь я знаю, но тогда на самом деле обиделся. Это слово, kjær, в норвежском – слабое, нейтральное, нравиться может все подряд. Я же не знал, что по-шведски оно значит «влюбиться». И понял тебя так, что я начинаю тебе немного нравиться и в перспективе это может во что-нибудь вылиться.
Она чуть заметно улыбнулась и опустила глаза.
– Я тогда все поставила на кон, – сказала она. – Залучила тебя сюда и призналась в своем чувстве. А ты держался холодно. И ответил, что мы отлично сможем дружить, помнишь? Я все поставила и все потеряла. И была в отчаянии, когда ты ушел.
– Но теперь мы сидим себе тут.
– Да.
– Линда, ты не должна указывать мне, что делать. Иначе я от тебя уйду. И я не только выпивку имею в виду. Я обо всем.
– Я знаю.
Пауза.
– У нас остались фрикадельки в морозильнике? – спросил я. – Ужасно есть хочется.
Я пошел в кухню, вывалил на сковородку фрикадельки, поставил воду для макарон; Линда тоже пришла на кухню.
– Летом ты ничего против не имела, – сказал я. – В смысле против выпивки. Все было нормально.
– Да, – сказала она, – было. Вообще я побаиваюсь, когда выходят за рамки, а тут нет, не боялась, по поводу тебя у меня было ощущение полной безопасности. Просто фантастика. И ни тени опасений, что дело зайдет слишком далеко и превратится во что-то маниакальное и нехорошее. Со мной первый раз такое было. Но теперь все изменилось. Мы не те, что были летом.
– Согласен, – сказал я и повернулся, потому что масло на сковородке растопилось и зашкварчало, растекаясь между фрикадельками. – А какие?
Она пожала плечами:
– Не знаю. Но у меня такое чувство, как будто мы что-то потеряли. То прошло, больше его нет. И я боюсь, что и остальное тоже исчезнет.
– Тем более ты не должна на меня давить. Это же самый верный способ добиться, чтобы исчезло все подчистую.
– Безусловно. И это я знаю.
Я посолил воду для макарон.
– Ты будешь?
Она кивнула и стерла слезы большими пальцами.
Туре Эрик приехал на следующий день около двух, с порога заполонил собой всю небольшую квартиру. Мы сходили в несколько «букинистов», он посмотрел, что у них есть старинного по естественной истории, а потом двинули в «Пеликан», поужинали и до закрытия пили пиво. Я рассказал ему о ночи на вокзале и что хотел сесть на поезд и рвануть обратно в Норвегию.
– Но ведь я должен был приехать?! Что же, мне пришлось бы чесать обратно несолоно хлебавши?
– С этой мыслью я и проснулся, – ответил я. – Туре Эрик Люнн приезжает, какая Норвегия!
Он захохотал и принялся рассказывать мне о любовном романе такой ураганной силы, что наши с Линдой отношения казались комедией, сном в летнюю ночь. В тот вечер я выпил двадцать бокалов пива, и единственное, что я помню из последних часов того вечера, – это что Туре Эрик затеял беседу со старым алкашом: тот присел за наш стол и все время говорил «какой красивый мальчик» и «какой хорошенький». Туре Эрик хохотал и подталкивал меня плечом, тем временем пытаясь выудить из забулдыги подробности его жизни. А потом я помню, как мы стоим перед нашим домом и Туре Эрик забирается в свою машину и укладывается спать на заднем сиденье, а снежинки легко кружатся в сером холодном воздухе.
* * *
Одна комната и кухня, вот и вся наша арена. Здесь мы готовили, ели, спали, любились, болтали, смотрели телевизор, читали книги, ссорились, принимали всех гостей. Тесно, но мы приспособились, ничего. Но если заводить детей, а мы все время говорили об этом, то нужна квартира просторнее. У мамы Линды имелась квартира в центре Стокгольма, комнат всего две, но площадь – восемьдесят с лишним метров, по сравнению с нашей, считай, футбольный стадион. Мама Линды жила за городом, а квартиру сдавала и сказала, что может нас туда пустить. Неофициально, поскольку в Швеции договор найма именной и пожизненный, но как бы через обмен, а это разрешено: она переезжает в нашу, а мы в ее.
Мы поехали смотреть.
Такой буржуазности мне еще не доводилось видеть. В углу гостиной – огромный, в русском стиле, камин прошлого века с мраморным фасадом, второй, такой же высокий, но не такой массивный, в спальне. Красивые белые резные панели на каждой стене, лепнина на потолке, в котором четыре метра высоты. На полу – потрясающий паркет елочкой. И мебель под стать: тяжелая, солидная, сделанная на заказ в конце девятнадцатого века.
– Мы можем здесь жить? – спросил я, бродя по квартире и осматривая все.
– Нет, не можем, – ответила Линда. – А если попробовать поменяться в Шерхольмен? Или куда-нибудь в этом духе. А то здесь как в склепе.
Шерхольмен – один из пригородов, облюбованных мигрантами, мы ездили туда в субботу на рынок и поразились его витальности и непохожести.
– Согласен, – сказал я. – Обустроить эту квартиру под себя нам будет трудно.
Хотя в идее переехать сюда были привлекательные моменты. Большая, красивая, в исторической части города. Так ли страшно, что мы теряемся на фоне комнат? А вдруг мы все же совладаем с ними, подчиним себе, превратим их буржуазность в нашу?
Я всегда мечтал пожить буржуазно, когда застывшие формы и твердые правила держат в порядке внутренний раздрай, регулируют его, превращают из того, что раз за разом рвет жизнь в клочья, в то, с чем человек может совладать. Но каждый раз, как я оказывался в буржуазной обстановке, например в гостях у деда с бабкой с маминой стороны или у отца Тоньи, она как будто делала более видимой ту другую часть меня, которая никуда не встроена и выпадает из норм и рамок, – все то, что я сам в себе ненавижу.
Но здесь? Линда, я и ребенок? Новая жизнь, новый город, новая квартира, новое счастье?
Этот настрой перебил первое печальное ощущение от квартиры, мы тепло и восторженно болтали там в кровати после бурной любви: лежали, подложив под голову подушку, курили и нисколько не сомневались, что здесь начнется наша новая жизнь.
* * *
В конце апреля вернулся из Ирака Гейр, мы пообедали в американском ресторане в Гамла-Стане. Я никогда не видел Гейра настолько живым и энергичным, и он еще несколько недель вываливал все, что пережил в Ираке, про всех людей, которых он там повстречал и которые постепенно стали мне как приятели, пока в нем и в его разговорах не освободилось наконец место для других вещей. В начале мая мы с Линдой, плюс Андерс, который нам помогал, перевезли наши вещи на новое место и стали отмывать квартиру. Мы занимались этим весь день и вечер, но когда в начале одиннадцатого уборка все еще не закончилась, Линда вдруг привалилась спиной к стене и закричала:
– Я больше не могу! Это невозможно!
– Остался час, максимум полтора, – ответил я. – Потерпи.
У нее уже были слезы на глазах.
– Давай позвоним маме, – сказала она. – Мы не обязаны домывать все сейчас. Она утром приедет и доделает. Ей это нетрудно. Я знаю.
– Ты хочешь, чтобы твою квартиру мыл кто-то другой? Говно за тобой выгребал? Ты не можешь звать маму каждый раз, когда у тебя возникает проблема. Тебе тридцать, блин, лет!
Она вздохнула:
– Я знаю, но я очень устала. А она все сделает в пять минут. Для нее это не проблема.
– Это проблема для меня, – ответил я. – И по-хорошему для тебя тоже должна была бы быть.
Она схватила тряпку, встала и принялась дальше тереть дверь в ванную.
– Но я сам все доделаю, – сказал я. – Иди, я приду.
– Ты уверен?
– Да-да, все нормально.
– Хорошо.
Она оделась и ушла в темноту, я закончил уборку безо всяких лишних эмоций, как и говорил. На другой день мы перевезли все мои вещи, точнее говоря, все мои книги, число которых доросло до двух с половиной тысяч, каковой факт не прошел мимо внимания Гейра и Андерса: они с чувством и виртуозными формулировками материли проклятые книги, пока мы перетаскивали коробки с ними из лифта в квартиру. Гейр, естественно, говорил, что это все равно что перетаскивать ящики с оружием на пару с американскими морпехами, он занимался этим еще две недели назад, но мне его слова казались столь же надуманными, как аллюзии на почтовые дилижансы или охоту на бизонов. Теперь наши вещи громоздились двумя огромными кучами в двух комнатах, я начал красить стены, а Линда уехала в Норвегию делать репортаж о 17 Мая. Она должна была остановиться у моей мамы, которую видела лишь однажды, те несколько часов в Стокгольме. Как только Линда села в поезд, я позвонил маме, мне не давало покоя то обстоятельство, что от Тоньи осталось много видимых следов, особенно свадебная фотография, которая по-прежнему висела на своем месте, когда я приезжал на Рождество, и свадебный альбом. Мне не хотелось ставить Линду в неловкое положение, чтобы она чувствовала себя придатком к моей прежней жизни, заменой, поэтому после короткого вступления, когда мы обменялись последними новостями, я перешел к делу. Я осознавал, что это глупо, более того, унизительно для меня и для Линды, и даже для мамы, но ничего не мог с собой поделать, мысль о том, что ситуация ранит Линду, была невыносимой, и в конце концов я спросил маму напрямик: нельзя ли снять свадебную фотографию или хотя бы перевесить ее в менее заметное место? Да, конечно, она ее уже сама сняла, мы же развелись. А альбомы, спросил я, – со свадебными фотографиями. Может, она и их уберет? Нет, родной, сказала мама, это мой альбом. В нем собрана часть моей жизни. Я не хочу ее скрывать. Линда это переживет, она же знает, что ты был женат. Вы взрослые люди. Окей, сказал я, альбом твой, тут ты права. Но мне страшно обидеть Линду. Не волнуйся, сказала мама, все будет хорошо.
Поехать к моей маме было со стороны Линды мужественным поступком, дружественным жестом, и все прошло хорошо, мы болтали по телефону по нескольку раз на дню, она рассказывала, что потрясена природой Западной Норвегии, вся эта зелень, синь и белизна, высокие горы и глубокие фьорды, людей почти нет, и слепящее день напролет солнце, она впадала от него в нирвану. Она позвонила из крошечного пансиона в Балестранне и описывала вид из окна, шум волн, которые она слышит, если высунуться в окно, и голос ее был заряжен будущим. О чем бы ни шла речь, говорила она о нас двоих, – так я это слышал. Красота вокруг тоже была связана с нами, с тем, что мы вместе, некоторым образом мы ею и были. Я рассказывал Линде, как отлично смотрятся комнаты теперь, когда я перекрасил стены из серого в белый. Я тоже был заряжен будущим. Предвкушал, как она вернется и увидит, что я сделал в квартире, предвкушал, как мы заживем здесь, в центре этого города, и радовался ребенку, которого мы решили завести. Мы закончили разговор, я пошел красить дальше, на следующий день было уже 17 Мая, и вечером приехали в гости Эспен с Эйриком. Они возвращались с литературоведческого семинара в Бископс-Арнё. Мы пошли пообедать, я познакомил их с Гейром, он легко нашел общий язык с Эйриком в том смысле, что они принялись непринужденно болтать обо всем подряд, но с Эспеном получилось не так хорошо. Гейр сказал какие-то тривиальности, Эспен прицепился к ним, Гейр взбеленился в ответ. Я, как всегда, пытался лавировать, подлаживаться то к Гейру, то к Эспену, но было поздно, и приязни, уважения и даже беседы между ними уже не возникло. А мне нравились они оба, чтобы не сказать все трое, но в моей жизни вечно так, между разными ее частями – толстые перегородки, и я веду себя настолько по-разному в каждой из частей, что чувствую себя разоблаченным, если они вдруг совмещаются или встречаются, и я уже не могу вести себя только так или только эдак, но вынужден смешивать манеры поведения, то есть вести себя странно либо помалкивать. Эспен мне нравился тем, что он такой Эспен, а Гейр тем, что он такой Гейр, и эта позиция, изначально хорошая, по крайней мере в моих глазах, все равно неизбежно начинала припахивать лицемерием.
Линда провела весь праздничный день с моей семьей, рассказала она мне на следующее утро по телефону: вместе с мамой они поехали в Дале, к маминой сестре Хьеллауг и ее мужу Магне, на их хутор высоко над деревней, и там праздновали по всем народным традициям. Линда брала интервью, из ее рассказа я понял, что все это для нее глубокая экзотика. Речи, бюнады[52]52
Бюнад – норвежский национальный костюм, специфический для каждого небольшого района. Норвежцы надевают его по торжественным дням: 17 Мая, на свадьбы, крестины и т. д.
[Закрыть], духовой оркестр, шествие детей. Утром они видели на опушке оленя, а потом – как во фьорде резвились морские свиньи. Мама сказала, что это хорошая примета, к счастью.
Морских свиней во фьорде увидишь не так часто, самому мне довелось всего пару раз, но первый из них – вблизи, с лодки; мы были с дедом в море, туман, полная тишина, и вдруг выплыли они, сперва звук, как будто парусная лодка пашет носом воду, а потом показались гладкие, блестящие, темные тела. Вверх-вниз, вверх-вниз плыли они. Дед сказал, как и мама, что они приносят удачу. Линда была в хорошем настроении, но без сил, сказала она, и так всю поездку, в машине на горном серпантине ее к тому же укачало, так что она легла пораньше. А предыдущий вечер она провела у бабушкиной младшей сестры, Алвдис, у них с мамой всего десять лет разницы, и ее мужа Анфинна, невысокого кряжистого дядьки с хорошим чувством юмора и большим обаянием, в которого Линда влюбилась, видимо не без взаимности, потому что он притащил реликвии времен своей китобойной молодости и долго делился воспоминаниями о тех днях, видимо разойдясь пуще обычного из-за микрофона, который Линда поставила между ними. Мы пекли блины на пингвиньих яйцах, рассказывал он с хохотом, и Линда тревожилась, удастся ли включить все это в передачу, Анфинн говорил на таком густом йолстерском диалекте, что шведам не понять.
Утром Эспен уехал, а Эйрик остался; пока он гулял в городе, я расставил книги и разобрал последние коробки, чтобы все было в полном ажуре к возвращению Линды, она приезжала на следующее утро. Вечером мы сходили поужинали в городе, вернулись и полночи пили беспошлинное спиртное из магазина в аэропорту. Я беспрерывно переписывался с Линдой в телефоне, у нее не было сил, ее тошнило, это ведь может означать только одно?! Чем дальше, тем более горячими словами любви мы обменивались, потом она написала: спокойной ночи, мой любимый принц, завтра, наверно, будет важный день.
Когда я около семи отправился спать, прозрачный спиртовой огонь горел во мне с такой силой, что я уже ничего не видел, вокруг тоже было одно мое проспиртованное нутро, такое со мной случалось, когда я упивался в хлам. Однако мне хватило остатка мозгов поставить будильник на девять. Я же должен был встретить Линду на вокзале.
В девять я все еще был совсем пьяный. Чтобы встать на ноги, мне пришлось собрать в кулак всю силу воли. Я дотащился до душа, ополоснулся, надел чистую одежду, крикнул Эйрику, что я ушел, он завозился на диване, где прикорнул не раздеваясь, и промычал, что пойдет в город завтракать, я ответил, давай встретимся в двенадцать во вчерашнем ресторане, он кивнул, я тяжело спустился по лестнице и шагнул на улицу; резко светило солнце, от асфальта пахло весной.
По дороге я остановился, купил колу. Залпом заглотнул, купил еще. Посмотрел на свое лицо в витрине магазина. Оно выглядело нехорошо. Узкие красные глазки. Расплывшиеся черты.
Я дал бы что угодно за возможность отсрочить встречу на три часа. Но ее поезд прибывал на вокзал через тринадцать минут, так что вариантов не было: вот дорога, вот время.
Она вышла на перрон вся такая радостная и легкая, с улыбкой огляделась вокруг, высматривая меня, я помахал рукой, и она пошла ко мне, одной рукой везя за собой чемодан.
Увидела меня.
– Привет, – сказал я.
– Ты что, пьяный? – спросила она.
Я сделал шаг навстречу и обнял ее одной рукой.
– Привет, – снова сказал я. – Вчера мы с Эйриком засиделись лишку. Но не бойся, мы с ним у нас сидели.
– От тебя разит перегаром, – сказала она и высвободилась из моих объятий. – Как ты мог так со мной поступить? В такой день?
– Ну прости, – сказал я. – Но ничего же страшного, да ведь?
Она не ответила и пошла. Молчала все время, пока мы выходили из вокзала. На эскалаторе на Кларабергсвиадуктен она начала меня костерить. Подергала дверь аптеки наверху, та оказалась закрыта, воскресенье же. Мы пошли вниз в сторону аптеки с другой стороны «НК». Она бесилась всю дорогу. Я плелся рядом, как пес. Вторая аптека была открыта, вот дерьмище, сказала она, как же ты меня достал, не понимаю, зачем я с тобой живу, ты думаешь только о себе. Тебе вообще по фигу, что вчера произошло, сказала она, подошла ее очередь, тест на беременность, пожалуйста, заплатила, взяла, мы вышли и пошли вверх по Рейерингсгатан, она продолжала швыряться обвинениями, они лились непрерывным потоком, прохожие косились на нас, но ей до этого дела не было – гнев, которого я так в ней боялся, завладел ею целиком. Мне хотелось попросить ее остановиться, попросить не сердиться так, я же извинился, хотя ничего не сделал, не было никакой связи между нашими эсэмэсками и тем фактом, что я продолжил пить со своим норвежским другом, как и факт, что я напился, никак не был связан с тестом на беременность, который она держала в руке, но она смотрела на ситуацию иначе, для нее это были связанные вещи, она романтик, у нее была романтическая мечта: мы двое, любовь, наш общий ребенок, а мое поведение растоптало мечту или напомнило Линде, что эта мечта – только ее. Я плохой человек, совершенно безответственный, как я смел думать о том, чтобы стать отцом? Зачем я втравил ее в это? Я шел рядом с ней и сгорал от стыда, потому что все таращились на нас, сгорал от чувства вины, потому что надрался, сгорал от ужаса, потому что она со своей бешеной яростью перла прямо на меня и на все мое. Это было унизительно, но поскольку она была права, поскольку невозможно было отрицать то, что она говорила: это особый день, когда мы, возможно, узнаем, что у нас будет ребенок, а я напился и явился встречать ее пьяный, то я не мог попросить ее прекратить и не мог послать ее к черту. Она была права или была в своем праве, мое дело склонить голову и все принять.
Я вдруг подумал, что Эйрик бродит, возможно, неподалеку, и наклонил голову еще ниже; мысль, что кто-нибудь знакомый увидит меня в таком виде, казалась чуть ли не самой страшной.
Мы поднялись по лестнице. Вошли в квартиру. Перекрашенную, убранную, все вещи расставлены по местам.
Это был наш дом.
Я остановился в середине квартиры. Линда лупила по мне своим гневом, как боксер колотит грушу. Как будто я вещь. Как будто у меня нет чувств, нет души, как будто я пустое тело, которое топчется в ее, Линды, жизни.
Я знал, что она ждет ребенка, я был совершенно в этом уверен, причем уверен с той секунды, когда мы его зачали. Я сразу подумал тогда: вот оно, случилось, у нас будет ребенок.
Так и вышло.
И вдруг меня прорвало, внутри слетели все заглушки. Обороняться мне было нечем. Защита сдалась. Я зарыдал.
В такие моменты я полностью теряю контроль вообще надо всем, и ситуация выглядит еще и нелепо.
Линда умолкла и посмотрела на меня.
До сих пор она ни разу не видела меня плачущим. Я не рыдал с папиных похорон, а прошло почти пять лет.
Вид у нее стал испуганный.
Я отвернулся, я не хотел, чтобы она видела, это десятикратно увеличивало унижение, я получался не только не человек, но и не мужчина тоже.
Но ни отвернуться, ни закрыть лицо руками, ни выйти в коридор – ничего не помогало, я рыдал как безумный, это было безумие, прорвало все плотины разом.
– Карл Уве, – сказала она у меня за спиной, – милый мой Карл Уве. Я ничего такого в виду не имела. Просто очень расстроилась, потому что ждала другого. Но ничего страшного. Карл Уве, дорогой. Не плачь. Ну, не плачь.
Я и сам хотел не плакать. Я точно меньше всего хотел, чтобы она видела меня рыдающим.
Но перестать рыдать не получалось.
Она попробовала обнять меня, я отпихнул ее. Набрал воздуха, пробуя продышаться. Получился дребезжащий жалкий всхлип.
– Извини, – бормотал я, – извини, я не хотел…
– Я жалею, что не сдержалась, – сказала она.
– Опять на том же месте, – сказал я и улыбнулся сквозь слезы.
У нее тоже были зареванные глаза, и она тоже улыбнулась.
– Да, – сказала она.
– Да, – сказал я.
Я пошел в ванную, снова всхлипнул, содрогаясь всем телом, и снова дрожь при попытке набрать воздуха; но постепенно, когда я несколько раз умылся холодной водой, стало легче.
Когда я вышел, Линда так и стояла в коридоре.
– Ты получше? – спросила она.
– Да, – сказал я, – такое идиотство. Это с похмелья, мне вдруг нечем стало защищаться. Вообще все стало вдруг невозможно.
– Ничего страшного, что ты плакал, – сказала она.
– Для тебя ничего, а я не люблю. Мне бы лучше, чтобы ты ничего этого не видела. Но теперь ты уж видела. Теперь все знаешь. Вот такой я.
– Да, такой прекрасный.
– Перестань, – сказал я, – хватит. Перевернули страницу. Скажи лучше, хорошо у нас тут стало?
Она улыбнулась:
– Фантастика!
– Во-от.
Мы обнялись.
– Ну что, – сказал я, – пойдешь посмотришь?
– Сейчас?
– Да.
– Хорошо. Только еще обними меня.
Я обнял.
– Ну?
Она засмеялась:
– Окей.
Она ушла в ванную и вернулась с белой полоской в руке.
– Надо подождать несколько минут, – сказала она.
– А ты как думаешь?
– Сама не знаю.
Она пошла на кухню, я за ней. Она смотрела на белую полоску.
– Что-нибудь видно?
– Нет. Ничего не происходит. Значит, может, и нет ничего. А я была так уверена, что есть.
– Но оно и есть. Тебя тошнит. Слабость. Сколько еще признаков тебе нужно?
– Один.
– Смотри-ка. Она ведь стала голубая?
Она ничего не сказала.
Подняла ко мне лицо. Глаза были темные и серьезные, как у зверя.
– Да.
* * *
Мы были не в силах молчать полагающиеся три месяца. Уже через три недели Линда позвонила своей маме, и та заплакала от радости. Моя держалась более сдержанно, как здорово, как приятно, но тут же призналась, что беспокоится, как мы справимся. Линда учится, я пишу книгу. Время покажет, сказал я, в январе увидим. Я знал, что маме всегда нужно время, чтобы привыкнуть к любым переменам: сначала она должна все обдумать, а потом уже происходит сдвиг, и она принимает новое. Ингве, которому я позвонил сразу вслед за мамой, сказал: ого, отличные новости! Да, сказал я, вышагивая по внутреннему двору с той же сигаретой. Когда ждете? – спросил он. В январе, сказал я. Поздравляю, сказал он. Спасибо, сказал я. Слушай, мы тут с Ильвой на футболе, и мне не очень удобно говорить, давай я тебя попозже наберу? Конечно, ответил я и положил трубку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.