Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Я никого не знал в этом городе. И был совершенно свободен.
Если я ушел от Тоньи, если все к тому идет, то я могу пожить тут месяц или два, может быть, все лето, а потом рвануть… Да куда угодно. Буэнос-Айрес. Токио. Нью-Йорк. Или отправиться в Южную Африку и поездом доехать до озера Виктория. А почему бы не Москва? Фантастическая поездка.
Я закрыл глаза и намылил волосы. Смыл шампунь, вылез из душа, пошел в раздевалку, открыл шкаф, оделся.
Я свободен – было бы желание.
И писать не обязан.
Я сложил мокрые плавки и полотенце в сумку и вышел в серый, промозглый день, дошел до рынка и съел чиабатту, стоя у прилавка. Дома попробовал было писать, исподволь надеясь, что Гейр придет раньше, чем обещал. Залез в кровать, включил телевизор, посмотрел американский сериал, заснул.
Когда я проснулся, за окном было темно. Кто-то стучал в дверь.
Я открыл: это был Гейр; поручкались.
– Ну? – сказал он. – Как прошло?
– Хорошо, – ответил я. – Куда пойдем?
Гейр только пожал плечами; он бродил по комнате, рассматривая здешнюю красоту в подробностях, потом остановился у книжной полки.
– Скажи, странно, что книги у всех одинаковые? Смотри, ей тридцать пять, она работает в «Урдфронте» и живет на Сёдере. А книги у нее эти же, а никакие не другие.
– Очень странно, – сказал я. – Так куда пойдем? «Гюльдапан»? «Кварнен»? «Пеликан»?
– Только не «Кварнен». «Гюльдапан»? Ты голодный?
Я кивнул.
– Да, пойдем к ним. У них жратва классная. Цыпленок, например.
На улице было зябко, того гляди снег пойдет. Холодно, сыро, промозгло.
– Расскажи-ка, – попросил Гейр, пока мы шли, – что значит «хорошо»?
– Встретились, поболтали, распрощались. Примерно так.
– Она оказалась такой же, какой тебе запомнилась?
– Нет, как будто бы немного изменилась.
– В каком смысле?
– Сколько раз ты намерен еще спросить?
– Мне, собственно, интересно, что ты почувствовал, когда ее увидел?
– Почувствовал меньше, чем предполагал.
– Почему?
– Что значит почему? Дурацкий вопрос! Откуда я знаю? Я чувствую то, что чувствую, невозможно описать все до одного малейшие движения души, если ты об этом.
– Ты разве не с этого живешь?
– Нет. Я живу с того, что описываю каждую малейшую неловкую ситуацию, в какую попадаю. Это не то же самое.
– То есть малейшие движения души были?
– Мы пришли, – сказал я. – Ты говорил, мы идем поесть, верно?
Я открыл дверь и вошел внутрь. При входе располагался бар, дальше – обеденный зал.
– Почему бы и нет? – сказал Гейр и пересек бар. Я шел следом. Мы сели, прочитали меню и заказали курицу и пиво.
– Я тебе рассказывал, что был здесь с Арве? – спросил я.
– Нет.
– Мы когда в Стокгольм приехали, попали сюда. Сначала гуляли где-то наверху, теперь я понимаю, что, скорее всего, на Стуреплане. Арве зашел в какое-то заведение и спросил, где в Стокгольме тусят писатели. Официанты посмеялись над ним и ответили по-английски. Мы еще некоторое время болтались по улицам, честно сказать, это было ужасно; Арве я чтил и восхищался им – подлинный интеллектуал, в «Ваганте» с самого начала; и вот мы встречаемся в аэропорту – и я не могу вымолвить ни слова. Буквально ни слова. Приземляемся в Арланде, я молчу. Едем в город, поселяемся в отеле, я молчу. Идем ужинать – я ни слова. Но уже понимаю, что мой единственный шанс – так назюзюкаться, чтобы преодолеть звуковой барьер. Так я и сделал. Для начала выпили пива на Дротнинггатан, там же спросили, не знают ли они годного места поесть, они сказали: «Сёдер, “Гюльдапан”», мы сели в такси и приехали сюда. Я принялся за крепкие напитки, и язык мало-помалу развязался. Я уже мог произносить отдельные слова. Арве наклонился ко мне и сказал: та девчонка на тебя засматривается. Ты, наверное, хочешь, чтобы я ушел и вы бы с ней вдвоем остались? Какая девчонка, спросил я, да вон та, ответил Арве, я взглянул – красавица! Но предложение Арве меня озадачило. Странный заход, правда же?
– Да.
– Мы упились до чертиков. Так что идея беседы отпала. Мы шатались по улицам, начало светать, в голове ни одной мысли, потом наткнулись на пивной бар, зашли, а там народ зажигает по полной, я совсем поплыл, сидел накачивался пивом, Арве рассказывал о своем ребенке. И вдруг заплакал. Я его толком и не слушал, а тут он закрыл лицо руками, и плечи у него тряслись. Да он по-настоящему плачет, подумалось где-то глубоко внутри меня. Бар закрылся, мы взяли такси до другого заведения, в него нас не впустили, но мы нашли большое открытое место с киоском в конце, возможно, это был парк Кунгстрэдгорден, да, почти наверняка он. Там стояли стулья, прикованные цепочками. Мы вдруг стали поднимать стулья над головой и метать их в стену. Странно, что полиция не приехала. Но не приехала. Мы взяли такси до нашего отельчика. Утром проснулись, когда наш поезд два часа как ушел. Но мы уже так основательно на все забили, что нам и на это было насрать. Приехали на вокзал, сели на следующий поезд, и всю дорогу я говорил. Не закрывая рта. Из меня как будто извергалось все, что я последний год держал в себе. Что-то в Арве позволяло мне так себя вести. Не знаю, что это было или есть. Какое-то глобальное приятие. Во всяком случае, ему досталась вся история, от и до. Смерть папы, весь тот кошмар, дебют и привходящие обстоятельства; рассказав об этом, я пошел рассказывать дальше. Помню, мы уже ждем такси на вокзале, ни души вокруг, только я и Арве, он смотрит и смотрит на меня, а я говорю и говорю. Детство, юность, я ничего не пропускал. И только о себе самом, больше ни о чем. Я, я, я. Все это я на него вывалил. Что-то в нем позволяло так себя вести, он понимал все, что я рассказывал и как рассуждал, я первый раз с таким встретился. Обычно разговор упирался в предвзятость: желая утвердить свою точку зрения, собеседник ограничивал сказанное тобой или придавал ему собственное направление, так что оно неизбежно искажалось, точно не имело изначальной самоценности. Но Арве показался мне в тот день человеком полностью открытым, к тому же любопытным, который старается понять то, что видит. Причем его открытость не была приемом, дурацкой профессиональной открытостью психологов, как не было приемом его любопытство. Его взгляд на мир показался мне умудренным, и как всякому, кто поднялся до таких высот, ему оставался только смех. Смех как единственная адекватная реакция на поступки людей и их представления о мире.
Это я понимал, использовал, потому что не был в силах устоять перед тем, что сулила мне его открытость, но все же опасался Арве.
Он знал то, чего я не знал, понимал то, чего я не понимал, видел то, чего я не видел.
Я сказал ему об этом.
Он улыбнулся:
– Мне сорок лет, Карл Уве. А тебе тридцать. Это большая разница.
– Нет, – сказал я. – Думаю, дело в другом. У тебя есть проницательность, а мне ее не хватает.
– Говори, говори! – засмеялся он.
Его обаяние создавалось в первую очередь за счет напряженного взгляда темных глаз, но в самом Арве ничего темного не было, он много смеялся, улыбка редко сходила с чуть искривленных губ. Плюс сильная энергетика, он был такой человек, чье присутствие сразу ощущалось, но не физически, потому что как раз тела его, худого и легкого, ты как будто не замечал. Я, во всяком случае. Арве – это бритый череп, темные глаза, вечная улыбка и громкий смех. В своих рассуждениях он всегда доходил до чего-то, для меня неожиданного. О подобной открытости ко мне я и мечтать не мог. И сумел неожиданно проговорить вслух вещи, которые до того держал в себе, более того, я как будто бы заразился от него и внезапно мои собственные рассуждения стали развиваться в неожиданные стороны, и чувство, которое я по этому поводу испытывал, называлось «надежда». Может быть, я все-таки писатель? Арве – конечно. А вот я? Со всей моей обыденностью и пристрастием к футболу и сериалам?
Я говорил как заведенный.
Приехало такси, я открыл багажник, продолжая трепаться, похмельный, взбудораженный; мы положили наши сумки, уселись сами в салон, и я трындел дальше всю дорогу по сельской Швеции до Бископс-Арнё, где тем временем давно начался и вовсю шел семинар. Они как раз пообедали, когда мы вывалились из такси.
– И так оно и пошло-поехало? – спросил Гейр.
– Да, – сказал я. – Так и пошло.
* * *
К нам подошел мужчина и представился: Ингмар Лемхаген, руководитель семинара. Сказал, что высоко ценит мою книгу, она напомнила ему другого норвежского писателя.
– Какого? – спросил я. Он улыбнулся: к этому мы вернемся позже, после разбора моего текста на общей сессии.
Наверняка Финн Алнэс или Агнар Мюкле, подумал я.
Я оставил сумку на улице, зашел в столовую, навалил еды на тарелку, вилкой перевалил ее в рот. Все качалось, я все еще был пьян, но не настолько, чтобы в груди не торкалось предвкушение и радость, что я сюда приехал.
Мне показали номер, я оставил в нем вещи и вышел, и направился в другое здание, где проходил семинар. Тут я ее и увидел, она стояла, прислонившись к стене, я не заговорил с ней, потому что там толпился еще народ, но с одного взгляда понял: в ней есть то, что мне так желанно, – понял с самой первой секунды, раз, и все.
Прямо взрыв.
Мы оказались в одной группе. Все расселись, но ведущая, некая финка, ничего не говорила, у них такая там методика, однако никто не клюнул; все молчали минут пять, пока обстановка не стала гнетущей, и кто-то взял на себя инициативу.
Я был всецело поглощен Линдой.
Как она говорит, что именно, но больше всего близостью ее, физическим присутствием.
Не знаю почему. Может быть, мое состояние делало меня восприимчивым к ней самой и к желанному в ней.
Она представилась. Линда Бустрём. Дебютировала сборником стихов «Утоли мою боль»[41]41
Оригинальное название – Gör mig behaglig för såret (швед.).
[Закрыть], ей двадцать пять лет, она из Стокгольма.
Курс продолжался пять дней. Все пять дней я ходил возле нее кругами. Вечерами я пил, напивался до больше не могу, ночами не спал. В какую-то ночь я спустился следом за Арве в подвал, смахивавший на крипту, он там танцевал, снова и снова, недоступный для контакта; когда мы оттуда вылезли и до меня наконец дошло, что до него не достучаться, я заплакал. Он заметил. Сказал: ты плачешь. Да, сказал я, но завтра ты это забудешь. Одну ночь я не спал совсем. Когда в пять утра улеглись последние, я пошел гулять в лес, солнце уже встало, я увидел косулю, бегущую среди старых лиственных деревьев, и испытал необычное, прежде не знакомое мне счастье. То, что я писал в ходе семинара, было редкой силы, как будто я добрался до источника, и что-то подлинное и для меня чужеродное хлынуло наружу, ясное и свежее. Возможно, правда, на мои оценки влияла эйфория. У нас было общее занятие, я сидел рядом с Линдой, она спросила, помню ли я сцену в «Бегущем по лезвию», когда свет из окна обесцвечивается. Я ответил, что помню и считаю момент, когда сова в это время поворачивается, красивейшей сценой фильма. Линда взглянула на меня. Вопросительно, а не соглашаясь. Руководители семинара разбирали наши сочинения. Дошли до моего. Лемхаген говорил о нем, и его слова как будто бы поднимали мой текст выше и выше, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь так разбирал текст, вытягивая из него то единственное, что в нем по-настоящему важно, – не характеры, тему или прочее, лежащее на поверхности, а метафоры и ту работу, которую они делают в глубине, в прикровенном, сращивая отдельное, связывая его почти органически. Я не сознавал, что именно это делаю, когда пишу, осознал, только когда он рассказал, для меня это были деревья и листья, трава и облака – и сияющее солнце, я все понимал лишь в его свете, и слова Лемхагена тоже.
Он посмотрел на меня:
– И в первую очередь все это мне напоминает знаете что? Прозу Тура Ульвена. Ты его читал, Карл Уве?
Я кивнул и опустил глаза.
Никто не должен был заметить, как кровь забурлила в моих жилах, как заиграли трубы и всадники ринулись в атаку. Тур Ульвен, величайший из всех.
Да, но я знал, что Лемхаген ошибался, переоценивал меня, он же швед и в тонкостях норвежского языка не разбирается. Хотя одно то, что он упомянул Тура Ульвена… Неужели мои тексты больше чем простая развлекательная беллетристика? Неужели хоть что-то в моих писаниях может напомнить Тура Ульвена? Кровь кипела, радость с ревом летела по нервным путям.
Я смотрел в пол и отчаянно мечтал, чтобы Лемхаген перешел уже к следующему участнику; когда он так сделал, я обмяк на стуле от облегчения.
* * *
В ту ночь пьянка продолжилась в моей комнате. Линда сказала, что можно курить, только надо отключить пожарный датчик, я отключил; мы пили, я поставил диск Wilco – «Summerteeth», ее не проняло, внешне во всяком случае, она никак не отреагировала; я достал поваренную книгу о древнеримской кухне, купленную мной накануне в Упсале, куда нас возили на экскурсию, круто же – готовить, как в Древнем Риме, подумал я, но не так подумала она и, наоборот, резко отвернулась и стала выискивать что-то взглядом. Народ начал расходиться по своим комнатам, я надеялся, что Линда за ними не потянется, но вот она тоже ушла, я снова забурился в лес, бродил до семи часов утра, вернулся. За мной бежал разъяренный человек. Кнаусгор! – кричал он. Это вы Кнаусгор? Да, сказал я. Он остановился передо мной и давай меня костерить: пожарный датчик, опасно, безответственно, кричал он. Да, я был не прав, сказал я, подумал и добавил «простите». Он смотрел на меня горящими гневом глазами, меня шатало, мне было абсолютно до лампочки все, я ушел к себе, лег, два часа поспал. Пришел на завтрак, и тут же ко мне подошел Ингмар Лемхаген, он сожалеет о случившемся, вахтер нарушил приличия, это не повторится.
Я ничего не понимал. Разве он должен извиняться?
Для меня в этом происшествии не было ничего сверхъестественного – для того человека, кем я стал за эти дни, а именно для шестнадцатилетнего подростка. Чувства меня обуревали, как в шестнадцать лет, вел я себя, как в шестнадцать. Я внезапно стал так неуверен в себе, как не бывал с шестнадцати лет. Мы все собрались в комнате для читки наших текстов, мы должны были вступать один за другим, идея была, что это будет звучать как хор, в котором растворяются индивидуальные голоса. Лемхаген подал кому-то знак, тот начал читать. Потом Лемхаген показал на меня. Я посмотрел на него неуверенно:
– Уже читать? Он не закончил.
Все засмеялись. Я покраснел. Но когда все состроилось, я увидел, как хорош мой текст, гораздо лучше остальных, укорененный в чем-то совершенно ином, более сущностном.
Я сказал об этом Арве, когда мы потом стояли во дворе, на щебенке, и болтали.
Он ничего не ответил, только улыбнулся.
* * *
Каждый вечер два или три из нас читали свои произведения для остальных. Я очень ждал, когда очередь дойдет до меня: я покажу себя Линде во всей красе. Читаю я обычно мастерски, даже, как правило, срываю аплодисменты. Но тут не заладилось, уже на первом предложении я усомнился в тексте, он показался мне нелепым, смехотворным, поэтому дальше я старался занимать как можно меньше места, наконец красный от стыда сел на свое место. Дальше была очередь Арве.
И во время его чтения что-то произошло. Он всех околдовал. Он оказался волшебником.
– Как же хорошо! Невероятно! – сказала мне Линда, когда он закончил.
Я кивнул и улыбнулся:
– Да, очень хорошо.
В бешенстве и раздрае я ушел с чтений, купил пива и сел на крыльце своего домика. Я говорил про себя: Линда, сейчас ты уходишь оттуда и идешь сюда. Ты должна, иди за мной. Если ты сейчас придешь, если ты сделаешь так, мы будем вместе. Тогда это то самое.
Я прищурился и посмотрел на дверь.
Она открылась.
Линда!
Сердце забилось.
Это Линда! Линда!
Она шла через двор, и меня трясло от счастья.
Она свернула к другому зданию, на повороте приветственно махнув мне рукой.
На следующий день мы все пошли в лес, я шагал рядом с Линдой, впереди всех, шедшие за нами постепенно разбредались, и я остался наедине с Линдой в лесу. Она жевала травинку и время от времени поглядывала на меня с улыбкой. Я молчал. Не мог сказать ничего. Смотрел под ноги, смотрел на лес и на нее. Глаза у нее сияли. Сейчас в них не было ничего от того мрачного, глубокого, тянущего, она была сама легкость и флирт, жевала-пожевывала травинку, улыбалась, смотрела на меня, смотрела в землю.
Что все это такое?
И что оно значит?
Я предложил обменяться книгами, она сказала – да, конечно. Подошла ко мне, когда я лежал навзничь на траве и считал облака, и протянула книгу. «Бископс-Арнё, 09.07.01. Карлу Уве Кнаусгору от Линды» – написано было на ней. Я побежал в комнату за своей книжкой, уже подписанной Линде, и подарил ей. Она ушла, а я взялся читать ее книгу. Я изнывал от желания, каждое ее слово было она сама.
Изнутри происходившего, то есть такого охватившего меня вожделения Линды, как будто мне опять шестнадцать лет, все виделось иначе. Зелень вокруг разрасталась хаотично и буйно, но я отмечал в ней и простоту чистых форм, они вызывали во мне почти экстаз, – и эти старые дубы, и ветер, шуршащий в их листве, и солнце, и бесконечная голубизна неба.
Я не спал, почти не ел, пил каждый вечер, но я не чувствовал ни голода, ни усталости и без труда выполнял программу. Диалог с Арве не прервался, вернее, я продолжал рассказывать ему о себе, а постепенно все больше и больше о Линде. Он фокусировался на мне, он фокусировался на других участниках семинара, мы говорили о литературе. Моя манера рассуждать о ней изменилась, по мере общения с ним я мыслил все более раскованно, это ощущалось как подарок. Между занятиями мы, участники, валялись на газоне и болтали, я видел, какое впечатление на окружающих производит Арве, его слова, его поступки, и завидовал ему, потому что мечтал бы и сам так воздействовать на людей.
Вечером, когда все снова клубились на лужайке, Арве рассказывал, как брал для «Ваганта» интервью у Свейна Ярволла и как ему стали открываться тем вечером неслыханные горизонты, какая камертонная точность была в каждом слове и как все это некоторым образом вымостило ему дорогу в до того неведомое.
Я тоже рассказал, как делал для «Ваганта» интервью с Туре Ренбергом и все получилось, как обычно: я дрейфил перед интервью, потому что в стихах не разбираюсь, но кончилось все полнейшей открытостью, мы сидели и говорили о таком, о чем говорить невозможно. Интервью хорошее получилось, сказал я.
Арве засмеялся.
Он умудрился обесценить все, что я сказал, просто засмеявшись.
Все присутствовавшие понимали и видели, что сила за Арве и что вся наличная авторитетность сконцентрирована в одной гипнотической точке, иначе называемой лицом Арве. Линда тоже была в нашем кружке, Линда тоже видела это.
Арве перешел на бокс, на Майка Тайсона, его последний бой, когда он откусил ухо Холифилду.
Я сказал, что это понятная вещь: Тайсон чувствовал, что проигрывает, искал выход из положения и взял да откусил ухо, бой прервался, но Тайсон не проиграл. Арве опять засмеялся, вряд ли, сказал он, это было бы слишком расчетливо. А в Тайсоне нет ни грана рационализма. И Арве стал развивать тему в таком ключе, что мне пришла на ум сцена из «Апокалипсиса сегодня», где буйволу отрубают голову. Мрак, кровь и транс. Возможно, мысли мои двинулись именно в эту сторону по той причине, что Арве раньше в тот же день публично рассуждал, какую непреклонность выказали вьетнамцы: они отрезали детям руки, в которые тем ввели прививочную вакцину, – и что такой силе воли ничего невозможно противопоставить, кроме решимости зайти так же далеко.
На другой день я собрал народ поиграть в футбол, Ингмар Лемхаген выдал нам мяч, мы час погоняли его, а когда я по окончании присел с банкой колы на траву рядом с Линдой, она сказала, что у меня походка футболиста. У нее есть брат, он играет в футбол и хоккей и держится и ходит примерно как я. Не то Арве. Видел, как он ходит? Нет, сказал я. Он ходит как балетный, сказала она. Легко и воздушно. Неужели ты не заметил? Нет, сказал я и улыбнулся. Она ответила быстрой улыбкой и поднялась. Я откинулся на траву и уставился на облака – белоснежные, медленно плывшие в далекой вышине плотного синего неба.
После обеда я снова долго гулял в лесу. Остановился под дубом, смотрел в листву над головой. Отщипнул желудь и пошел дальше, катая его в руке, рассматривая со всех сторон под разными углами. Тонкий повторяющийся узор маленького шишковатого, похожего на корзинку колпачка, в котором желудь сидит. Продольные полосы светло-зеленого на темно-зеленой отполированной поверхности. Идеальная обтекаемая форма. Хоть для дирижабля, хоть для кита. Овал-нарвал, подумал я и улыбнулся. Все листья одинаковые, каждую весну они выпрастываются наружу в невероятных количествах, деревья – это заводы по производству затейливых узорчатых листьев из воды и солнечного света. С тех пор как мне втемяшилась эта мысль, думать о монотонности стало почти невыносимо. Это все Франсис Понж, которого я читал в конце весны по совету Рюне Кристиансена, взгляд Понжа навсегда видоизменил для меня деревья и листья. Они прут из колодца, колодца жизни, а он неисчерпаем. О, безволие.
Как страшно жить в окружении этой слепой силы во всем растущем, в лучах солнца, что горит и горит, тоже вслепую.
Во мне это породило какое-то пронзительное ощущение. А другим чувством было томление, причем не абстрактное, неизвестно о чем, как в последние годы, а более чем конкретное: его источник в ту минуту обретался в нескольких километрах от меня.
Что за безумие, спрашивал я себя. Я женат, у нас все хорошо, мы собираемся покупать квартиру. И вот я приехал сюда и хочу все сломать?
Хочу.
Я шел в прореженной солнечными пятнами тени лиственных деревьев, окутанный горячими лесными запахами, и вдруг подумал: я в середине жизни. Не в смысле возраста и земную жизнь пройдя до половины, но в центре бытия.
У меня дрогнуло сердце.
* * *
Наступил последний вечер. Мы собрались в самой большой комнате на вино и пиво – своего рода отвальную. Внезапно я оказался рядом с Линдой, она взялась открывать бутылку, но накрыла мою руку своей и едва заметно погладила ее, глядя мне в глаза. Все было ясно, все решилось, она хочет меня заполучить. Остаток вечера я думал об этом, постепенно напиваясь все сильнее и сильнее. Я сойдусь с Линдой. Мне не надо возвращаться в Берген, я могу просто бросить все там и быть с ней. Часа в три ночи, когда я надрался уже так, как со мной редко случается, я позвал ее на улицу. И все ей рассказал. Все в точности, что чувствую и что думаю.
Она ответила:
– Ты мне нравишься. Ты славный парень. Но меня ты не интересуешь. Прости. А вот приятель твой, он огонь. Меня он заинтересовал. Понимаешь меня?
– Да, – сказал я.
Развернулся и пошел в свою комнату, спиной чувствуя, что она пошла в другую сторону, на праздник. Под деревьями у входной двери кучковался народ, но Арве там не было, я пошел, отыскал его и пересказал слова Линды, что ее интересует он, и теперь они могут быть вместе. Но меня она не интересует, вот в чем штука, сказал он, у меня есть девушка, совершенно изумительная. А тебе я сочувствую, сказал он; вот еще, ответил я и пошел обратно через двор, как будто в одиночку пробирался по туннелю, мимо толпы у входа, в дверь, по коридору и в комнату, где на столе стоял и светился ноутбук. Я выдернул его из розетки, закрыл, пошел в ванную, схватил с полочки стакан и шваркнул его об стену. Подождал, не всполошится ли кто-нибудь. Потом взял самый большой осколок и стал резать лицо. Я работал методично, стремясь, чтобы порезы были глубокими и покрывали все лицо: подбородок, щеки, лоб, нос, подбородок снизу.
Так же методично я то и дело вытирал кровь полотенцем. Резал дальше. Снова вытирал кровь.
Наконец я удовлетворился, потому что не осталось живого места сделать еще один порез, пошел и лег спать.
Многим раньше, чем проснуться, я понял, что случилось страшное.
Лицо горело и болело. Очнувшись, я в ту же секунду вспомнил, что натворил вчера.
Этого я не переживу, подумал я.
Мне же надо ехать назад, встретиться с Тоньей на фестивале «Кварт»[42]42
«Кварт» – ежегодный музыкальный фестиваль, проходящий в норвежском Кристиансанне.
[Закрыть], мы полгода назад забронировали гостиницу вместе с Ингве и Кари Анной. Это будет наш отпуск. Она любит меня. А я учинил такое.
Я саданул кулаком по матрасу.
А семинарский народ?!
Все увидят мой позор.
Скрыть его невозможно. Он бросается в глаза. Я меченый, я сам себя пометил.
Я взглянул на подушку. Она вся пропиталась кровью.
Дотронулся до лица. Сплошные раны.
Я все еще был пьян. Еле поднялся на ноги. Сдвинул тяжелую штору вбок. В комнату хлынул свет. На лужайке сидела вся компания с рюкзаками и чемоданами, пора было уезжать.
Я саданул кулаком по изголовью кровати.
Мне придется пройти через это. Миновать шанса нет. Я должен выйти к ним.
Я запихнул вещи в сумку, лицо горело, и душа горела от стыда – такого громадного, какого я никогда еще не переживал.
Меченый он и есть меченый.
Я взял сумку в руку и вышел наружу. Сперва никто на меня не взглянул. Потом кто-то вскрикнул. И все уставились на меня. Я остановился.
– Мне очень жаль, – сказал я. – Простите.
Линда сидела тут же. И смотрела на меня выпучив глаза. Потом заплакала. И другие заплакали. А кто-то подошел и обнял меня за плечи.
– Все в порядке, – сказал я. – Я просто перебрал вчера. Извиняюсь.
Полная тишина. Я показал, какой я есть, и никто не сказал ни слова.
Как прикажете такое пережить?
Я сел и закурил сигарету.
Арве смотрел на меня. Я выдавил улыбку.
Он подошел ко мне.
– Ты чего натворил, а? – сказал он.
– Да напился в хлам. Могу потом рассказать. Но не сейчас.
Приехал автобус, отвез нас на станцию, мы сели в поезд. Самолет у нас был на следующий день. Я не представлял, как дотянуть до него. В Стокгольме вся улица пялилась на меня и обходила по большой дуге. Стыд горел во мне, полыхал, затушить его было невозможно ничем, только ходить с ним, терпеть, терпеть, пока он когда-нибудь не пройдет.
Мы пошли на Сёдер. Наши договорились встретиться там с Линдой, мы стояли и ждали ее на площади, которая теперь известна мне как Медборгарплатсен, но тогда была просто площадью; мы стояли ждали, и она прикатила на велосипеде, удивленная, что мы торчим здесь, когда договорились на Нюторгет, вон там, показала она, не взглянув на меня; ну и славно, вот как раз ее взгляд был бы мне вряд ли по силам. Мы ели пиццу, атмосфера была странная, потом сидели на лужайке, вокруг прыгали птицы во множестве, и Арве сказал, что не верит в теорию эволюции в том смысле, что она ставит на сильнейшего, потому что посмотрите на птиц, они делают не только что должны, но что им хочется, что приносит им радость. Радость недооценена, говорил Арве, и я знал, что он о себе и Линде, я же передал ему, что она сказала, она сама попросила передать, так что речь он вел о них двоих, я знал.
В гостиницу я вернулся довольно рано, прочая компания осталась пить. Я посмотрел телевизор, это было невыносимо, но вечер как-то скоротался, и наконец заснул, но соседняя кровать пустовала; Арве в ту ночь домой не вернулся, под утро я нашел его спящим на лестничной площадке.
Я спросил его, был ли он ночью у Линды, он сказал – нет, она рано ушла домой.
– Она все время плакала и хотела говорить о тебе. А я пил с Тёгером, вот чем я занимался.
– Не верю, – сказал я. – Говори правду, меня не колышет, вы же теперь вместе.
– Нет, – сказал он, – ты ошибаешься.
В Осло, куда мы ближе к обеду наконец прилетели, на меня все тоже таращились, хотя я надел черные очки и шел, опустив лицо ниже некуда. Давным-давно я договорился в этот день дать интервью Алфу ван дер Хагену для НРК[43]43
NRK, норвежская телерадиовещательная корпорация.
[Закрыть] – я должен был приехать к нему домой, – большое обстоятельное интервью, требующее времени. Так что надо было ехать туда. По дороге я примеривался, а не распослать ли все на фиг и отвечать на вопросы как душа просит.
– Господи, – сказал он, открыв дверь. – Что случилось?
– Все не так страшно, как кажется, – сказал я. – Надрался до чертиков, и вот.
– И ты можешь давать интервью?
– Да, я в порядке. Только с лица не очень.
– Что есть, то есть, – ответил он.
* * *
Тонья, увидев меня, заплакала. Я сказал ей, что просто надрался как свинья, но ничего не случилось. Как оно и было на самом деле. На фестивале на меня тоже оборачивались, и Тонья много плакала, но мало-помалу мне стало лучше, не отпускавшая меня железная хватка ослабла. Мы послушали Garbage, концерт был фантастический, Тонья сказала, что любит меня, я сказал, что люблю ее; я решил забыть-похоронить все, что произошло. Не возвращаться, не оборачиваться, не думать, не давать ему места в моей жизни.
В начале осени позвонил Арве и сказал, что они сошлись с Линдой. Я сказал: я же говорил, что вы сойдетесь.
– Но это случилось не тогда, а позже. Она написала письмо, а потом приехала. Я надеюсь, мы с тобой можем остаться друзьями. Я понимаю, что тяжело, но я надеюсь.
– Конечно, мы останемся друзьями, – сказал я.
Честно сказал; зла на него я не держал, с чего бы?
Мы встретились через месяц. Все вернулось на круги своя: я опять не мог ничего рассказать ему и вообще едва мог вымолвить слово, хотя догнался спиртным. Он сказал, что Линда все время обо мне заговаривает и часто упоминает, что я красивый. Я подумал, что в нашем кругу это нерелевантный параметр, он идет по разряду примечательных фактов, как если бы я хромал или имел горб. К тому же мне ее слова пересказал Арве, с чего вдруг? Однажды я встретил его в Доме художников, такого пьяного, что он еле держался на ногах, но вцепился мне в руку и подводил к столикам со словами: «Ну разве не красавец?» Я ускользнул, а час спустя наткнулся на него, и мы сели посидеть, и я сказал: послушай, я тебе столько всего понарассказывал о себе, а ты мне ни разу не открылся, в смысле не рассказал о сущностных для тебя вещах, и он ответил, что, мол, лучше обо мне думал, я чего-то прямо как народный психолог из субботнего приложения «Дагбладет», ладно, отъехал я. Он был прав, он всегда был прав или владел всеми аргументами и за, и против. Он много мне дал, но мне придется похоронить и это тоже, понял я, не получится одновременно жить этим и своей обычной бергенской жизнью. Не выйдет.
Зимой я снова с ним увиделся, Линда была в городе и хотела повидаться, Арве привел ее, оставил нас на полчаса, а потом зашел за ней и увел. Она сидела, сгорбившись, в большой кожаной куртке, слабая, дрожащая, от нее почти ничего не осталось, и я подумал: умерло былое, ничего нет.
* * *
Пока я излагал Гейру всю историю, он смотрел в стол перед собой. Когда я закончил, он поднял глаза и встретился со мной взглядом.
– Интересно, – сказал он. – Ты все обращаешь вовнутрь. Всю боль, всю агрессию, все чувства, весь стыд, все. Внутрь. Ты винишь себя, а не кого-то еще.
– Любая девочка-подросток сделала бы так же.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.