Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)
Вдруг она крикнула:
– Мы одни?
– Да, – сказал я.
– Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, КАРЛ УВЕ!
Слова как будто шли из самого нутра, из глуби, где она никогда не бывала, или, ладно, бывала лишь несколько раз. Я прослезился.
– Я тебя люблю, – сказал я, но она не услышала; поднималась новая волна.
Стало восемь вечера, девять вечера, десять вечера. В голове не было ни единой мысли, я массировал ее и следил за монитором, но вдруг меня озарило: рождается ребенок! Наш ребенок рождается.
Всего несколько часов, и он будет, будет здесь.
Озарение погасло, остались кривая и цифры, руки и крестец, ритмы и крики.
Открылась дверь. Вошла новая акушерка, в возрасте. За ней шла совсем молодая женщина. Старшая подошла вплотную к Линде, лицо было в нескольких сантиметрах, и назвалась. Сказала, что Линда молодец. Сказала, что с ней практикантка, Линда не против? Линда кивнула и оглянулась в поисках практикантки. Снова кивнула, найдя ее взглядом. Акушерка сказала, что теперь скоро. И что она должна посмотреть Линду.
Линда снова кивнула и взглянула на нее, как ребенок смотрит на свою маму.
– Умничка! – сказала акушерка. – Молодец.
В этот раз Линда не кричала. Лежала и смотрела в воздух большими темными глазами. Я гладил ее по лбу, она не замечала меня. Когда акушерка убрала руку, Линда крикнула:
– ВСЕ?
– Еще немного, – ответила акушерка. Линда поднялась и терпеливо встала в прежнюю стойку.
– Еще час, но может, и меньше, – сказала акушерка мне.
Я взглянул на часы. Одиннадцать. Линда стоит тут уже восемь часов.
– Это все уже можно снять, – сказала акушерка и отцепила от Линды провода и датчики. И вот она стоит, тело, внезапно освободившееся от этого всего, и боль, с которой она сражается, уже не зеленая волна и растущие цифры на мониторе, но то, что происходит внутри ее.
Я только тогда и понял: все внутри ее, и она с этим совершенно одна.
Так оно устроено.
Она была свободна. Все, что происходило, происходило в ней.
– Пошло, – сказала она. Это в ней оно пошло, я сложил руки и сильно нажал ей на крестец. Были только она и только происходившее в ней. Ни роддома, ни мониторов, ни книг, ни кассет, ни курсов, ни коридоров этих, по которым бродили наши мысли, все это не значило ничего, а только она и происходившее в ней. Ее тело было скользким от пота, на голове колтун, белая больничная рубашка сбилась и перекрутилась. Акушерка сказала, что сейчас вернется. Практикантка осталась с нами. Она промокнула Линде лоб, дала воды, принесла шоколад для марафонцев. Линда жадно накинулась на него. Приближалась развязка, она уже чувствовала ее и с нетерпением ждала конца каждой паузы, теперь длившейся короткое мгновение. Вернулась акушерка, пригасила свет.
– Ляг и отдохни, – сказала она.
Линда легла. Акушерка погладила ее по щеке. Я встал у окна. Ни одной машины на улице. Свет фонарей был белым от снега. В комнате стояла тишина. Я обернулся.
Линда словно уснула.
Акушерка улыбнулась мне.
Линда застонала. Акушерка взяла ее за руку, и Линда приподнялась. Взгляд у нее был черный, как лес ночью.
– Ну, давай, – сказала акушерка.
Что-то новое началось, что-то изменилось, я не понял, что именно, но встал у Линды за спиной и снова стал массировать. Схватка шла и шла, Линда схватила маску и жадно вдыхала газ, но он, похоже, не помогал, протяжный вопль вырвался из нее и не кончался, не кончался.
Но все же наступила пауза. Линда выдохнула. Акушерка вытерла ей лицо от пота и похвалила, сказала, что молодец.
– Хочешь потрогать его? – спросила она.
Линда посмотрела на нее и медленно кивнула. Встала на колени. Акушерка взяла ее руку и подтолкнула ее куда-то Линде между ног.
– Это головка. Чувствуешь?
– Да! – сказала Линда.
– Держи руку там, пока тужишься. Можешь?
– Да! – сказала Линда.
– Иди сюда, – позвала акушерка и вывела Линду на середину комнаты. – Вставай вот здесь.
Практикантка подвинула табурет, все время стоявший у стены. Линда опустилась на колени. Я встал сзади, хотя что-то подсказывало мне, что массаж сейчас уже погоды не делал.
Она кричала во всю мощь легких, было задействовано все тело, но руку она держала на макушке малыша.
– Головка родилась, – сказала акушерка. – Еще разок. Тужься!
– Головка родилась?! – сказала Линда. – Ты ведь так сказала?
– Да. Тужься!
Рык, как будто бы не из здешнего мира, вырвался из Линды.
– Хочешь его принять? – спросила меня акушерка и посмотрела на меня.
– Да, – сказал я.
– Тогда подойди и встань вот тут, – сказала она.
Я обошел табуретку и встал перед Линдой. Она смотрела на меня, не видя меня.
– Еще разок. Давай, девочка моя, давай!
Глаза у меня были полны слез.
Ребенок выскользнул из нее как тюлененок, прямо мне в руки.
– ООООООООООООО! – закричал я. – ООООООООООООО!
Тельце маленькое, горячее и скользкое, оно едва не выскользнуло у меня из рук, но практикантка пришла на помощь.
– Она родилась? – спросила Линда. – Родилась?
– Да, – сказал я и поднял повыше к ней маленькое тельце, и она приложила малышку к груди, а я зарыдал от радости, и Линда впервые за несколько часов посмотрела на меня и улыбнулась.
– Кто у нас? – спросил я.
– Девочка, Карл Уве. У нас девочка, – сказала она.
У девочки были черные волосы, они липли к ее голове. Она плакала, я никогда еще не слышал такого звука, это был голос моей собственной дочери, я находился в сердце мироздания, никогда еще я так себя не чувствовал, и вот я в сердце мира, мы все там, в сердце мира. Вокруг нас было тихо, вокруг нас было темно, но внутри, где были мы, акушерка, практикантка, Линда, я и крошечный ребенок, там сиял свет.
Они помогли Линде перебраться на кровать, она лежала на спине, а девочка, уже слегка порозовевшая, приподняла голову и посмотрела на нас. Глаза у нее были как два черных светильника.
– Ну, здравствуй, – сказала Линда. – Добро пожаловать к нам.
Девочка подняла одну руку и опустила ее. Движения у нее были как у ползающих животных, как у крокодила или варана. Потом другую руку. Вверх, чуть в сторону, вниз.
Черные глаза смотрели прямо на Линду.
– Да-да, я твоя мама, – сказала Линда. – А вон папа стоит. Видишь?
Акушерка с практиканткой потихоньку стали наводить порядок вокруг нас, а мы все смотрели и смотрели на живое создание, вдруг появившееся в комнате. У Линды была кровь на ногах и на животе, девочка тоже была испачкана кровью, и от них обеих исходил резкий, почти металлический запах; сколько раз я его вдохнул, столько раз он показался мне странным и незнакомым. Линда приложила девочку к груди, но та не заинтересовалась, она была занята рассматриванием нас. Акушерка принесла поднос, на нем была еда, стакан яблочного сидра и шведский флаг. Они забрали ребенка и, пока мы ели, взвесили и измерили ее, она вопила, но затихла, когда ее снова положили Линде на грудь. Линдина открытость девочке, беззаветная заботливая преданность, которая читалась в движениях, поразила меня, я никогда такой не видел.
– Она Ванья? – спросил я.
Линда посмотрела на меня:
– Конечно. Разве не видно?
– Привет, малышка Ванья, – сказал я. Взглянул на Линду: – Она выглядит, как будто мы в лесу подарочек нашли.
Линда кивнула:
– Наш маленький тролль.
Акушерка подошла к нашей кровати:
– Вам пора идти в вашу палату. Но, наверно, вы хотите сперва одеть малышку?
Линда посмотрела на меня:
– Оденешь ее?
Я кивнул. Подхватил маленькое, тощее тельце и положил ее в ногах кровати, вытащил из баула пижаму и стал бережно-бережно одевать малышку, она вопила своим странным тонким голоском.
– Ты отлично умеешь рожать детей, – сказала акушерка Линде. – Делай это почаще.
– Спасибо! – ответила Линда. – Лучший комплимент на свете.
– Представь, какой прекрасный старт в мир. Он останется с ней на всю жизнь!
– Думаете?
– Да-да! Это очень важно. Ну хорошо, спокойной ночи и удачи вам. Я, может быть, загляну к вам завтра, но не обещаю.
– Спасибо вам огромное, – сказала Линда. – Вы были лучше некуда!
Спустя несколько минут Линда уже брела по коридору в нашу палату, а я шел рядом и крепко прижимал Ванью к груди. Она смотрела на потолок широко открытыми глазами. В палате мы погасили свет и легли спать. Сначала мы долго говорили обо всем, что было, и Линда то и дело прикладывала девочку к груди, которая пока что нисколько ее не интересовала.
– Теперь ты можешь больше никогда ничего не бояться, – сказал я.
– У меня самой такое же чувство, – ответила Линда.
Постепенно они обе заснули, а я все никак не мог ни успокоиться, ни угомониться, мне все хотелось что-нибудь сделать. Видимо, реакция на то, что сам я ничего сегодня не сделал. Я спустился на лифте вниз и сел на холоде на улице, закурил и позвонил маме.
– Привет, это Карл Уве, – сказал я.
– Как у вас дела? – спросила мама. – Вы в роддоме?
– Да. У нас родилась девочка, – сказал я, и голос у меня сорвался.
– Ооо! Девочка! Как прекрасно! С Линдой все хорошо?
– Да, все хорошо. Все отлично. Все как и должно быть.
– Поздравляю, Карл Уве! Как чудесно!
– Да, – сказал я. – Слушай, я хотел просто тебе сказать. Я еще завтра позвоню. Я пока… не очень еще…
– Понимаю, – сказала мама. – Линде привет и мои поздравления.
– Обязательно, – пообещал я и повесил трубку.
Позвонил маме Линды. Она расплакалась. Я зажег сигарету и рассказал теперь ей. Снова нажал отбой и позвонил Ингве. Закурил новую сигарету, с ним болтать было легче, и я несколько минут ходил под фонарями по парковке, прижав телефон к уху, и ничуть не замерз, хотя на мне была только легкая рубашка, а на улице минус десять как минимум; нажал отбой, некоторое время озирался вокруг, в надежде заставить то, что меня окружало, соответствовать тому, что было у меня в душе, потерпел фиаско и стал ходить туда-обратно, раскурил новую сигарету, бросил ее через пару затяжек и побежал ко входу, подгоняемый мыслью, что там наверху они! В эту самую минуту они здесь, они спят в комнате наверху! Линда спала, положив малышку на себя. Я постоял, посмотрел на них, потом достал свой блокнот, зажег лампу, сел на стул и попробовал описать, что произошло, но тщетно, получалось слишком глупо; встал и пошел в телевизионную комнату, обнаружил внезапно, что надо прикнопить на доску с датами рождения детей розовую кнопку за Ванью Прекрасную, тут для девочек были розовые кнопки, а для мальчиков – голубые; подошел и воткнул ее, еще пару раз прошел коридор туда-обратно, спустился вниз выкурить еще сигарету, две, как оказалось, поднялся в комнату, лег, не уснул, потому что во мне что-то открылось, внезапная восприимчивость ко всему, и мир, в центре которого я находился, наполнился смыслом. Разве можно уснуть?
Нет, в конце концов я уснул.
* * *
Все было до того новым, и непривычным, и хрупким, что просто одеть ее казалось большим проектом. Пока Хелена, приехавшая забрать нас на машине, ждала внизу, мы полтора часа упаковывали Ванью, но увидев, как мы выходим из лифта, Хелена рассмеялась и спросила, правда ли мы хотим в такой холод нести ребенка на улицу без верхней одежды?
Нет, об этом мы не подумали. Хелена закутала ее в свой пуховик, и мы побежали к машине; люлька с Ваньей болталась в моей руке. Дома, без посторонних, Линда расплакалась, она сидела с Ваньей на руках и плакала обо всем хорошем и обо всем плохом, что появилось в ее жизни теперь. Меня по-прежнему одолевала жажда деятельности, я не мог просто сидеть, мне надо было что-то делать: готовить еду, мыть посуду, бегать в магазин, – да что угодно, лишь бы побольше двигаться. А Линда, наоборот, все время сидела неподвижно, прижав к груди ребенка. Свет не исчез, и тишина не исчезла, вокруг нас как будто возникла зона покоя.
И это было поразительно. Я провел десять дней в мире и покое, а также неуемной и неприятной непоседливости, но потом мне надо было снова начинать работать. Отложить в сторону все, что случилось в моей жизни, не думать, как они там дома, а писать об Иезекииле. А вечером открыть дверь, за которой моя маленькая семья, с мыслью, что вот, это моя маленькая семья.
Счастье.
Быт перестроился под требования, которые появляются вместе с ребенком, и заскользил по накатанному. Линда не любила оставаться с ней дома одна, беспокоилась, но я не мог не работать, роман непременно должен был выйти осенью, мы нуждались в деньгах.
Но роман с сандалиями и верблюдами не двигался с места.
Однажды я записал в блокноте: «Библия разыгрывается в Норвегии» и «Авраам в Сетесдалских горах». Идея дурацкая, для романа одновременно и мелковатая, и великоватая, но когда она вдруг всплыла снова, то понадобилась мне уже для другого, – чем черт не шутит, начну и посмотрю. Отправил Каина посреди скандинавского ландшафта бить в сумерках молотом по камням. Спросил Линду, могу ли я прочесть ей вслух, она сказала – да, естественно, конечно; я сказал: понимаешь, там страшная глупость, она ответила, у тебя это часто хорошо получается; не в этот раз, сказал я. Читай! – сказала она со своего стула. Я прочел. Она сказала: «Читай дальше, это потрясающе, пиши дальше», и я так и сделал, писал об этом до самого крещения Ваньи, оно состоялось в мае в Йолстере у мамы. Вернувшись от мамы, мы поехали на Идё, это в архипелаге в районе Вестервика, потому что у Видара, мужа Ингрид, там дача. Линда и Ингрид возились с Ваньей, но я сидел и писал, поскольку была середина июня и через шесть недель роман требовалось сдать, а он все еще был маловат, хотя историю о Каине и Авеле я уже закончил. Я впервые наврал своему редактору, сказал, что мне осталось только отшлифовать текст. На самом деле я все поставил на кон и взялся за новую историю: я знал, что из нее действительно получится роман. Я писал как проклятый, но не успевал, конечно, завтракал и обедал с Линдой и остальными, по вечерам смотрел с ней ЧМ по футболу, но все остальное время я сидел в чулане и стучал по клавишам. Мы вернулись домой, и я, осознав, что вопрос стоит так – все или ничего, – сказал Линде, что переезжаю в кабинет, чтобы писать день и ночь. Ты не можешь так сделать, сказала она, это не годится, у тебя семья, ты ведь помнишь? Сейчас лето, ты ведь помнишь? Я что, должна одна заниматься нашей дочерью? Да, сказал я. Получается, что так. Ну нет, сказала она, я тебе не разрешаю. Окей, сказал я, но я все равно так сделаю. И сделал. Я был совершенно одержим. Я писал все время, спал по два или три часа в сутки, единственным, что имело значение, был роман, который я писал. Линда уехала к своей маме и звонила мне несколько раз в день. Она была в такой ярости, что орала, буквально орала в трубку. Я отодвигал трубку подальше от уха и писал. Она сказала, что уйдет от меня. Уходи, сказал я. Меня это не касается, мне надо писать. Так оно и было. Пусть уходит, если ей так хочется. Она сказала – но я так и сделаю. И ты никогда нас больше не увидишь. Я сказал, отлично. Я писал по двадцать страниц в день. Не видел ни слов, ни предложений, ни формы, только ландшафт и людей, и Линда звонила и орала, обзывала меня папиком, свиньей, монстром, которому недоступна эмпатия, что я самый мерзкий человек на всем свете и она проклинает тот день, когда меня встретила. Я отвечал: хорошо, брось меня, мне все равно, искренне говорил я, мне было все равно, никто не смел встать на пути у романа; она бросала трубку, снова звонила через две минуты и снова меня костерила, я одна, мне одиноко, почему я одна должна растить Ванью; меня все устраивает, сказал я, она плакала, умоляла, упрашивала, для нее нет ничего хуже того, что я с ней вытворяю, я бросил ее одну. Я не реагировал, писал день и ночь, потом она позвонила и вдруг сказала, что завтра они возвращаются в город, могу ли я встретить их на станции?
Да, я мог.
На перроне она подошла ко мне с Ваньей, спящей в коляске, коротко поздоровалась, спросила, как мне пишется; хорошо, ответил я; она сказала, что сожалеет обо всем. Через две недели я позвонил и сказал, что роман закончен, мистическим образом ровно в тот день, который издательство назвало мне как дедлайн, первого августа, и, когда я пришел домой, она подала мне в коридоре бокал, в гостиной играла моя любимая пластинка, а на столе стояла любимая еда. Я написал роман, он был готов, но пережитое мной ощущение, что я побывал где-то в потустороннем месте, не прошло. Мы поехали в Осло, я выступил на пресс-конференции, но на обеде после нее так надрался, что все утро проблевал в гостиничном номере и едва сумел соскрести себя и засунуть в такси в аэропорт, где задержка рейса переполнила чашу терпения Линды, она наорала на персонал за стойкой, я спрятал лицо в ладонях, неужели снова-здорово? Самолет летел в Брингеланнсосен, там нас встречала мама, и всю следующую неделю мы ходили в долгие прогулки среди красивых гор, и все было прекрасно, как должно быть, но все-таки недостаточно хорошо, меня все время тянуло назад, туда, где я побывал, такое подспудное ноющее ощущение нехватки. Угара, одиночества, счастья.
Мы вернулись домой, Линда пошла учиться в Театральный институт, на второй курс, я должен был сидеть дома с Ваньей. По утрам ее накачивали молоком, в обед я привозил ее в институт, где ее снова накачивали молоком, после занятий Линда неслась на всех парах домой на велосипеде. Мне не на что было жаловаться, все было отлично, книга получала прекрасные отзывы, иностранные издательства покупали права на перевод, а я тем временем катал по очень красивому городу Стокгольму коляску со своей дочкой, которую я обожал как никого, а любимая женщина сидела в институте на занятиях и дико по нас скучала. Осень перешла в зиму, жизнь с детскими кашами и детской одеждой, детским плачем и детской отрыжкой, праздные ветреные дни и пустые вечера потихоньку приелись, но я не мог жаловаться, не мог ничего сказать, мне надо было молчать и делать, что должен. В доме наезды на нас продолжались, эпизод в новогоднюю ночь никак не сказался на отношении к нам русской соседки. Надежда, что теперь она перестанет к нам цепляться, оказалась наивной, наоборот, напор только возрос. Стоило нам включить утром радио в спальне, или уронить книгу на пол, или вбить в стенку гвоздь, она начинала колотить по трубам. Однажды я забыл в постирочной в подвале икейскую сумку с чистой одеждой, так ее переставили под раковину и отвернули трубу, чтобы вся сливавшаяся вода, в основном грязная из стиральных машин, текла прямиком в нашу одежду. Как-то утром в конце зимы Линде позвонили из фирмы-домовладельца: им поступила жалоба на нас, целый ряд серьезных нарушений, не будет ли Линда так любезна дать пояснения? Во-первых, у нас громко играет музыка в неподходящее время суток. Во-вторых, мы выставляем пакет с мусором на лестничную клетку. В-третьих, наша коляска тоже всегда стоит там же. В-четвертых, мы курим во внутреннем дворе и засыпали его окурками. В-пятых, мы забываем свою одежду в постирочной, и она стоит грязная, и вообще стираем не в свои часы. Что на такое ответишь? Что соседка нас преследует? Это слово против слова. К тому же письмо не только от нее, ее приятельницы с верхнего этажа подписались тоже. И некоторые пункты соответствуют действительности. Поскольку все жильцы дома выставляют вечером пакет с мусором за дверь, чтобы утром по дороге выкинуть его в помойку, то и мы так делали. Отрицать этого мы не могли, две задействованные соседки сделали фотографию нашей двери со стоящим перед ней мусорным пакетом. И коляску мы действительно тоже оставляли у двери, это правда, но вряд ли можно предположить, что мы будем несколько раз в день таскать ребенка плюс все, что ему нужно на улице, в подвал и обратно? Случается, что мы забываем наше время стирки, но разве не все этим грешат? Нет-нет, мы должны соблюдать порядок. На этот раз все останется без последствий, но если на нас еще поступят жалобы, наш договор будет ими пересмотрен. В Швеции человек получает пожизненный договор на жилье, и добыть его трудно, а уж такой, как наш, в самом центре, бывает или вершиной долгой успешной карьеры, или покупается примерно за миллион на черном рынке. Наш Линда получила от своей мамы. Потеря договора была для нас потерей единственной ценности, которой мы обладали. Так что нам оставалось только быть предельно корректными и тщательно контролировать каждый наш шаг. У самих шведов это в крови. Шведов, которые не оплачивают свои счета вовремя, не существует в природе, потому что стоит тебе пропустить дату оплаты, ты получаешь взыскание, а со взысканием даже на грошовую сумму нельзя получить кредит в банке, нельзя купить мобильный номер или взять напрокат машину. Для меня, не самого пунктуального человека, привычно набиравшего за полугодие пару мелких просроченных платежей, все это не было очевидно. И серьезность положения дошла до меня только через несколько лет, когда я попробовал взять кредит, но получил жесткий отказ. Кредит ему, ага! Но шведы, они упираются рогом, строго упорядочивают свою жизнь и презирают любого, кто так не делает. О, как я ненавидел эту мудацкую страну! Да еще эта их самовлюбленность! Все, как устроено в Швеции, это норма, а любое другое устройство – ненормальность. И одновременно они носятся с мультикультурностью и меньшинствами всех видов. Бедные негры, попавшие из Ганы или Эфиопии в постирочную в подвале шведского дома! Время ты должен забронировать за две недели, и не приведи бог забыть носок в сушилке, тебя будут распекать на все корки, мало не покажется, или в дверь позвонит некто с икейской, будь она неладна, сумкой в руке и с язвительной участливостью поинтересуется, не твоя ли она? Швеция не воевала на своей территории с семнадцатого века, и нередко мне приходило на ум, что пусть бы кто-нибудь уже их оккупировал, разбомбил здания, опустошил страну, расстрелял мужчин, изнасиловал женщин, а потом позволил какому-нибудь отдаленному государству, Чили или Боливии к примеру, раскрыть шведским беженцам свои объятия, продемонстрировать готовность помочь им, сказать, как в Чили обожают все скандинавское, и с тем поселить их в гетто рядом с большим городом. Хотелось бы просто послушать, что шведы скажут.
А хуже всего, что в Норвегии принято восторгаться Швецией. Я сам восторгался, пока жил в Норвегии. Знать о Швеции я ничего не знал. Но теперь, когда узнал и прочувствовал и пытался рассказать об этом в Норвегии, никто меня не понял. Объяснить реальную степень конформизма шведского уклада невозможно. В частности, потому, что конформизм проявляется в том числе отсутствием: например, в публичном пространстве фактически нет мнений, отличных от господствующих, они вообще не представлены. Чтобы это увидеть, требуется время.
Так выглядела ситуация, когда я в тот ноябрьский вечер, поднимаясь по лестнице с томом Достоевского в одной руке и пакетом из «НК» в другой, встретился с русской. В том, что она отвела глаза, я ничего странного не заподозрил: затащив вечером коляску в чулан для велосипедов, мы частенько находили ее утром задвинутой к стене, со свороченным козырьком, одеяло иногда валялось на полу, очевидно, его швырнули торопливо и в ярости. Мы купили с рук подержанную маневренную спортивную коляску, но кто-то переставил ее под табличку «негабаритный мусор», так что в одно прекрасное утро мусоровоз ее забрал. Трудно было не заподозрить русскую. Трудно, но не невозможно. Взгляды остальных соседей тоже не светились теплом и сердечностью.
Я отпер дверь, вошел, стряхнул с ног полусапоги.
– Привет! – крикнул я.
– Привет, – ответила Линда из гостиной. В голосе ни намека на враждебность.
– Прости, что я так поздно, – сказал я, выпрямляясь; потом снял шарф и куртку и повесил ее в шкаф. – Зачитался и забыл про время.
– Ничего страшного, – сказала Линда. – Я искупала Ванью и уложила, она заснула быстро и спокойно. Повезло!
– Отлично, – ответил я и вошел к ней в гостиную.
Она смотрела телевизор, устроившись на диване в моем темно-зеленом свитере.
– Что это ты в моем свитере?
Она нажала на пульт, выключая телевизор, и встала.
– Я? Видишь ли, я без тебя скучаю.
– Вообще-то я здесь живу. И нахожусь здесь постоянно.
– Ты понимаешь, о чем я говорю, – сказала она и потянулась, чтобы поцеловать меня. Некоторое время мы стояли и обнимались.
– Я вспомнил, как девушка Эспена жаловалась, что его мама ходит в его вещах у нее на глазах, – сказал я. – Она воспринимала это как сигнал, что мама так заявляет свое право собственности на него. И что по отношению к ней это был враждебный выпад.
– Безусловно, так оно и было, – сказала она. – Но здесь только ты и я. И мы же не враги?
– Нет, конечно, ты чего это? – сказал я. – Пойду еду приготовлю. Хочешь красного вина?
Она зыркнула на меня.
– А, да, ты же кормишь. Но один бокал вряд ли опасно? Давай?
– Очень хочется, но пока подожду. А ты выпей.
– Сначала на Ванью взгляну. Она ведь спит, да?
Линда кивнула, мы зашли в спальню. Ванья спала в своей кроватке, приставленной к нашей двуспальной кровати. Она лежала как будто на коленках, выставив попу и зарывшись лицом в подушку, вытянув руку в сторону. Я улыбнулся.
Линда прикрыла ее одеялом, я вышел в коридор, взял пакеты, отнес их на кухню, включил духовку, вымыл картошку, по очереди наколол каждую вилкой, положил их на противень, предварительно смазав его маслом, поставил его в духовку, а кастрюлю с водой для брокколи – на плиту. Пришла Линда и села за стол.
– Я все склеила, и у меня готов черновой вариант, – сказала она. – Можешь потом послушать? Возможно, мне уже просто не надо ничего трогать.
– Конечно! – сказал я.
Линда делала документальный фильм о своем отце, в среду его надо было сдавать. В последние недели она несколько раз брала у отца интервью, и таким образом он вернулся в ее жизнь после многих лет полного отсутствия, хотя от его квартиры до нашей было метров пятьдесят. Я положил антрекоты на широкую деревянную доску, оторвал бумажное полотенце и промокнул их.
– Выглядят аппетитно, – сказала Линда.
– Надеюсь, вкусные, – сказал я. – Не буду говорить, сколько они стоят.
Картофелины такого микроразмера должны были запечься за десять минут, поэтому я поставил на плиту сковородку и кинул брокколи в кастрюлю, – вода как раз вроде закипела.
– Я накрою на стол, – предложила Линда. – Мы будем есть в гостиной?
– Давай, да.
Она встала, достала из шкафа две зеленые тарелки, два бокала и унесла в гостиную. Я пришел следом с вином и бутылкой минералки. Когда я вошел, она вставляла свечи в подсвечник.
– У тебя есть зажигалка?
Я кивнул, нашарил зажигалку в кармане и протянул ей.
– Скажи, так уютнее? – спросила Линда и улыбнулась.
– Гораздо, – ответил я. Открыл бутылку и налил вино в один бокал.
– Очень жалко, что тебе нельзя, – сказал я.
– Глоточек, наверное, можно, – ответила она. – Просто вкус попробовать. Но я потом, с едой.
– Отлично, – ответил я.
По дороге на кухню я снова остановился перед кроваткой Ваньи. Теперь она лежала на спине, раскинув руки в стороны, как будто ее скинули к нам вниз с большой высоты. У нее была круглая как шар голова и короткое тело, а на нем – более чем достаточно жирка. Наша патронажная сестра посоветовала нам в последний раз похудеть Ванью. Например, не кормить ее каждый раз, когда она плачет.
Да, они в этой стране сумасшедшие.
Я оперся о бортик и наклонился к Ванье. Она спала с открытым ртом и сопела носом. Изредка я замечал в ее лице черты Ингве, но потом сходство исчезало, в целом на меня и моих она не походила.
– Красивая, да? – сказала проходившая мимо Линда, коснувшись моего плеча.
– Очень, – ответил я. – Хотя непонятно, что с этим делать.
Когда врач осматривала Ванью в роддоме через несколько часов после рождения, Линда пыталась добиться от нее признания, что Ванья не просто хорошенькая девочка, но что она необыкновенно хороша. Дежурный тон, когда врач наконец согласилась, ничуть Линду не обескуражил. Я взирал на нее в легком изумлении. Так вот что такое материнская любовь – все должно ей подчиниться?
Эх, что за время было! Мы не имели никакого опыта с новорожденными малышами, и любое действие вызывало восторг и страх одновременно.
Теперь-то мы умелые.
На кухне чадила сковородка, масло на ней стало коричневого цвета. Из кастрюли рядом поднимался пар. Крышка подпрыгивала и стучала о край. Я бросил оба куска на зашипевшую сковороду, достал картошку из духовки и переложил в миску, слил воду из брокколи, подсушил ее несколько секунд на сковородке, перевернул антрекоты, вспомнил о шампиньонах, достал еще одну сковороду, кинул на нее грибы и разрезанный пополам помидор и отвернул мощность на полную. Открыл окно, чтобы выпустить чад, и его мгновенно выдуло. Я положил антрекоты вместе с брокколи на белое блюдо и, пока дожаривались шампиньоны, высунул голову в окно. Холодный воздух стянул лицо. Напротив чернели пустые офисы, но по тротуару под окнами молча двигались потоком люди в толстой теплой одежде. Другие сидели за столом в ресторане, никак не похожем на процветающий, а повара, невидимо для них, но не для меня, перемещаясь в соседнем помещении между плитами и разделочными столами, двигались быстро и решительно, без малейших колебаний. Перед входом в джаз-клуб «Нален» собралась небольшая очередь. Мужчина в кепке вышел из автобуса с надписью «Радио Швеции» и вошел в клуб. На шее у него болталась карточка, видимо удостоверение. Я вернулся к шампиньонам и встряхнул сковороду, чтобы перевернуть их. Район этот почти не жилой, здесь в основном офисы и магазины, так что по окончании рабочего дня жизнь на улицах замирает. Те, кто вечером проходят здесь по улицам, идут в рестораны, коих тут множество. Растить тут детей немыслимо. Здесь ничего для них нет.
Я выключил конфорку и переложил грибы, еще белые, но теперь с коричневыми пятнами, на блюдо. Оно было белое с синим кантом и позолотой по краю. Не эталон красоты, но я забрал его себе, когда мы с Ингве делили ту малость, которая осталась от папы. Должно быть, отец купил весь сервиз на деньги от развода: тогда мама выкупила его долю в доме в Твейте, и он одним махом, зараз, приобрел все, что нужно в хозяйстве. Но сам факт, что все его имущество закуплено в один и тот же год, обесценивало все предметы: у них не было иной ауры, кроме внезапно свалившихся денег и разрыва всех прежних связей.
Для меня дело обстояло иначе: папины вещи – а кроме сервиза, это был еще бинокль и резиновые сапоги – работали на сохранение памяти о нем. Не то чтобы громко и отчетливо, но как регулярная констатация того факта, что и он тоже – часть моей жизни. В мамином доме вещи играли абсолютно другую роль, здесь имелось, например, пластмассовое ведро, купленное еще в шестидесятых, во времена студенчества в Осло; в семидесятых его как-то поставили слишком близко к костру, так что оно подплавилось с одного бока, спеклось в узор, который казался мне в детстве человеческим лицом, с глазами, кривым носом и перекошенным ртом. Оно по-прежнему было ведром, мама пользовалась им, когда мыла полы; и, когда я брал его, чтобы наполнить водой, я снова видел лицо, а не ведро. В голову несчастного заливали теплую воду, а потом еще моющее средство. Деревянная ложка, которой мама мешала кашу, была одна и та же, сколько я себя помню. Коричневые тарелки, из которых мы ели завтрак, когда я приезжал к ней, были теми же тарелками, из которых я ел в детстве, сидя на табуретке и болтая ногами на кухне дома в Тюбаккене в семидесятые годы. Новые вещи, которые она покупала, добавлялись к старым, все они были ее вещами; не то у папы, здесь всякий предмет был просто расходным материалом. Отпевавший папу пастор упомянул об этом в своей речи, он сказал, что человек должен зацепиться взглядом за этот мир, имея в виду, что папа этого не сделал, – что было подмечено, конечно же, справедливо. Прошло несколько лет, прежде чем я понял, что бывает много веских причин ослабить хватку, разжать руки, ни за что не цепляться, а только падать, падать, падать вниз и в конце концов разбиться насмерть о дно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.