Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)
– УБИРАЙСЯ ОТСЮДА, Я СКАЗАЛ! ЕЩЕ РАЗ ЗАЯВИШЬСЯ, Я ПОЗВОНЮ В ПОЛИЦИЮ! ЯСНО? – вопил я.
Мимо нас прошла женщина под шестьдесят. Соседка этажом выше. Она опустила глаза долу. Но все равно – свидетель. Ее появление воодушевило русскую, и она не ушла.
– ТЫ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО ТЕБЕ ГОВОРЯТ? ИЛИ ТЫ СОВСЕМ ИДИОТКА? УХОДИ ОТСЮДА, Я СКАЗАЛ! ИДИ, ИДИ!
На последних словах я шагнул в ее сторону. Она повернулась и пошла вниз по лестнице. Через пару ступенек остановилась и посмотрела на меня.
– Я этого так не оставлю! – сказала она.
– Да плевать, – ответил я. – Кому, по-твоему, поверят, разведенной русской алкоголичке или благополучной семье с ребенком?
Я закрыл за собой дверь в квартиру. Линда стояла в комнатном проеме и смотрела на меня. Я прошел мимо, отводя глаза.
– Может, это было и неправильно, – сказал я, – но очень приятно.
– Понимаю тебя, – сказала Линда.
Я зашел в спальню, забрал у Ваньи кубики, положил их в коробку и поставил ее на комод, чтобы она не смогла до нее добраться. Ванью это очень задело, и, чтобы ее отвлечь, я взял ее на руки и поставил на подоконник. Мы стали рассматривать машины на улице. Но я по-прежнему был вне себя, поэтому долго я так не простоял, посадил Внью снова на пол и пошел в ванную, погрел руки, всегда холодные зимой, под струей горячей воды, вытер их, посмотрел в зеркало на свое отражение: оно не выдавало ни мыслей, ни чувств, переполнявших меня. Самым видимым последствием моего детства стало то, что я боюсь агрессии и повышенного тона. Для меня нет ничего ужаснее ссор, скандалов и крика. И во взрослой жизни мне долго удавалось их избегать. Ни в одних из моих отношений не практиковались громогласные разборки, нет; применялись мои методы, а именно сарказм, ирония, неприветливость, хмурость, брюзжание, молчание. Только с появлением Линды все изменилось. Но как изменилось! И да, я боялся. Рассуждая рационально, чего мне было бояться: физически я, естественно, был гораздо сильнее, в плане баланса интересов она нуждалась во мне больше, чем я в ней, – в том смысле, что мне одному хорошо, для меня побыть в одиночестве не только подходящая возможность, но часто искусительно-желанная, а она больше всего боится остаться одна, – и тем не менее, несмотря на такой расклад сил, я именно боялся, когда она набрасывалась на меня. Боялся совсем как в детстве. Нет же, я этим не гордился, да что толку? Ни усилием воли, ни разума я не мог управлять этим страхом, что-то совсем другое вырывалось из души на волю, что-то укорененное гораздо более глубоко, возможно составляющее основу моего характера. Но Линда ни о чем таком не знала. Этот страх не был написан у меня на лице. Когда я в свой черед вступал в перепалку, голос иной раз срывался от подступавших слез, но она, насколько я ее знал, считала, что я сиплю от ярости. Нет, вообще-то она, наверное, догадывалась. Но не знала, до какой степени все это для меня ужасно.
Постепенно я тоже кое-чему научился. Так наорать на человека, как я только что вопил на русскую, всего год назад для меня было абсолютно невозможно. Но в случае с ней скандал, понятное дело, примирением не разрешится. Дальше возможна только эскалация. И что?
Я схватил четыре синие икейские сумки с грязным бельем, я совершенно про них забыл, вынес в коридор, обулся и громко сказал, что иду вниз стирать. В дверях комнаты показалась Линда.
– Прямо сейчас? Они уж скоро придут, а мы еще не принимались за готовку.
– Времени только половина пятого. А следующее свободное время в постирочной – в четверг.
– Хорошо, – сказала она. – Мы друзья?
– Да, – кивнул я, – конечно.
Она подошла ко мне, мы поцеловались.
– Пойми, я тебя люблю, – сказала она.
Из гостиной приползла Ванья. Уцепилась за Линдину штанину и встала.
– Привет. Забыли тебя? – сказал я, поднимая ее. Она просунула голову между нашими, и Линда засмеялась.
– Ну хорошо, – сказал я. – Пойду запущу машину.
Я спускался по лестнице, неся в каждой руке по две сумки. Тревожную мысль, что и так непредсказуемая наша соседка теперь еще и глубоко обижена, я гнал прочь. Ну что может случиться самого страшного? С ножом она на нас не накинется. Месть исподтишка, вот ее почерк.
На лестнице никого, в коридоре никого, и в постирочной никого. Я включил свет, отсортировал одежду в четыре кучи: цветное сорок градусов, цветное шестьдесят, белое сорок, белое шестьдесят, запихнул две кучи в две огромные машины, засыпал порошок в выдвижные пеналы на панели, запустил и пошел домой.
Там Линда включила музыку, диск Тома Уэйтса, выпущенный, когда я уже успел остыть к нему, поэтому никаких особых струн в моей душе диск не задевал, так, типичный Уэйтс. Линда как-то переводила его тексты для стокгольмского спектакля и говорила, что это была одна из самых приятных и много давших ей работ, и сохраняла живое, чтоб не сказать глубоко личное отношение к его музыке.
Она принесла бокалы, приборы и тарелки и составила все на столе. Здесь же лежала скатерть, по-прежнему сложенная, и стопка мятых матерчатых салфеток.
– Надо ее погладить, наверное, – сказала Линда.
– Если мы собираемся стелить, то надо. А ты не можешь заняться этим, а я пока начну готовить еду?
– Хорошо.
Она достала из чулана гладильную доску, а я пошел на кухню. Вытащил продукты, поставил чугунную сковороду на плиту, включил огонь, налил немного масла, почистил и нарезал чеснок. Тут зашла Линда и вытащила из шкафа разбрызгиватель. Потрясла его, проверяя, есть ли в нем вода.
– Ты готовишь без рецепта? – спросила она.
– Я его уже наизусть знаю, – ответил я. – Сколько раз мы им угощали? Двадцать?
– Но они его еще не пробовали.
– Нет пока, – ответил я, поднес разделочную доску к сковородке и ссыпал в нее мелкие белые кусочки чеснока; Линда ушла назад в гостиную.
За окном по-прежнему шел снег, теперь чуть менее густой. Я подумал, что всего через два дня я снова окажусь в своем кабинете, и радость волной прокатилась по мне. А вдруг Ингрид сможет брать Ванью не два, а три раза в неделю? Ничего больше я от жизни не хотел. Я хотел побыть в покое и хотел писать.
* * *
Фредрик был самым давним другом Линды. Они познакомились, когда в шестнадцать лет работали гардеробщиками в «Драматене», и с тех пор дружили. Он стал кинорежиссером и, в ожидании своего первого игрового фильма, снимал в основном рекламные ролики. У него были солидные заказчики, ролики все время крутили по телевизору, так что, думаю, он был даровит и заработок имел гораздо выше среднего. Он снял три короткометражки, Линда написала для них сценарии, и одну киноновеллу. У него были голубые, близко посаженные глаза, светлые волосы, большая голова, худосочное тело и что-то ускользающее в повадках, что-то смутное, так что с ним ты всегда чувствовал себя как на тонком льду. Он больше фыркал, чем смеялся, и отличался легким нравом, и все это вместе взятое легко вводило в заблуждение. Не то чтобы эта легкость таила в себе непременную глубину или весомость, скорее она сама воздействовала неким неочевидным образом. Что-то такое жило во Фредрике, – я не знал, что именно, знал только, что оно там есть и что оно может в один прекрасный день обернуться успешным фильмом, или не обернуться, – и возбуждало во мне любопытство. Он был умен и непуглив, видимо, давным-давно понял, что терять ему особо нечего.
Во всяком случае, я видел его так.
Линда говорила, что его сила как режиссера в умении обращаться с актерами, дать им все, чтобы они полностью раскрылись и показали себя во всем блеске, и, глядя на него, я понимал, что имеется в виду: его дружелюбие льстило каждому, а внешняя безобидность позволяла собеседнику чувствовать себя сильным, но расчетливая сторона Фредрика наверняка всем этим пользовалась. Актеры могли за милую душу обсуждать свои роли, пытаться дойти до сути, но конечный смысл оставался сокрыт от них, его знал только один Фредрик.
Мне он импонировал, но я не умел с ним разговаривать и старательно избегал всякого тет-а-тета. Насколько я мог судить, он тоже.
Карин, его девушку, я знал хуже. Она, как и Линда, училась в Театральном институте, но на сценарном отделении. Поскольку я сам тоже пишу, то должен был бы проявлять цеховой интерес к ее работе, но поскольку в киносценариях доминирует ремесленное начало: важно рассчитать кривые увлекательности и остросюжетности, выстроить персонажей, главную линию и побочные, завязку и кульминацию, а в этом я был Карин не пара, то никогда и не заходил дальше вежливого интереса. У нее были черные волосы, узкие карие глаза и белое лицо, тоже узкое. Она излучала деловитость, отлично дополняя дурашливость и ребячливость Фредрика. У них был ребенок, и они ждали второго. В отличие от нас они хорошо справлялись, держали дом в порядке, выходили с ребенком в свет и всерьез работали. Сходив к ним в гости или приняв их у себя, мы с Линдой часто говорили, как же так, почему они со всем так непринужденно справляются, а мы – никак.
Казалось бы, все располагало к тому, чтобы мы подружились семьями: мы были ровесники, занимались примерно одинаковыми вещами, принадлежали одному кругу, имели маленьких детей. Но всякий раз как будто чего-то не хватало, мы словно стояли по разные стороны расщелины, разговор шел обиняками, напрямик никак не получалось. Однако редкие случаи, когда это все же удавалось, вызывали общую радость и чувство облегчения. Большая доля вины за то, что дружба не заладилась, лежала на мне, потому что я подолгу молчал, а что-то сказав, чувствовал неловкость. Примерно так же проходил и этот вечер. Они пришли в шесть с минутами, мы обменялись любезностями, Фредрик и я выпили по джину с тоником, все сели за стол, ели, расспрашивали друг друга, как дела с тем, с этим, мы с Линдой в очередной раз почувствовали, до чего они во всем поднаторели, не нам чета, уж точно не мне, неспособному даже придумать что-то на ходу, взять и пересказать, что со мной случилось или о чем я думал, чтобы подкинуть дровишек в тлеющую беседу. Но и Линда не спешила с импровизациями, ее тактика была настроиться на их волну, о чем-то спросить и оттуда плясать, если только она не была настолько уверена в себе и настолько в хорошей форме, чтобы перехватить инициативу с той же естественностью, с какой я от этого открещивался. В таком случае вечер непременно удавался, потому что когда в игре трое, то о ней уже можно не беспокоиться.
Они похвалили еду, я убрал со стола, поставил вариться кофе, и, пока накрывал стол для сладкого, Карин с Фредриком укладывали своего ребенка на большой кровати, рядом с которой в приставной кроватке уже спала Ванья.
– Кстати, твою квартиру на Рождество показывали по норвежскому телевидению, – сказал я, когда они вернулись за стол, уложив сына, и приступили к мороженому с теплой ежевикой.
«Квартира» – это был на самом деле мой кабинет, однушка с ванной и кухонным уголком, которую я снимал у Фредрика.
– Да ну? – сказал он.
– На «Дагсревюен» – это как у вас программа «Актюэльт» – делали со мной интервью. Хотели снимать у меня дома. Я, конечно, сказал нет. Потом они прознали, что я в декрете с Ваньей, и захотели снять нас вместе, я, естественно, снова отказался, но они продолжали гнуть свою линию. Не надо ребенка, достаточно коляски. Не могу ли я пройтись с коляской по городу и, например, передать малышку Линде, типа на время интервью? Что я скажу о таком, например, варианте?
– Например, нет? – предположил Фредрик.
– Но что-то я должен был им предложить. Они не хотели снимать в кафе, им нужен был «антураж». Поэтому дело кончилось твоим кабинетом, плюс они сняли, как я брожу по Гамла-Стану и ищу ангела в подарок Ванье. Тьфу, какая глупость! Хоть плачь. Но такие у них правила. Им нужен антураж.
– Хорошо же получилось, – сказала Линда.
– Нет, хорошо не получилось, – сказал я, – но я с трудом представляю себе, как можно было сделать лучше. При таких вводных.
– То есть в Норвегии ты знаменитость? – сказал Фредрик и хитро на меня посмотрел.
– Нет, нет, нет, – ответил я. – Это просто потому, что меня номинировали на премию.
– Ага, – ответил он. И засмеялся. – Я тебя дразню просто. Хотя я только что прочитал по-шведски фрагмент твоего романа, в журнале. Очень затягивает.
Я улыбнулся ему.
Чтобы отвлечь внимание от того факта, что затеянная мной беседа слегка попахивала самопиаром, я встал и сказал:
– Есть такое дело. Мы купили сегодня к обеду бутылочку коньяка. Хочешь немножко? – И пошел на кухню, не дав ему ответить.
Когда я вернулся к столу, разговор шел об алкоголе при грудном вскармливании, Линде ее врач сказал, что никакой опасности нет, во всяком случае, в умеренных количествах, но она и на умеренные не могла решиться, поскольку шведская медицинская система советует полный отказ от алкоголя. Одно дело алкоголь и беременность, здесь плод в прямом контакте с материнской кровью, другое – кормление грудью. Дальше перекинулись на соседнюю тему беременности, от нее перешли на роды. Я вставил несколько реплик, там, тут, но в основном сидел и молча слушал. Для женщин роды – интимная и болезненная тема разговора, подспудно речь идет о престиже, и мужчине лучше вообще не встревать. Не иметь своего мнения. Ни Фредрик, ни я рта не раскрывали. Пока речь не зашла о кесаревом сечении. Тут я не сдержался.
– Это абсурд, что кесарево считается альтернативой родам, – сказал я. – Если есть медицинские показания, тут я все понимаю. Но вот когда медицинских показаний нет, мать крепкая и здоровая, как можно резать ей живот и вытаскивать ребенка таким образом? Я видел однажды по телевизору, пфуф, это жесть: только что ребенок лежал в утробе, а в следующий миг уже снаружи на свету. Для ребенка это должно быть полнейшим шоком. И для самой матери. Роды – это же переход, и то, что они так долго тянутся, дает возможность и матери, и ребенку приготовиться, приспособиться. Я ни секунды не сомневаюсь, что в том, как процесс происходит, есть свой смысл. А тут на всем процессе ставят жирный крест, на всем, что он запускает в ребенке, что идет само по себе, без нашего контроля, потому что разрезать живот и извлечь ребенка легче. Это безумие, на мой взгляд.
Повисла тишина. Настроение испортилось. У Линды стал смущенный вид. Я понял, что перешел границу. Но где? Ситуацию надо было спасать, но поскольку я не понимал, в чем была моя оплошность, то не годился на роль спасителя. Ее взял на себя Фредрик.
– О! Посконный норвежский реакционер! – сказал он и улыбнулся. – И к тому же писатель. Ты, часом, не Гамсун?
Я удивленно вытаращился на него. Он подмигнул мне и снова улыбнулся. Дальше весь вечер он называл меня Гамсуном. Слушай, Гамсун, а кофе еще остался? – спрашивал он. Или: Гамсун, а ты что скажешь? Переехать нам ближе к природе или оставаться в городе? Последнюю тему мы вообще много обсуждали, потому что не только мы с Линдой подумывали уехать из Стокгольма, возможно, куда-нибудь на остров на южном или западном побережье Норвегии, но и Карин с Фредриком думали о том же, особенно Фредрик лелеял романтические представления о жизни на маленьком хуторе где-нибудь в лесу и иной раз показывал нам картинки идиллических мест, выставленных в интернете на продажу. Но заход с Гамсуном внезапно выставил наши мотивы в совершенно другом свете. И все только потому, что я посмел сказать, будто кесарево сечение – не лучший способ рожать ребенка.
Как такое возможно?
Когда они ушли, наблагодарившись выше крыши, какой чудесный вечер и надо будет поскорее снова встретиться, а я прибрал в гостиной, убрал со стола, загрузил посудомойку и присел посидеть, то Линда с Ваньей уже спали в соседней комнате. Пить я отвык, поэтому ощущал коньяк внутри, точно теплое пламя, подогревавшее мысли, бросая на них отсвет безразличия. Но пьян я не был. Просидев неподвижно на диване полчаса, ни о чем особенно не думая, я пошел на кухню, выпил несколько стаканов воды, взял яблоко и сел за ноутбук. И когда он загрузился, открыл Google Earth. Медленно повернул земной шар, отыскал оконечность Южной Америки и медленно двинулся вверх, сначала на большом удалении, пока не увидел залив, врезанный в сушу, и нажал на зум, чтобы увеличить картинку. Показалась долина, по ней текла река, с одного берега высились отвесные скалы, на другой стороне она разветвлялась и растекалась по области влажных, видимо, земель. На краю залива, в устье реки, находился город Рио-Гальегос. Улицы, делившие его на кварталы, были как будто прочерчены по линейке. По размеру машин на улицах я понял, что дома невысокие. И в основном с плоскими крышами. Широкие улицы, низкие дома, плоские крыши, одно слово – провинция. Чем ближе к океану, тем все более редкая застройка. Пляжи у линии воды выглядели пустыми, не считая построек в гавани. Я снова уменьшил изображение и увидел зеленое свечение отмелей – они тут и там вдавались в море – и черноту, с которой начиналось глубоководье. Облака, висящие над гладью океана. Я двинулся вверх вдоль берега через этот пустынный ландшафт Патагонии, насколько я понимаю, и остановился у города Пуэрто-Десеадо. Маленького и с какой-то желтизной а-ля пустыня. Посреди города, почти не населенного, высилась гора и синели два озера, похожие на мертвые. На берегу расположился нефтеперерабатывающий завод и причалы с танкерами. Вокруг города лежал ненаселенный ландшафт, высокие горы с голыми склонами, редкие дороги вглубь, в чащу, редкие долины с рекой, деревьями и домами. Я снова уменьшил изображение и передвинулся в Буэнос-Айрес, в бухту с Монтевидео на другой стороне, выбрал место у самого океана и опустился на аэродром. Самолеты, как стая белых птиц, выстроились у терминала в шаге от океана, вдоль которого шла обсаженная деревьями дорога. Я двинулся по ней и дошел до чего-то, похожего на три огромных бассейна посреди парка. Что бы это могло быть? Я увеличил изображение. Ага! Аквапарк! Где-то рядом, насколько я знал, с другой стороны дороги, пересекавшей большое открытое пространство, где-то посреди него должен был быть стадион «Ривер Плейт». Бросалось в глаза, насколько он просторный: мало того что по краю шла беговая дорожка, но и между ней и трибунами еще было оставлено свободное место. Финал чемпионата мира семьдесят восьмого года, Нидерланды против Аргентины, едва ли не первое воспоминание о том, как я смотрю телевизор. Белые конфетти, безумное количество зрителей, аргентинцы в бело-голубой форме и голландцы в оранжевой на фоне зеленой травы. Второе подряд поражение Нидерландов в финале. Я снова уменьшил масштаб, нашел реку чуть выше и двинулся вниз по ее течению. Заводы по обоим берегам, набережные с подъемными кранами и большими судами у причалов, перекрестки с железнодорожными и автомобильными мостами. Несколько футбольных полей и тут тоже.
По мере приближения к центру города на реке появились прогулочные суда. Дальше начинался квартал разноцветных деревянных домов, это я знал. Ла-Бока. Ниже через реку тянулась однополосная дорога, и я решил двинуться теперь по ней. Сначала она шла вдоль гавани. По обеим сторонам были видны большие баржи. А всего в каких-нибудь десяти кварталах уже центр города с парками, монументами и великолепными зданиями. Я рассмотрел поближе район, где должен быть Театр Сервантеса, но разрешение оказалось слишком слабым, очертания расплылись в нечто серо-зеленое, так что я со спокойной душой выключил программу, сходил на кухню еще попить воды и улегся в кровать рядом с Линдой.
* * *
Рано утром на другой день мы поехали на центральный вокзал, чтобы сесть на пригородный поезд до Гнесты, где жила Линдина мама. Слой снега высотой сантиметров в пять покрывал улицы и крыши. Небо было серое, как свинец, местами отполированный до блеска. Людей нам встречалось мало, и это понятно: раннее воскресное утро. Кто-то возвращался домой с праздника, старики выгуливали песиков, ближе к вокзалу стали появляться путешествующие, везя за собой чемоданы. На перроне сидя спал молодой человек, уткнув в грудь подбородок. Неподалеку от него ворона клювом ворошила мусорку. Мимо соседних перронов прошел без остановки поезд. Электронное табло над нами было черным, никаких надписей. Линда ходила вперед-назад по краю перрона, одетая в белую, средней длины куртку, которую я купил ей в Лондоне на тридцатилетие, белую вязаную шапку и белый шерстяной шарф, подаренный мной на Рождество и не очень ей понравившийся, как я догадался, хоть он и был ей к лицу. И белый цвет, все белое очень ей шло, и узор, столь же романтичный, как она сама. От холода она раскраснелась, глаза заблестели. Она несколько раз хлопнула в ладоши и потопала на месте. На эскалаторе приехала полная женщина лет пятидесяти, везя в каждой руке по сумке на колесиках. За ней стояла девочка лет, я думаю, шестнадцати, одетая в темное, с подведенными черным глазами, в черных митенках и черной шапке, но со светлыми волосами. Они встали рядом у края платформы. Должно быть, мать с дочкой, хотя и никакого сходства.
– Ух! Ух! – сказала Ванья, показывая на семенящих по перрону голубей.
Она только что научилась ухать, как сова из книжки, которую мы ей читали, и теперь «ух» означало всех птиц. Какое у нее все мелкое, подумал я вдруг. Маленькие глаза, маленький нос, маленький рот. Это не из-за возраста, было видно, что черты лица навсегда останутся мелкими. Особенно если поставить рядом Ванью и Линду. Они не то чтобы прямо очень похожи, но родство очевидно и проявляется в том числе в пропорциях лица. У самой Линды тоже маленькие глаза, и рот и нос тоже некрупные. Моего у Ваньи ничего не было, ну разве что цвет глаз и их миндалевидная форма. Но иногда у нее делалось очень знакомое выражение лица, такое бывало у Ингве в детстве.
– Да, два голубя, – кивнул я и присел перед ней на корточки. Поднял одно ухо меховой шапочки и подул Ванье в ухо. Она засмеялась. В ту же минуту табло над нами обновилось. Гнеста, второй путь, три минуты.
– Не похоже, что она заснет, – сказал я.
– Да, – кивнула Линда. – Еще рановато.
Что Ванья совсем не любит, так это сидеть пристегнутой в коляске, когда та не едет, так что весь путь до Гнесты продолжительностью один час нам предстояло безостановочно развлекать ее. Возить туда-сюда по проходу или глядеть в окна и смотреться в стеклянные двери, если только нам не удастся привлечь ее внимание к книжке, игрушке или пакетику изюма; последний мог занять ее вплоть до получаса. Все это не проблема, если пассажиров мало, разве что прахом пойдет план почитать газету, а я как раз собирался почитать вчерашние газеты, пухлая их пачка лежала у меня в сумке; но поездки в час пик, когда в вагонах полно народу и неловко, что ребенок час орет, а выйти с ним некуда, давались непросто. А совершали мы их часто. Не только ради того, чтобы, отдав Ванью на несколько часов Линдиной маме, выгадать время для себя, но и потому, что нам, во всяком случае мне, нравилось в Гнесте. Хутора, скот на выпасе, огромные леса, узкие грунтовые дороги, озера, чистый свежий воздух. Ночью плотная темень, звездное небо, полная тишина.
Поезд медленно въехал на станцию, мы вошли в вагон и сели у самой двери, там удобнее всего с коляской; я вытащил Ванью и поставил на сиденье, она упиралась руками и смотрела в окно, а поезд проехал туннель и выкатился у Слюссена на мост. Скованное льдом, покрытое снегом море отсвечивало белым на фоне домов желтых и кирпичных и темного утеса, Мариабергет, на котором снег не сумел улечься. В восточной части неба облака были чуть позолочены, как будто подсвеченные изнутри солнцем, стоящим на небосклоне позади них. Мы въехали в туннель под Сёдером, вылетели оттуда на мост высоко над водой и скатились с него уже на другом берегу, где сначала шли спальные районы со своими «центрами», потом районы частной застройки, виллы, пока соотношение зданий и природы не поменялось, и места компактной застройки возникали теперь как небольшие островки среди леса и воды.
Белый, серый, черный, иногда штрихи темно-зеленого – вот какого цвета пейзаж проносился за окном. Прошлым летом я мотался по этой дороге каждый день. Мы гостили у Ингрид и Видара две последние недели июня, и я ездил оттуда в Стокгольм работать, писать. Не жизнь, а мечта. Подъем в шесть, бутерброд в качестве завтрака, сигарета и чашка кофе на крыльце, уже согретом солнцем, с видом на луг и лесную опушку, потом на велосипеде до станции, с приготовленной Ингрид едой в рюкзаке, в поезде можно почитать, приехать в кабинет и писать часов до шести, потом назад по лесу, переполненному солнцем, переливающемуся всеми цветами радуги, и на велосипеде полями ехать к маленькому дому, где тебя ждут к ужину, возможно, еще окунуться в озеро вместе с Линдой, почитать на улице и пораньше лечь спать.
Однажды загорелся лес у самых путей. Тоже фантастическое переживание. Весь взгорок всего в нескольких метрах от поезда полыхал. Пламя лизало стволы деревьев, другие были уже объяты огнем. Рыжие языки ползли по земле, лезли из кустов, и все освещало то же солнце, которое на пару с тонким голубым небом делало все происходящее как будто прозрачным.
О, сколь возвышенное зрелище; оно переполняло меня, мир открывал мне себя.
* * *
На парковке рядом со станционным зданием Гнесты, заметив подъезжающий поезд, Видар вылез из машины и, когда мы через минуту вышли из поезда и направились к нему с коляской, то увидели, что он стоит у машины и улыбается нам. Ему было семьдесят с небольшим, борода и волосы успели поседеть, сам он чуть сгорбился, но оставался еще полным сил, о чем говорила не только загорелая обветренная кожа, свидетельство активной жизни на свежем воздухе, но и проницательный, умный, чуть уклончивый взгляд голубых глаз. О том, чем он занимался в жизни, я не знал почти ничего, помимо рассказов Линды и некоторых моих догадок на основе наблюдений. За выходные он успевал затеять разговоры на множество разных тем, только не о себе самом. Он вырос в Финляндии, где до сих пор жила его семья, но по-шведски говорил без акцента. Властный, но не авторитарный, он охотно разговаривал с людьми. Много читал, ежедневно штудировал газеты от первой до последней страницы, но и в художественной литературе был начитан много выше среднего. Его возраст проявлялся прежде всего в закоснелости взглядов на некоторые вещи, немногие, но, как я понял, сильно его занимавшие. Меня это не задевало, потому что касалось только Ингрид и Линды, которые в его глазах одна другой стоили, и брата Линды. Такая его избирательность объяснялась тем, что, во-первых, я был новым членом семьи, а во-вторых, любил его слушать, мне было интересно его мнение, его рассказы. То обстоятельство, что беседа велась не на равных и мой вклад в нее сводился к вопросам и бесконечным «да», «да уж», «мм», «вот именно», «понятно», «интересно», не вызывало во мне раздражения, поскольку мы с ним и не были равны, он был вдвое меня старше, у него за плечами – долгая жизнь. Линда этого не понимала и частенько звала меня из другой комнаты или приходила и уводила меня, движимая желанием спасти меня от докучливой, скучной беседы, из которой я якобы сам не мог вырваться в силу чрезмерной вежливости. Так тоже бывало иной раз, но в основном мой интерес был неподдельным.
– Привет, Видар, – поздоровалась Линда и поставила коляску у багажника.
– Привет, – сказал он. – Рад вас видеть.
Линда взяла Ванью на руки, я сложил коляску и засунул в багажник, открытый Видаром.
– Теперь детское кресло, – сказал я, установил его сзади, пересадил в него Ванью и застегнул ремни.
Видар вел машину, как многие пожилые мужчины, – пригнувшись к рулю, словно если приблизиться к стеклу на несколько сантиметров, видно будет лучше. При дневном свете он водил хорошо, чему мы были свидетелями, например, весной, когда он вел четыре часа подряд всю дорогу до Идё, своего хутора, но в темное время суток я тревожился. Несколько недель назад он чуть не сбил соседа, который шел по обочине. Сам я увидел его издали и не сомневался, что и Видар его видит, а держится правого ряда, рассчитывая свернуть, не доезжая до пешехода, но нет, Видар его не видел, и только мой вопль и проворство соседа, отпрыгнувшего в кусты, помогли избежать несчастья. Мы въехали на центральную и единственную улицу Гнесты.
– У вас все в порядке? – спросил Видар.
– Да, – кивнул я. – Жаловаться не на что.
– А у нас ночью ветродуй был, – продолжал он. – Несколько деревьев выворотило с корнем. Потом вырубилось электричество. Но обещали до обеда починить. А что в городе?
– Тоже ветер был, – сказал я.
Мы свернули налево, проехали по мостику и выехали на огромное поле, где у дороги по-прежнему высился штабель из белых рулонов сена. Через километр мы свернули еще раз, на узкую гравийную дорогу через лес, преимущественно лиственный, сквозь деревья просвечивал луг, похожий на озеро, границей ему служила скала, снизу голая и отвесная, сверху поросшая хвойным лесом. Коровы местной длиннорогой и выносливой породы паслись здесь круглый год.
Через сто метров от главной дороги отходила заросшая травой тропа к дому Видара и Ингрид, а сама дорога продолжалась еще пару километров вперед и посреди леса утыкалась в железнодорожную насыпь.
Ингрид стояла на улице и ждала нас. Едва машина остановилась, она побежала к задней двери, где сидела Ванья, и распахнула ее.
– Ах ты, моя душечка, – заворковала она. – Как я без тебя скучала!
– Вынь ее, если хочешь, – сказала Линда, открыв другую дверь. Пока Ингрид, достав Ванью, то держала ее перед собой, чтобы полюбоваться, то целовала и тискала, прижав к себе, я вытащил и собрал коляску и покатил ее к дверям дома.
– Надеюсь, вы голодные, – сказала Ингрид. – Еда готова.
Дом был старый и маленький. Со всех сторон его окружал лес, только фасад смотрел на открытый луг, куда в сумерках и на заре приходили из леса олени. Я видел, как по нему пробегали лисы и скакали зайцы. Когда-то дом построил для своей семьи небогатый крестьянин, и это до сих пор чувствовалось: хотя к изначальным двум комнатам добавилась новая часть с кухней и ванной, квадратных метров было немного. Темная гостиная была забита всем на свете, в спальню, к двум встроенным кроватям и книжным полкам в торце вряд ли можно было втиснуть что-то еще. Кроме того, имелся погреб чуть выше за домом, новый домик с двумя спальными местами и одним телевизором, а еще выше – мастерская с дровяным сараем. Когда мы приезжали в гости, Видар с Ингрид перебирались в новый домик, и по вечерам старый дом был в нашем полном распоряжении. Мало что я любил больше, чем лежать в тишине и темноте на деревянной кровати, прижимаясь к старым грубым бревнам, и глядеть в окно на звездное небо. В прошлый раз я прочел тут «Барона на дереве» Кальвино, в позапрошлый – «Дрезину» Викмарка, и мои восторги по поводу обеих книг были, видимо, в той же степени порождены обстановкой в момент чтения, настроением, ей созданным, как и собственно содержанием книг. Или все же миры этих книг особенно отзывались во мне в этой именно обстановке? Перед Викмарком я прочитал роман Бернхарда, и ничто в нем не зацепило меня в той же степени, даже близко. У Бернхарда нет открытого пространства, все заперто в тесные чуланы рефлексии; да, он написал один из самых пугающих и ошеломительных романов, какие я только читал, «Изничтожение», но я не хотел ни смотреть в ту сторону, ни двигаться. Нет, нет, как можно дальше от закрытости и принужденности, вот чего я хотел. Выйди, мой друг, на простор, как Гёльдерлин где-то сказал. Но как, черт возьми, выйти, как?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.