Текст книги "Моя борьба. Книга вторая. Любовь"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Рыжая вышла за прилавок на звон дверного колокольчика, я перечислил, что мне надо, – один большой хлеб на закваске, шесть цельнозерновых булочек и две с корицей, – одновременно показывая на них пальцем, потому что даже на одно норвежское слово в Стокгольме непременно ответят «Что-что?»; она сложила хлеб в пакет и пробила сумму на кассовом аппарате. С белым пакетом в руке я припустил назад домой, вытер снег с подошв о коврик перед дверью, а открыв ее, сразу услышал, что они встали и теперь завтракают на кухне. Ванья размахивала ложкой и улыбнулась, увидев меня. Все лицо было перемазано кашей. Она давно уже не соглашалась, чтобы мы ее кормили. Моей инстинктивной реакцией было стереть размазню, в том числе с ее лица; мне не нравилось, что она такая чумазая. У меня это в крови. Но Линда с самого начала осадила меня: в такой деликатной и чувствительной сфере, как еда, важно отсутствие строгих правил и требований, пусть Ванья делает что хочет.
Конечно, она была права, я и сам понимал и теоретически готов был признать ценность того, что ребенок жадно, свободно и шумно ест, хлопая ложкой и свиняча, но первый порыв мой был призвать к порядку. Потому что во мне говорил мой отец. Когда я рос, отец взвивался из-за крошки рядом с тарелкой. Я все понимал, я испытал, что такое требовательность, на собственной шкуре, и ненавидел ее всеми фибрами души, так почему мне тогда неймется передать ее дальше по наследству?
Я нарезал хлеб, положил ломти в корзину вместе с булочками, поставил чайник и сел за стол, чтобы завтракать со всеми вместе. Масло оказалось твердым, и я, пытаясь ножом размазать его по куску хлеба, прорвал его. Ванья уперла в меня взгляд. Я резко повернул голову и тоже уставился на нее. Она вздрогнула. Но потом, к счастью, рассмеялась. Я повторил трюк: опустил глаза в стол и сидел так долго, пока она почти не потеряла надежду, что сейчас будет интересно, и не переключилась на другое; и тут я снова молниеносно поймал ее взгляд. Она вытаращила глаза и подскочила в стульчике, а потом засмеялась. И мы с Линдой тоже.
– Смешная она, эта Ванья, – сказала Линда. – Ты такая смешная, зайчик мой!
Она потянулась вперед и потерлась носом о Ваньин нос. Я вытащил культурную вкладку из газеты, открытой перед Линдой, откусил бутерброд и жевал его, скользя взглядом по заголовкам. У меня за спиной зашумел чайник, в нем закипела вода. Я встал, положил в чашку пакетик чая, залил его крутым кипятком, подошел к холодильнику и достал пакет молока, и только потом вернулся за стол. Подергал пакетик вверх-вниз, пока волны бурого цвета, медленно вытекавшие из него на волю, не окрасили воду в коричневый цвет. Добавил туда молока и раскрыл газету.
– Ты видела, что пишут об Арне? – спросил я.
Она кивнула и чуть улыбнулась, но не мне, а Ванье.
– Издательство изъяло книгу из продажи. Ужас.
– Да, – сказала она, – бедный Арне. Хотя он сам виноват.
– Думаешь, он написал неправду?
– Нет, я абсолютно так не думаю. У него не было желания обманывать. Он верит, что так оно и было.
– Бедолага, – сказал я, поднес чашку ко рту и пригубил чай глинистого цвета.
Арне был соседом Линдиной мамы в Гнесте. Этой осенью он выпустил книгу об Астрид Линдгрен, в которой в вольной манере пересказывал свои беседы с ней незадолго до ее смерти. Арне был человеком духовной жизни, верил в Бога, хотя в неканонической манере, и многих удивило, что и Астрид Линдгрен, оказывается, разделяла его неканоническую веру. Газеты стали раскручивать историю. Беседовали Арне и Линдгрен вдвоем, никто больше не присутствовал, так что, хоть она и не высказывала подобных мыслей никому другому, доказать, что он все выдумал, тоже не было возможности. Но к книге были и другие претензии, вроде вольного обращения с хронологией; например, когда Арне описывает свое восприятие текстов Линдгрен, он, в частности, говорит, как изменил его жизнь «Мио, мой Мио», но книга в названные им годы еще не вышла. И подобного в книге оказалось с лихвой. Семья Линдгрен опровергла приписанные ей слова, утверждая, что она не могла сказать ничего подобного. Газеты обошлись с Арне без особой щепетильности, подтекст был такой, что он намеренно соврал, а теперь еще и издательство отозвало книгу. Ту самую, которой Арне так гордился, работа над которой держала его на плаву все последние годы, омраченные болезнью. Но Линда сказала правильно, он мог винить только самого себя. Я намазал себе еще один бутерброд. Ванья протянула руки. Линда вытащила ее из стула и отнесла в ванную, откуда вскоре раздались звуки льющейся воды и возмущенные протесты Ваньи.
В гостиной зазвонил телефон. Я оцепенел. И хотя сразу же сообразил, что это должна быть Ингрид, мама Линды, – никто больше нам в такое время не звонил, – сердце колотилось быстрее и быстрее.
Я не шелохнулся, пока телефон не замолк так же внезапно, как затрезвонил.
– Кто это был? – спросила Линда, выходя из ванной с болтающейся под мышкой Ваньей.
– Не знаю, – ответил я. – Я не взял трубку. Но наверняка твоя мама.
– Пойду позвоню ей, я как раз собиралась. Возьмешь Ванью?
Она протянула мне ее, как будто мои колени были единственным местом в квартире, куда Ванью можно было посадить.
– Спусти ее на пол, – сказал я.
– Она будет плакать.
– Ну пусть поплачет. Ничего страшного.
– Окей, – сказала Линда тоном, который не означал согласия, а наоборот: это ни разу не окей, но я сделаю, как ты говоришь. И сам увидишь, что получится. Естественно, Ванья закричала, как только Линда посадила ее на пол. Тянула к ней руки, потом упала вперед, выставив руки перед собой. Линда не обернулась. Я открыл ящик, до которого мог дотянуться сидя, и вытащил из него венчик. Ванья нисколько им не заинтересовалась, хотя я даже заставил его вибрировать. Я протянул ей банан. Она помотала головой, слезы струились по щекам. В конце концов я взял ее на руки, отнес в спальню и поставил на подоконник. Сработало! Я называл все, что мы видели, она с интересом смотрела в нужном направлении и взглядом провожала каждый автомобиль.
Линда заглянула в дверь и сказала, прижав трубку к груди:
– Мама спрашивает, не хотим ли мы завтра заехать к ним на обед? Что скажем?
– Давай. Это хорошо.
– Тогда я соглашаюсь?
– Соглашайся.
Я бережно опустил Ванью на пол. Она уже стояла, но еще не пошла, поэтому встала на четвереньки и быстро поползла к Линде. Этот ребенок не переживал разочарований дольше секунды, потому что все его желания удовлетворялись немедленно. Почти весь первый год Ванья просыпалась каждые два часа и кормилась, Линда буквально сходила с ума от усталости, но не хотела отправить ее спать в кроватку, она же будет плакать. Я ратовал за брутальность: положить ее в кроватку и пусть вопит хоть всю ночь, зато к следующей ночи поймет, что, вопи не вопи, никто не придет, и смирится и, да, возможно, с большим недовольством, но уляжется и будет спать одна в кроватке. С таким же успехом я мог бы предложить Линде лупить Ванью по голове, пока не замолкнет. Сошлись на том, что я позвоню маминой сестре Ингунн, она детский психолог и хорошо разбирается как раз в таких проблемах. Она предложила переучивать Ванью постепенно, сказала, что ее надо ласкать и гладить, когда она требует молока или на ручки, но не давать, и что мы должны ночь за ночью увеличивать время между кормлениями. Теперь я стоял по ночам у ее кроватки с блокнотом, в который записывал точное время кормежки, ласкал ее и гладил, а она орала как резаная и испепеляла меня ненавидящим взглядом. Десять дней ушло на то, чтобы она проспала целую ночь. А можно было управиться за одну. Вряд ли плач причинил бы ей вред. То же самое и на детской площадке. Я пытался приучить ее играть одну, чтобы я в это время мог посидеть на скамейке и почитать, но куда там, через несколько секунд она находила меня глазами и начинала умоляюще тянуть ко мне руки.
В другой комнате Линда положила трубку и пришла ко мне с Ваньей на руках.
– Пойдем погуляем? – предложила она.
– Давай. Что еще делать.
– В каком смысле? – спросила она, насторожившись.
– Ни в каком, – ответил я. – Куда пойдем?
– Может, на Шеппсхольмен?
– Давай.
Поскольку всю неделю Ваньей занимался я, теперь Линда, посадив ее себе на колени, натягивала на нее маленький красный вязаный свитер, доставшийся нам от детей Ингве, коричневые вельветовые штаны и красный комбинезон, который нам купила мама Линды, красную шапку с ремешком под подбородком и белым козырьком и белые вязаные варежки. До последнего месяца она спокойно давала переодевать себя, но теперь взяла моду елозить и выворачиваться из наших рук. Особенно сложно стало менять памперсы, какашки разлетались во все стороны, потому что она беспрерывно вертелась, и я уже несколько раз повышал на нее голос. ЛЕЖИ СПОКОЙНО! и ДА ЛЕЖИ СПОКОЙНО, ЧЕРТ ВОЗЬМИ! И дергал ее резче, чем требуется. Сама она воспринимала свои попытки вырваться как веселую игру, смеялась или улыбалась, а раздраженного повышенного тона сначала вообще не понимала. Или пропускала его мимо ушей, или смотрела на меня с недоумением: это что такое? Но могла и расплакаться. Нижняя губа выдвигалась вперед, начинала дрожать, потом из глаз брызгали слезы. Ты чего, совсем обалдел? – думал я тогда. Ей год, всего годик, она невинна как сама невинность, а ты на нее орешь?
По счастью, ее легко было успокоить, легко рассмешить, она все забывала мгновенно. В этом смысле мне самому приходилось даже хуже, чем ей.
У Линды терпения оказалось больше, и через пять минут полностью одетая Ванья, восседая у матери на руках, улыбалась мне улыбкой, полной предвкушения. В лифте она стала тыкать в кнопки, Линда показала на правильную и направила ее руку. Кнопка загорелась, лифт полетел вниз. Пока Линда пошла с ней в велосипедный чулан забрать коляску, я вышел на улицу и закурил. Дул сильный ветер, небо было серым и тяжелым. Температура – ноль или минус один.
Мы прошли по Рейерингсгатан, свернули в Кунгстрэдгорден, миновали Национальный музей и пошли налево к Шеппсхольмену вдоль набережной, где пришвартованы парусные корабли. Пара из них, начала прошлого века, еще продолжала совершать рейсы между островами. Тут же располагалась небольшая верфь для деревянных судов, по крайней мере, я так подумал при виде киля и шпангоутов, разложенных, точно скелет, в деревянном здании складского вида. То один, то другой бородатый мужик выглядывал в окно посмотреть на нас, когда мы проходили мимо, но больше никого вокруг не было. На взгорке виднелся Музей современного искусства, где Ванья в пересчете на дни провела непропорционально большую часть своей короткой жизни: просто вход там бесплатный, ресторан хороший и чадолюбивый, для детей есть игровые, а посмотреть что-нибудь из искусства всегда полезно.
Вода в гавани была черного цвета. Небо обложено сплошными низкими облаками. Из-за тонкого слоя снега на земле все вокруг казалось еще обнаженнее и жестче, вероятно потому, что снег стер из природы последние остатки цвета. Все музейные здания на острове когда-то были военными объектами, это по-прежнему чувствовалось, все как на подбор приземистые и замкнутые, – они выстроились вдоль небольших неезженых дорог или застыли в конце открытых прямоугольных площадок, очевидно бывших плацев.
– Хорошо вчера было, – сказала Линда и обняла меня.
– Да, – кивнул я, – было хорошо. Но ты правда хочешь еще одного ребенка сразу?
– Да, хочу. Но шанс невелик.
– Я уверен, что ты беременна, – ответил я.
– Так же точно, как ты был уверен, что Ванья будет мальчиком?
– Ха-ха!
– Ты так радуешься, – сказала Линда. – А вдруг это правда? Вдруг у нас будет еще ребенок?!
– Будет, – сказал я. – А что ты на это скажешь, Ванья? Ты хочешь сестренку или братика?
Она подняла лицо и посмотрела на нас. Потом повернула голову и подняла руку в сторону трех чаек, они качались на волнах, плотно прижав крылья к телу.
– Тям! – сказала она.
– Да, – кивнул я, – вон там. Три чайки!
Один ребенок – такой вариант я вообще не рассматривал, два тоже мало, они слишком зациклены друг на друге, спаяны, но три, думал я, это идеал. Тогда у детей численное превосходство над родителями, есть много разных вариаций союзов и они банда. Идею скрупулезно планировать подходящий момент с точки зрения нашего удобства и идеальной разницы в возрасте между ними я презрительно отвергал, мы тут все же не бизнес-план составляем. Я хотел положиться на волю случая, позволить ему произойти – и иметь дело уже с его последствиями. Разве не это и есть жизнь? Когда я гулял с Ваньей по улицам, кормил ее, мыл-переодевал, а по сердцу молотком било страстное желание жить по-другому, то я имел дело с результатами собственного выбора и с обязанностью сжиться с ними. Не было никакого другого выхода, кроме старого испытанного: потерпеть. Что при этом я омрачал жизнь окружающих, было лишь очередным последствием, и его тоже следовало перетерпеть. Если у нас родится еще ребенок, что неизбежно произойдет рано или поздно, даже пусть Линда сейчас не беременна, – а потом, столь же неизбежно, еще один, – станет ли это большим, чем чувство долга и желание, чем-то своевольным и самодовлеющим? А если нет, то что мне тогда делать?
Быть там, делать что должно. Только за это мог я держаться, это была единственная зацепка и единственная точка устойчивости в моей жизни, но выбитая в камне.
Не так ли?
Несколько недель назад мне позвонил Йеппе: он в Стокгольме, не выпить ли нам пива? Я высоко ценил Йеппе, но разговоры с ним, как и со многими другими, давались мне с трудом, однако, когда я с предельно допустимой скоростью загрузил в себя некоторое количество пива, дело пошло легче, и я рассказал ему, как выглядит теперь моя жизнь. Он посмотрел на меня и сказал в свойственной ему манере непререкаемого авторитета: «Карл Уве, но ты ведь должен писать!»
И если совсем по-честному, если приставить мне нож к горлу, то да, на первом месте для меня было писательство.
Но почему?
Дети суть жизнь, кто повернется спиной к жизни?
А писать – что это, как не смерть? Буквы – не та ли это нога, которой ты уже стоишь в могиле?
Из-за мыса на краю острова показался юргорденский паром.
На той стороне раскинулся Грёна-Люнд, огромный парк аттракционов, сейчас бездвижных, безлюдных, частично затянутых брезентом. Метрах в двухстах сбоку от него виднелся музей корабля «Васа».
– Давай сядем на паром? – предложила Линда. – И пообедаем в «Бло Портен»?
– Мы же только что позавтракали, – сказал я.
– Хорошо, тогда просто кофе попьем.
– Давай. У тебя наличные есть?
Она кивнула, и мы встали у причала. Не прошло и нескольких секунд, как Ванья стала возмущаться. Линда нашла в сумке банан и протянула ей. Тут же сменив гнев на милость, Ванья откинулась на спинку коляски и теперь рассматривала море, попутно запихивая в рот небольшие куски банана. Мне вспомнилось, как я первый раз был здесь с ней один, мы тогда пришли как раз сюда, ей была неделя от роду. Я практически бегом обежал холм, толкая перед собой коляску, так меня подстегивал страх, что она перестанет дышать или проснется и завопит. Дома ситуация была под контролем: кормление, сон, переодевание, состроенные в слегка сонную, но спокойно-радостную систему. А вне дома мы с ней лишались опоры. Впервые мы вынесли Ванью из дома на третий день ее жизни, нам надо было на патронажный прием, и мы несли ее, как будто перемещали с места на место бомбу. Первым испытанием стало надеть на нее столько одежды – на улице было минус пятнадцать. Вторым оказалось детское кресло-люлька: как его ставят и крепят в такси? А третье – все эти оценивающие взгляды в приемной у врача. Но все прошло хорошо, мы справились, хоть и ценой изрядной суеты и нервотрепки, а они сполна окупились за те несколько минут, что она лежала на пеленальном столике и мирно и неспешно дрыгала ногами, пока ее осматривали. Бодрая, здоровая, неотразимо довольная, она вдруг улыбнулась наклонившейся над ней медсестре. Она улыбается, сказала сестра. Это не колики в животе. Дети редко начинают улыбаться так рано! Мы расцвели от комплимента, он хорошо говорил о нас как о родителях, и только спустя несколько месяцев до меня дошло: наверняка всем родителям повторяют эту фразу, что дети редко начинают улыбаться так рано, как их ребенок, потому что хотят добиться именно такого эффекта. А все равно, это воспоминание – низкое, застенчивое январское солнце освещает лежащую на пеленальном столике нашу дочь, к которой мы еще нисколько не успели привыкнуть, за окном искрится морозный снег, лицо Линды полностью расслабленно и открыто – одно из тех редкостных, что напрочь лишены амбивалентности. Эйфория продолжалась, пока мы не вышли из кабинета обратно в приемную, собираясь уходить, и Ванья начала орать как резаная. Что делать? Взять ее на руки? Да, конечно. Надо ли Линде дать ей грудь? А как это сделать? Ванья одета как капуста, на ней сто одежек. И теперь снова ее раздевать? Когда она разрывается от крика? Так делают? А если она не успокоится и тогда?
Ох, как же она орала, пока Линда в своей нервной нерешительной манере снимала с нее одежду!
– Давай я, – предложил я.
Она испепелила меня взглядом.
Ванья замолкла через две секунды после того, как ее губы сжали сосок. Но тут же откинула голову назад и снова завопила.
– Она не голодная, дело не в этом, – сказала Линда. – А в чем тогда? Может, она заболела?
– Нет. Она здорова, ее только что проверял врач.
Ванья вопила как оглашенная. Маленькое личико скривилось и сморщилось.
– Что же делать? – спросила Линда уже с отчаянием.
– Прижми ее к себе, – сказал я. – Вдруг поможет.
Другая пара, они были после нас, вышла из кабинета, неся младенца в люльке. Они старательно отводили глаза, проходя мимо.
– Мы не можем стоять здесь вечно, – сказал я. – Пойдем. Ну пусть покричит.
– Ты вызвал такси?
– Нет.
– Так вызови уже!
Она смотрела вниз, на Ванью, и прижимала ее к себе, что ничуть не помогало, – мало кого успокоит телесный контакт сквозь зимний комбинезон и толстый пуховик. Я вытащил мобильник и, набирая номер такси, другой рукой подхватил люльку и через весь холл пошел к выходу.
– Подожди, мне надо снова надеть на нее шапку, – сказала Линда.
Ванья орала не переставая, все время, пока мы ждали такси. К счастью, оно приехало через несколько минут. Я открыл заднюю дверь, поставил на сиденье люльку и стал пристегивать ее; час назад я справился с этим без проблем, но сейчас задача оказалась неразрешимой. Я перепробовал все способы протянуть ремень: поверх чертовой люльки, снизу, сзади – ничего не получалось. Все это под дикие вопли Ваньи и под взглядом Линды, смотревшей на меня как на врага. В конце концов шофер вышел из машины, чтобы помочь мне. Я отказался было отодвинуться, что за бред, я сам справлюсь, но по прошествии еще одной минуты вынужден был уступить место этому усатому господину иракской наружности, и он в две секунды все застегнул.
Сколько мы ехали по заснеженному, сияющему на солнце Стокгольму, столько Ванья орала. Только оказавшись дома, раздетая, на кровати рядом с Линдой, она замолкла.
Мы с Линдой оба были мокрые от пота.
– Укатала она нас, – сказала Линда, вставая с кровати от заснувшей Ваньи.
– Да, запал у нее есть, – сказал я. – Уже кое-что.
Вечером я услышал, как Линда рассказывает своей маме о визите к врачу. Ни слова о том, как Ванья орала, ни слова о том, как мы паниковали, вместо этого она рассказывала, что Ванья улыбнулась, когда ее осматривали. С какой же гордостью Линда говорила!
Ванья улыбнулась, она здорова, бодра; и свет низкого заоконного солнца, словно приподнятый запорошенными снегом крышами, заставлял все в комнате мягко сиять, в том числе и Ванью, которая лежала голая на одеяльце и дрыгала ногами.
Случившееся потом было обойдено молчанием.
Сейчас, когда мы ровно год спустя стояли на ветру на пристани и ждали парома, тогдашняя сцена выглядела странно. Неужели можно быть настолько беспомощными? Можно, как ни странно; я до сих пор помню чувства, которые переполняли меня тогда: какое все хрупкое и уязвимое, в том числе радость, которой лучилось все вокруг. Моя жизнь не подготовила меня к роли отца новорожденного ребенка, не помню, видел ли я вообще таких маленьких детей вблизи; и с Линдой та же история, за всю ее взрослую жизнь рядом с ней не было младенцев. Все было для нас внове, всему приходилось учиться на ходу, в том числе набивая шишки методом проб и неизбежных ошибок. Довольно быстро я приучился смотреть на разные сложности ухода за ребенком как на квест, как будто я участвую в конкурсе «сделай как можно больше всего одновременно», и продолжал так же смотреть на них, когда сам сел дома с Ваньей, пока задания квеста не исчерпались: крохотный плацдарм оказался зачищен полностью, ничего кроме рутины не осталось.
На пароме отключили задний мотор, и корабль медленно дрейфовал последние метры до пристани, на которой ждали мы. Контролер отодвинул ограждение, и мы, единственные пассажиры, вкатили коляску на борт. Пузыри серо-зеленой воды пенились рядом с винтами. Линда достала кошелек из внутреннего кармана своего синего пуховика и расплатилась. Я держался за перила и смотрел на город. Белый выступ – театр «Драматен», дальше что-то вроде горной гряды отделяет Биргер-Ярлсгатан от Свеавеген, на которой мы живем. Великое множество зданий, заполнивших почти сплошь все пространство на земле. Как взгляд иного существа, не знающего, зачем нужны дома и улицы, – например, всех тех голубей, что пролетают над городом и опускаются в него, – в единый миг делает картину чуждой и странной, остранняет все. Колоссальный лабиринт из проходов и пустот, одних под открытым небом, и других, закрытых, и еще подземных, узких туннелей, по которым мчатся похожие на личинок поезда.
В котором живет больше миллиона человек.
– Мама сказала, она с удовольствием возьмет Ванью в понедельник, если ты хочешь. И у тебя будет свободный день.
– Ясное дело, хочу, – ответил я.
– Не такое уж и ясное, – сказала Линда.
Я мысленно закатил глаза.
– Тогда придется, видимо, заночевать там, – продолжала Линда. – Рано утром мы вместе уедем в город, если тебя это устраивает, а после обеда мама привезет Ванью.
– Отличный план, – сказал я.
Сойдя с парома на той стороне, мы пошли вверх по аллее аттракционов, в теплую половину года она всегда кишит людьми, они стоят в очереди в кассы и палатки с сосисками, собираются перекусить в фастфудных ресторанах или просто прогуливаются. Тогда асфальт покрыт билетами и брошюрами, обертками от мороженого и салфетками от сосисок, трубочками, пакетами из-под сока, жестянками от кока-колы и всем, чем отдыхающий народ мусорит вокруг себя. Сейчас улица лежала перед нами пустая, тихая и чистая. Нигде ни души, ни в ресторанах по одну сторону, ни на аттракционах с другой стороны. В конце ее на холме виднелся концертный зал «Циркус Циркёр». Однажды я там был вместе с Андерсом, мы искали место, где транслируют премьер-лигу. Матч показывали на экране в глубине зала. Смотрел его один человек. Свет был приглушен, стены темные, но он сидел в черных очках. И был Томми Чёрбергом. В этот день его лицо украшало собой первые полосы всех газет, он попался полиции на вождении в пьяном виде, и по Стокгольму нельзя было пройти метра, не узнав об этом происшествии. Теперь он прятался здесь. Видимо, ему равно неприятно было и когда на него откровенно пялились, и когда тщательно отводили глаза, потому что стоило нам расположиться в зале, как он довольно быстро ушел, хотя мы ни разу не взглянули в его сторону. На фоне того, что он, судя по виду, испытывал, меркли мои самые страшные похмельные страхи.
В кармане зазвонил мобильник. Я вытащил его и посмотрел на экран. Ингве.
– Привет, – сказал я.
– Привет, – сказал он. – Как дела?
– Нормально. А твои?
– Вроде тоже.
– Это хорошо. Слушай, мы заходим в кафе. Можно я перезвоню тебе попозже? Ближе к вечеру? Или что-то срочное?
– Нет, ничего. Тогда перезвони.
– Пока.
– Пока.
Я спрятал телефон назад в карман.
– Это был Ингве, – сказал я.
– У него все в порядке? – спросила Линда.
Я пожал плечами:
– Не знаю. Но я перезвоню ему попозже.
Через две недели после своего сорокалетия Ингве оставил Кари Анну и переехал в отдельный дом. Все случилось стремительно. Меня он посвятил в свой план только во время последнего приезда в Стокгольм. Откровенничать на такие темы он обыкновения не имел и ничего не рассказывал, если только я не задавал вопроса в лоб. А это не всегда удобно. К тому же и без его признаний мне было понятно, что он недоволен тем, как устроилась его жизнь. Так что, когда он рассказал мне об их разрыве, я за него порадовался. Хотя не мог избавиться от мыслей о нашем отце, он ушел от мамы за несколько недель до своего сорокалетия. Совпадение возраста, в данном случае с погрешностью меньше месяца, не связано ни с семейной традицией, ни с генетикой, зато кризис среднего возраста отнюдь не выдумка, и он уже начал брать в оборот сорокалетних в моем ближнем кругу, причем немилосердно. Некоторые тихо двигаются рассудком от тоски. По чему? По более наполненной жизни. В районе сорока жизнь, которой человек живет здесь и сейчас, всегда одномоментная, впервые становится всей жизнью, и эта тождественность отменяет все мечты, опрокидывает все представления о том, что где-то его все еще ждет подлинная жизнь, для которой человек пришел в мир, в которой он совершит свои великие деяния. В сорок до человека доходит, что вся жизнь – здесь, будничная и мелкотравчатая, полностью сложившаяся и всегда будет такой, если ничего не сделать. Не сделать последней ставки.
Ингве пошел на это потому, что хотел жить лучше. А папа – потому что хотел жить радикально иначе. Поэтому за Ингве я не опасался, я вообще никогда за него не боялся, он справится.
Ванья заснула. Линда опустила ей спинку коляски. Посмотрела на перечень блюд дня на доске, выставленной перед «Бло Портен».
– Слушай, я есть хочу, – сказала она. – А ты?
– Можем пообедать, у них хорошие котлеты из баранины, – ответил я.
Заведение это само по себе приятное: садик, множество растений, журчит фонтан. В летние полгода посетители сидят здесь, а в зимние – в продолговатом помещении со стеклянными стенами, выходящими в упомянутый садик. Единственный минус – публика, в основном представленная культурно озабоченными дамами пятидесяти-шестидесяти лет.
Я придержал дверь для Линды, она вкатила коляску в помещение, потом взялся за штангу между колесами, поднял коляску и спустил ее на три ступеньки. Зал был полон лишь наполовину. Мы выбрали столик подальше от всех, на случай, если Ванья проснется, и пошли заказать еду. За столиком у окна сидела Кора. Она встала, увидев нас, и стояла улыбаясь.
– Привет! – сказала она. – Рада видеть!
Она поцеловала сначала Линду, потом меня.
– Ну? – спросила она. – Как дела?
– Все хорошо, – ответила Линда. – А у тебя?
– Отлично! Мы тут с мамой, как видите.
Я кивнул маме, с которой однажды познакомился в гостях у Коры. Она кивнула в ответ.
– Вы вдвоем гуляете? – спросила Кора.
– Нет, Ванья спит вон там, – ответила Линда.
– Присядете к нам?
– Э-э, – протянула Линда. – Разве что на полминутки.
– Тогда я потом сама к вам подойду посмотреть на вашу девочку. Можно? – спросила Кора.
– Разумеется, – сказала Линда и пошла к прилавку; мы встали в конец очереди.
Кора была первой подругой Линды, с которой она меня познакомила. Она обожала Норвегию и все норвежское, прожила там несколько лет и, напившись, иногда переходила на норвежский. Она единственная из всех встреченных мною шведов понимала, сколь велики различия между нашими странами, и поняла это единственно возможным способом – ощутив телесно, как в Норвегии люди постоянно сталкиваются на улице, в магазинах и общественном транспорте. Как люди в Норвегии постоянно вступают в беседы с окружающими, в магазинах, очередях и такси. У нее глаза вылезли из орбит, когда она почитала норвежские газеты и увидела, как у нас происходят дебаты. «Они ругаются! – сообщала она с восторгом. – Прут вперед! Ничего не боятся! Не только говорят все, что вздумается, такие вещи, которые ни один швед не скажет публично, так еще ругаются и огрызаются по ходу спора! Как подумаешь про них, и дышится легче!» Благодаря такой ее позиции с Корой общаться было легче, чем с другими друзьями Линды, мастерами хорошо натренированной и отточенной приветливости, уже не говоря о людях в коворкинге, к которым я попал благодаря Коре. Эти были милы и дружелюбны, много раз приглашали меня на ланч, я столько же раз отказывался, но дважды принял приглашение. В первый раз застольная дискуссия вертелась вокруг предстоявшего вторжения в Ирак и более привычного застарелого палестино-израильского конфликта. Ну как дискуссия – скорее светский треп, как о еде или погоде. На следующий день я встретил Кору, и она сказала, что ее подруга в таком бешенстве, что отказалась от места в нашем коворкинге. Оказывается, она страшно разозлилась, что обмен мнениями об отношениях между Израилем и Палестиной достиг у нас такого градуса, и в ту же секунду расторгла аренду. Действительно, на следующий день ее место оказалось свободно. Но я же там был! И ничего такого не увидел: ни агрессивности, ни раздражения, ничего. Исключительно дружелюбные голоса и задранные цыплячьи локти, которые хлопочут с ножом и вилкой. Это Швеция и шведы, они такие.
Но в тот день Кора тоже страшно возмущалась по другому поводу. Я рассказал ей, что Гейр две недели назад уехал в Ирак писать книгу о войне. Кора назвала его эгоистичным самовлюбленным идиотом. Политикой она не интересовалась, поэтому меня озадачила столь бурная ее реакция. У нее стояли слезы в глазах, когда она его костерила. Неужели у нее такая сильная эмпатия?
Оказалось, ее отец уехал в шестидесятых в Конго на войну. Он работал военным корреспондентом. И война искалечила его. Нет, он не был ранен и пережитое не потрясло его настолько, чтобы он повредился рассудком, наоборот, его тянуло туда опять, ему хотелось вернуться в жизнь, которой он там жил, вблизи смерти, но в Швеции удовлетворить такую потребность шанса нет. Кора рассказала, что потом он выступал в цирке с номером на мотоцикле, смертельном мотоцикле, как выражалась она, и, естественно, начал пить. Он был деструктивен и сам свел счеты с жизнью, когда Кора была еще ребенком. Слезы в ее глазах были по его поводу, она оплакивала отца. Хорошо, что у Коры при этом сильная, властная и строгая мать.
Хотя как сказать… Мне казалось, что мать смотрела на Корину жизнь с некоторым неодобрением, а Кора принимала это ближе к сердцу, чем следовало бы. Мать работала бухгалтером, и понятно, что Корино порхание в расплывчатом культурном ландшафте не полностью отвечало ее ожиданиям относительно надлежащего устройства жизни дочери. Кора кормилась тем, что писала в дамские журналы, но ее самооценка от этого не страдала, в достойной упоминания степени уж точно, потому что на самом деле она писала стихи и была поэтом. Она училась в Бископс-Арнё, в той же школе писательского мастерства, что и Линда, и писала, насколько я мог судить, хорошие стихи; я однажды слышал ее на чтениях и поразился. Ее стихи не были ни материализацией языка, как у большинства молодых шведских поэтов, ни чувствительными и сентиментальными, как у остальных, но чем-то третьим, – экспрессивными и отрешенно-взыскующими; их экспансивный язык не очень вязался с образом Коры. Но чтобы ее издавали, так нет. Шведские издательства в разы конъюнктурнее норвежских и осторожничают гораздо больше, поэтому, если ты не вписан в тусовку правильно и на все сто, у тебя шансов нет. Если Кора выстоит и будет пахать, то в конце концов пробьется, потому что у нее талант, но стойкость – не то качество, которое при взгляде на нее первым приходит на ум. Она часто себя жалела, говорила тихим голосом, любила обсуждать тяжелые, неприятные темы, хотя могла вдруг обернуться другой стороной и предстать жизнерадостной и яркой. Единственная из друзей Линды, кто, выпив, иногда начинал претендовать на роль центра мироздания и скандалить. Не поэтому ли я проникся к ней симпатией?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.