Текст книги "Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
Этюд одиннадцатый
К богочеловечеству
К обеду вернулся из Ахтырки отец – умаявшийся, запыленный и оголодавший, но бодрый, поскольку не опоздал и не заставил всех ждать и томиться, слоняясь по комнатам, поглядывая на стенные часы, сверяя время с напольными (их прозвали домашним Биг-Беном), а затем для верности доставая еще и карманные. Таков уж был привычный ритуал ожидания, и все ему неукоснительно следовали… Николай Петрович сразу стал мыть руки и полоскать с марганцовкой рот. Как человек мнительный, склонный приписывать различным явлениям пагубное воздействие на организм, он считал, что эта процедура не только освежает, но имеет и гигиеническое значение, поскольку в дороге какой только пылью не надышишься.
Кроме того, вода улучшает артикуляцию, придает внятность и отчетливость речи, что особенно важно для оратора, а Николай Петрович за обеденным столом всегда чувствовал себя оратором, домашним Демосфеном, поскольку всегда говорил сам и не давал говорить другим.
Ради лучшего звучания голоса он иногда выпивал перед обедом сырое яйцо, которое ему приносили на серебряной подставке, и князь разбивал его серебряной же ложечкой с острого конца, уверяя при этом, что принадлежит к либеральной партии остроконечников, описанной прославленным автором «Гулливера». Имя этого автора Николай Петрович частенько забывал, как по своей рассеянности забывал многое, но название романа помнил, поскольку читал его подростком в надежде обнаружить чего-нибудь этакое – откровенную сцену или соблазнительный эпизод. Однако не попадалось: все-таки Англия страна пуританская.
Глядя, как он выпивает яйцо, жена добродушно подшучивала: «Этак ты у нас когда-нибудь соловьем запоешь от сырых-то яиц», но он ее не поддерживал, поскольку шутником считал лишь себя, а другим домашним отказывал в каком-либо остроумии.
Умывшись, Николай Петрович расчесал бакенбарды и вместе со всеми сел к столу, заправил за ворот салфетку. За столом он под закуску ахнул (выпил) большую рюмку водки и сказал, ни к кому не обращаясь и в то же время обращаясь ко всем сразу, и особенно к сыновьям – Сергею и Евгению, как всегда сидевшим вместе напротив него (неразлучная пара):
– Ну, вот и побывал в нашей Ахтырке, вспомнил былые годы… Жаль, что продали, и все ради беспутного братца Ивана.
– А я бы уж и не глядела, от сердца оторвала… Охота тебе душу свою бередить.
Софья Алексеевна тоже не могла забыть Ахтырку, но в отличие от мужа не поощряла своих сентиментальностей.
– Что поделаешь – тянет. Между прочим, Мамонтовы золотят своего Абрама.
– Какого еще Абрама? – спросила жена, недовольная тем, что Николай Петрович с его витиеватой манерой начинать разговор никогда ничего прямо не скажет, а все вокруг да около, аллегориями и намеками. – Ты у нас как Савва Иванович – от того тоже слова в простоте не дождешься.
– А такого Абрама, что церковь у себя в Абрамцеве строят. И кресты уже золотят. Я был у них и видел. Работа кипит. Порыв. Энтузиазм. Хоть и художники, а руки все в известке и кирпичной пыли. Зовут наших Сергея и Евгения – на подмогу.
Братья, услышав это, оживились, чем несколько обеспокоили матушку.
– Какая там подмога! У них занятия в университете. – Софья Алексеевна не любила и не одобряла никаких нарушений привычного хода жизни. – Вот ты сам бы и подмогнул.
– Мои годочки уж не те, хотя я и не прочь. – Он расправил бакенбарды, переходившие в усы. – Университет. Занятия… Ну пропустили бы денек-другой. В голове бы не убавилось.
– Пропускать Ключевского?
– А хоть бы и Ключевского. Можно потом по чьим-нибудь конспектам наверстать.
– Ключевского надо слышать, а не чужие конспекты переписывать. К тому же у них своя церковь есть – университетская.
Николай Петрович зевнул.
– Та давно уже построена, а эта на глазах растет, красы набирается, как невеста к свадьбе.
– Очень красивая? – Софья Алексеевна не сумела скрыть интерес.
– Оч-чень.
– А как звать ту невестушку?
– Спаса Нерукотворного Образа.
– Эх, я бы тоже поехала взглянуть. – Софья Алексеевна словно забыла, что минуту назад удерживала сыновей от подобного соблазна.
– Ага! – Николай Петрович удовлетворенно сблизил ладони, тем самым обозначив адресованный жене аплодисмент. – Вот ты сама же себе противоречишь.
Он был донельзя доволен, что – при всем известной собственной склонности к противоречиям – наконец поймал на противоречии жену.
– Вот и радуйся, что уличил… – Жена отвернулась.
– Да я не радуюсь, голубушка. Я любя. Я над тобой слегка подтруниваю, поскольку ты у меня такая уж оригинальная персона… Если хочешь, завтра же доставлю тебя в Ахтырку. И не на поезде, а на лошадях, с ветерком…
Софье Алексеевне мешало согласиться лишь то, что их разговор слышали сыновья.
– Тогда и мы с вами, – подхватил Евгений, уже успевший обменяться взглядами с братом и заручиться согласием – более того, нетерпеливым желанием Сергея – не только взглянуть, но и принять участие в возведении храма.
– Вот к чему это привело! – воскликнула Софья Алексеевна, столкнувшись с таким наглядным примером попустительства своим желаниям. – Ну что вам этот храм? Что?
– А тебе что? – Братья отбили ее вопрос, как мячик – ракеткой для тенниса.
– Я по слабости женской, по любопытству, а вы?
– А мы, дорогая маман, давно о нем слышали, и у нас сложилось некое представление.
– Позвольте спросить, какое именно?
– Об этом – не за обедом…
– Хорошо. Я велю прислуге унести обед обратно на кухню… Может быть, тогда вы будете откровеннее с собственными родителями.
– Ну, матушка, как это унести?.. – Николай Петрович, уже зачерпнувший ложкой куриной лапши, явно спасовал перед угрозой лишиться обеда.
Братья снова переглянулись, решая, как поступить.
Продолжать отмалчиваться было еще более неразумно, чем высказывать все до конца, поэтому они выбрали третий – компромиссный – вариант: в самой общей форме удовлетворить интерес родителей.
– Храм, возведенный по личному почину и собственными руками… – начал Сергей.
– А не по казенному соизволению, – добавил для полной ясности Евгений.
– Такой храм есть шаг к богочеловечеству, – закончил свою мысль Сергей.
– К чему-чему? – Николай Петрович прикинулся, что туговат на ухо.
– Папа, я могу повторить, но ты же отлично слышал. К богочеловечеству.
– Ах, вот оно что! Ну, положим, что так. А остальные – казенные-то, – что ж и не храмы вовсе?
– Не храмы.
– Это почему же?
– А потому, что они вписываются в общее состояние современной религии, при котором неверующие, в сущности, правы. Во всяком случае, так считает Владимир Соловьев. Так он пишет в своих «Чтениях о богочеловечестве».
– Прекрасно! Вот и обнаружился источник столь крамольных мыслей. – Николай Петрович, так и не донеся до рта ложку, вылил ее содержимое обратно в тарелку, словно после таких речей у него пропал всякий аппетит. – Только я не пойму, в чем же их правота, неверующих-то?
– А в том, что лучше не верить вовсе, чем верить так, как мы верим, – сказал Евгений, пересказывая мысли Владимира Соловьева, но приписывая их брату из особого уважения к нему.
– Мы, стало быть, совсем плохи…
– Папа, коли вы возражаете, то возражайте по существу. Иначе прекратим этот разговор. – Сергей слегка отодвинулся, позволяя прислуге поставить перед ним тарелку.
– А где оно – ваше существо? Я никакого существа в этом не вижу.
– Сейчас, сейчас. Я прочту. – Евгений вышел в другую комнату и вернулся с книгой, на ходу листая ее и отыскивая нужное место.
– Может, за обедом не стоит? – сказала Софья Алексеевна, беспокоясь, что чтение помешает их чинной трапезе, да и лапша в тарелках остынет и придется ее снова греть.
Но Евгений все-таки стал читать, поднося книгу близко к глазам:
– «Современная религия есть вещь очень жалкая – собственно говоря, религии как господствующего начала, как центра духовного тяготения нет совсем, а есть вместо этого так называемая религиозность как личное настроение, личный вкус: одни имеют этот вкус, другие нет, как одни любят музыку, другие – нет». А теперь можете есть ваш борщ. – Он захлопнул книгу.
– Женечка, у нас сегодня не борщ, а лапша, – робко поправила мать, хотя не была до конца уверена, что это сейчас уместно, и поэтому тотчас замолчала.
На прочитанное никто не возразил. Софья Алексеевна не возражала потому, что для нее это было слишком сложно, а Николай Петрович – потому что он, как председатель Московского отделения Русского музыкального общества, соучредитель Московской консерватории, являл собой впечатляющий пример любителя музыки и тем самым невольно подтверждал правоту высказанного.
– Однако… да, я люблю музыку – в отличие от многих. Что ж, прикажете выводить из этого упрек нашей религии? Всех обличать в безбожии? И почему, собственно, Мамонтовы с их строящимся храмом? Чем они лучше других?
– А тем, что они сами… сами… Их деятельность служит выражением того самого господствующего религиозного начала, о коем пишет Соловьев.
– Вот я поеду снова в Абрамцево и им об этом скажу. Вы, мол, шагаете прямехонько к богочеловечеству. Думаете, поймут?
– Может, и не поймут. Но это ничего не меняет. Они наверняка не осознают своих конечных целей.
– Потому и зовут вас на подмогу. – Это прозвучало как шутка со стороны Николая Петровича, и Софья Алексеевна взглянула на мужа с испуганным упреком, поскольку в данных условиях шутка могла стать причиной для ссоры.
– Продолжим этот разговор после, – предложила она и обратилась к сыновьям: – А если вам угодно ехать, поезжайте. Я переменила свое мнение и думаю, что ничего плохого не будет, если вы поедете.
– А Ключевский? – в один голос спросили братья.
– В конце концов, возьмете у кого-нибудь конспекты. Экое дело! – Софья Алексеевна использовала выражение, часто употребляемое мужем, чтобы напомнить, что он предложил это первым, она же сейчас была вынуждена повторить за ним то, с чем в другое время никогда бы не согласилась.
Этюд двенадцатый
По-оперному
Савва Иванович торжественно вынес из мастерской крест, сразу засиявший – полыхнувший золотыми зарницами на солнце так, что ослепило глаза. Подержал его перед собой на вытянутых руках, всем показывая, стараясь, чтобы разглядели со всех сторон, оценили отменную работу мастеров – ковача и золотильщика. А затем поднял над головой и благословил им народ православный – собравшихся по этому поводу художников, дам, детей и прислугу.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Ду-у-у-ха! – возгласил он раскатистым басом, как батюшка в церкви, а на Святом Духе даже не выдержал – показал голос, пропел последнее слово.
Все склонили головы, хотя до конца не понимали, насколько это серьезно и по чину: светскому лицу, каким оставался держатель креста, к тому же без церковного облачения – благословлять народ.
– И ныне, и присно… – отозвались все, а Илья Ефимович, разгладив усы, произнес:
– Как-то это у вас, однако, выходит, дорогой Савва Иванович…
– Что – плохо?
– Кто ж посмеет сказать, что плохо. С таким-то голосом. Хорошо!
– Но чую, что у вас сомнение. Чем-то я вам не угодил.
Репин не стал утверждать обратного, не отказался от своих слов, но придал им некий уклончивый – себе на уме – оттенок.
– Хорошо-то хорошо, но как-то слишком красиво, – сказал он так, будто за этим словом скрывалось другое, которое ему не хотелось сразу произносить.
– Красиво?
– Да, знаете ли, слишком по-оперному…
– Что ж в этом?.. Не вижу ничего дурного в том, чтобы храмовое действо, особенно его вокальный аспект, возвысить до оперы.
– Занизить, Савва Иванович, занизить, а не возвысить. Литургия все-таки выше любой оперы.
– Не спорю. Но звучание голосов… колоратура, тесситура и прочие вокальные хитрости… их ведь никто не отменял. Одно дело, когда в церкви поет наш прославленный бас Осип Афанасьевич Петров, а другое – обычный синодальный певчий, к тому же охрипший после выпитого накануне.
– Так-то оно так, но… занижаете, любезный Савва Иванович. Понимаю вашу мысль, но все-таки занижаете. – Репин явно сожалел, что приходилось это высказывать своему другу и покровителю, к тому же в присутствии всех, но отказаться от своих слов не мог. – Голоса в храме оцениваются по другим, так сказать, критериям. Важна не колоратура, а то, насколько они способны выразить молитвенное настроение. Да что я вам толкую! Вы и сами это знаете лучше меня.
– Знаю, но хочется иногда показать удаль молодецкую… хочется внести в церковное искусство настоящую вокальную школу. Приобретайте себе друзей богатством неправедным, как сказано в притче. Помню, как эту притчу евангельскую толковал один старец в Сергиевом Посаде. Что такое, с точки зрения Бога, богатство неправедное? То, что ценится в миру. В том числе и оперные голоса, и колоратура, и тесситура. И заметьте, сказано: богатство, а не жалкие медяки. Значит, голоса должны быть хороши, должны отменно звучать, чтобы за них приняли в райские обители. Ведь, по той же притче, сыны века сего искуснее сынов света в своем роде. Сынам света при всех их достоинствах так не спеть. Поэтому Осипа Петрова мне в церковь, Осипа Петрова! Разве молитвенного настроения от этого убудет!
– Убудет. А вот как раз и убудет, дорогой мой. Что там ваша притча! – возразил Савве Ивановичу Васнецов, решивший хотя бы в одном поддержать Репина, хотя во многом его не поддерживал. – Да и Осип Афанасьевич уж года три, как скончался.
– В том-то и дело, – вмешался также и Поленов. – Все будут приходить на службу как на оперный спектакль.
– Экие вы, однако, господа. С архитектурной точки зрения мы этот вопрос, кажется, решили, и решили в мою пользу, то есть в пользу искусства и свободного творчества. Иначе бы не возводили храм по рисунку нашего Виктора Михайловича Васнецова. Почему же в области церковного пения вы не хотите его так же решить? Еще найдутся в России басы – такие, что и Осипа Петрова затмят и заменят…
– А потому что я с детства – в храме, – снова зачастил от волнения Репин. – Сколько литургий еще мальчишкой выстоял! Сколько свечек затеплил перед иконами! Не оперу ведь слушал, а молился. Если б не художество мое, я, может быть, и вовсе монахом бы стал… – Репин украдкой посмотрел в сторону жены.
– Вы – монахом? – с сомнением спросил Мамонтов.
– А что вы думаете. И стал бы. Но для меня монашество – в зацелованной, поблекшей, потускневшей иконе и дребезжащем голоске старух, поющих на клиросе.
– Петрова, стало быть, не желаете?
– В театре слушал бы – весьма охотно, а в храме – увольте.
– Но почему? Почему? Вы же художник. Сами говорите, что для вас прежде всего важна красота.
– Это я – под одно настроение говорю, – часто замигал и ковырнул пальцем бородку Репин, – а под другое мое настроение – и разговор совсем другой.
– Ага, «Бурлаки»… служение народу… сострадание обездоленным и униженным.
– И это… и это… – торопился высказаться Репин. – И Васнецов через это прошел, и Василий Дмитриевич Поленов. Все истово трудились во имя долга. А от этого и до монашества всего один шаг…
– Нет, я за служение, но только не народу, а красоте. – Мамонтов напоследок окинул взглядом крест, унес его в мастерскую и вышел, чтобы повторить, глядя на Репина: – Красоте, красоте надо служить, Илья Ефимович, а не вареным ракам с пивом.
– Причем здесь раки? – Репин несколько удивился.
– А притом, что ваше служение народу не нужно, а нужны раки с пивом. И чесночная колбаса, от которой в нос шибает, и еще много чего. Только не ваше, с позволения сказать, монашество во имя долга. Вы, простите меня, блажите, монашествуете за своим мольбертом, «Бурлаков» создаете, «Крестный ход в Курской губернии», а народ и в ус не дует, раков ловит, закатав штанины. – Мамонтов счел свою шутку на редкость удачной и поэтому произнес, завершая разговор: – Все, господа, показ окончен. Предлагаю всем разойтись по своим рабочим делянкам. Баста, как говорят итальянцы.
– Деспот. Вы деспот, Савва, – раздались утомленные и ропщущие голоса.
– Пощадите…
– Дайте немного передохнуть…
– …Дух-то перевести. Вон сколько сегодня наворочали!
Мамонтов хитро прищурился.
– А вы за кого – за Петрова или за синодального певчего? – спросил он, шутливо ставя свое согласие продлить минуту блаженного отдыха в зависимость от правильности их ответа.
– За Петрова! За Петрова! – дружно воскликнули все собравшиеся.
– Ну, тогда будет вам Петров – такой, что самого… Петрова затмит, – просто и в то же время загадочно пообещал Савва Иванович.
Папка седьмая
Премьера в Камергерском
Этюд первый
Под дудочку Леля
В предыдущих этюдах я как автор, считай, почти полностью устранился от повествования: «Ау! Михал Иваныч, где ты?» А меня-то и нет. Пропал. В лесу заблудился. Иными словами, опустил вожжи: меня не слышно и не видно. Теперь же я снова тут и беру бразды правления в свои руки.
Меня, быть может, спросят: как же это вы – опустили вожжи, а берете бразды? Но этот вопрос – от неведения, поскольку я что опустил, то и взял. Вожжи – они и есть те же бразды, и с этими браздами я теперь и вожжаюсь, тетешкаюсь, валандаюсь, нянькаюсь, панькаюсь, тютькаюсь, ношусь и канителюсь – что ни слово, то перл. Богат русский язык, особенно если иметь вкус ко всяким словечкам, как, к примеру, наш абрамцевский Николай Васильевич Гоголь. Уж он не упустит случая словцо подпустить, и каждое у него играет, сверкает, переливается – что твои жемчуга.
Отсюда и художество: в живописи оно от мазка, а в литературе от словца – только вкус к оному надо иметь.
Однако я заболтался. Причина же моего вмешательства в ход повествования настолько серьезна, что праздному суесловию здесь не место. Хоть силенок у меня маловато, я все же осмелюсь коснуться вопроса государственного, поскольку без этого нам многого не понять в дальнейших начинаниях Саввы Ивановича и особенно – его загадочном обещании дать всем нового Осипа Петрова.
Дело касается театра, всевозможных зрелищ и увеселений. В восемьдесят… дай бог памяти, втором году произошло событие для кого-то неприметное, а для кого-то эпохальное по своему значению. А именно: было отменено исключительное право императорских театров на сценические представления и спектакли – по-научному, монополия. Это стало ударом в барабан и литавры, возвещающим и завершение реформы, которая проводилась не сразу, а постепенно и включала в себя многие звенья, составляющие (по-научному – компоненты).
Сам я в этом, повторяю, не силен: мое дело – грядки рыхлить и садовые деревца окапывать, но я слышал разговоры между Саввой Ивановичем, художниками и артистами, коих он приглашал на домашние спектакли. И из этих разговоров я понял, какая грянула перемена: раньше было нельзя, а теперь стало можно. И чтобы оценить значение сей перемены, не худо бы и добавить, что по части нельзя мы искушенные мастера и охотники. А вот можно дается нам с превеликим трудом.
Дается как чудо, и вот это чудо в кои-то веки свершилось. Высочайшее соизволение получено.
Можно открывать свои театры и ставить спектакли. До этого разрешали только варьете, оперетку, всякую эстраду, шантан, балаганы, загородные летние театры, где попоют, потанцуют, а с первыми холодами разберут наскоро возведенные декорации и по частям унесут прочь. И вот теперь частному лицу предоставлялась возможность в своем театре заниматься не фокусами на потеху публике, а серьезным делом, высоким театральным искусством – хоть драматическим, хоть оперным.
Савва Иванович по своему обыкновению шутил: «Теперь и ты, Михаил Иванович, можешь свой театр открыть, актеров набрать и спектаклями народ тешить», на что я, конечно, отмалчивался и голоса не подавал. Хотя в душе было донельзя приятно, блаженная отрада так и разливалась: из садовников сразу в театральные директора попасть.
Однако почему императорский двор пошел на это и дал такую поблажку? А потому, что возникло опасение, что без здорового соревнования талантов, без конкуренции императорские театры зачахнут и захиреют. Хотя они и будут по-прежнему делать полные сборы, поскольку публике больше некуда податься, живая искра исчезнет, а без искры, как известно, и дрова не горят.
Резонные опасения, хотя замечу, что даже после восемьдесят второго года публика еще долго предпочитала императорские театры частным антрепризам. Предпочитала не потому, что такая уж дура, а потому, что – привычка, которую сразу не переломить. И скажу наперед, что Савва Иванович изрядно настрадался из-за пустых залов на своих лучших спектаклях, а о денежных убытках я и не говорю.
Однако это в будущем, а пока что на дворе аккурат восемьдесят второй год. В театральном мире, среди актеров и антрепренеров только и говорят что об отмене монополии. Уж поговорить-то мы любим (дело известное). Да и помечтать при этом не прочь, поскольку народ мы мечтательный, любящий рисовать воздушные замки, но свой театр создать не каждый отважится.
Это как купцу из глухой провинции на столичный журнал подписаться: пришли ему задарма два-три экземпляра, а уж он палец послюнит, полистает, покумекает и тогда решит, вкладывать ли деньги в подписку и какой ему с этого барыш.
Однако Савва Иванович хоть и потомственный купец, но не из таких барышников. Полагаю, что тогда-то, в восемьдесят втором, у него и зародилась – шевельнулась – мысль. Мысль! Он ее, однако, не спешил перед всеми высказывать, а приберегал, таил, лелеял в душе. Я даже сомневаюсь, чтобы его верная супруга Елизавета Григорьевна была поверенной в эту потаенную мысль. Если и проведала о ней, то не сразу. И больше догадалась сама, чем добилась от мужа откровенного признания.
И все потому, что при всей своей чуткости и отзывчивости на всяческие затеи и начинания Саввы Великолепного, даже самые шутовские и скоморошьи, тут она бы растерялась и отступила.
Да и то! Савва Иванович, и так по самое горло занятый, задумал еще и завести свою оперную труппу, чтобы под его дудочку – дудочку Леля – мужественные басы и томные тенора исполняли арии, прелестные чаровницы в нарядах сильфид и русалок пели и плясали. Мимоходом замечу, что этих чаровниц особо опасалась Елизавета Григорьевна, зная тайное пристрастие мужа к прекрасному полу. И не зря опасалась, добавлю при этом. Опасения – они тем и опасны (коварны), что имеют каверзное обыкновение сбываться…
Однако до этого еще далеко, и Савва Иванович весь во власти своих созидательных замыслов. Мало ему железных дорог, так взял еще на себя обузу – вожжаться, тетешкаться, валандаться (что еще нам подскажет русский язык?) с актерским самолюбием, капризами, завистью и всем тем, чем богата сцена – любая, и русская тут не исключение. Я потому на нее особо напираю, что Мамонтов поставил себе целью развивать именно русский оперный театр, давать карт-бланш (его словечко) отечественным музам, хотя поначалу приглашал и французов, и итальянцев, вынужденно потрафляя вкусам публики, чтобы сводить концы с концами.
К осени восемьдесят четвертого года замысел Мамонтова полностью созрел – что твой садовый плод на дереве. И он уже всерьез, по-деловому стал готовиться к созданию оперной труппы. Присматривался, прикидывал, подбирал актеров – составлял списки, дополнял, вычеркивал. Не бросался на знаменитостей, а выискивал дарования, кои еще не заблистали, не прошумели, не прославились.
Я помню эту осень: имена певцов, их голосовые данные, актерские амплуа – все это не сходило у него с языка. Кого еще сам не слышал (полагался на отзывы других), стремился и искал случая послушать. Послушать этаким инкогнито (с секретным предписанием – по Гоголю), скрывшимся в темноте репетиционного зала, чтобы вынести собственный вердикт. При этом разузнавал, кто и как по жизни устроен, у кого какие ангажементы. Конечно, больше полагался на консерваторцев, которые были рады любому предложению, но и не останавливался перед тем, чтобы из других театров завлечь и переманить к себе.
Тут робеть и стесняться нечего: монополия отменена, конкуренция так конкуренция.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.