Текст книги "Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Этюд третий
Разговор
Савва Иванович, завязывая на шее шелковый галстук, пробовал свой оперный голос и чутким ухом улавливал, насколько чисто (без хрипов) и бархатисто он с утра звучит, далеко ли раскатывается гулкое эхо и хватает ли голоса до смутно белеющей внизу, под шапкой тумана Вори. Если галстук слишком сдавливал шею, Савва Иванович не пел, а слегка погукивал, помыкивал себе под нос. Зато, ослабив узел, распевался во все горло и был очень доволен, если баба или мужик там, вдалеке, заслышав его, останавливались и прикладывали ладонь к уху.
Так, завязывая галстук и пробуя голос, он расхаживал по комнате и высматривал в открытое окно, кто из художников уже проснулся и вышел на торг – наниматься для работ в винограднике, как притчево именовал Мамонтов постройку храма. Именовал, имея в виду виноград духовный, соотносимый со сладостью плодов, обретаемых посредством безвозмездного – не за динарий – труда.
А вообще, до конца не уразумеешь, что он имеет в виду, Савва Иванович, когда говорит загадками или поет: «О, дайте, дайте мне свободу, Я свой позор сумею искупить». Похоже, что и ему свободы хочется, но какой? От кого? Елизавета Григорьевна никогда этого не понимала, но у мужа не спрашивала, зная, что сумеет отшутиться и ничего толком не ответит.
Вот и сейчас, прислушиваясь к нему, переворачивала страницы книги, не вникая в их смысл и заново возвращаясь к уже прочитанному. Книгу эту она раскрыла накануне вечером, но не успела вникнуть и легла спать, чтобы к утру получше выспаться. И сейчас – до начала работ в винограднике – ей хотелось дочитать страничку, натолкнувшую ее на мысль, которую она собиралась за день хорошенько, со всех сторон обдумать.
– Что читаешь? – спросил Савва Иванович, всегда задававший подобные вопросы не без тщеславного умысла – не столько ради жены, сколько ради того, чтобы проверить себя: а читал ли он то, что взяла из библиотеки Елизавета Григорьевна.
– А тебе интересно? – Жена в чем-то его испытывала, что-то против него таила.
Впрочем, он предпочел этого не заметить и произнес:
– Иначе бы не спрашивал… – Произнес и зачем-то добавил: – Дорогая…
Это было уже лишнее, о чем он пожалел, но исправляться было поздно.
– «Снегурочку» Островского.
– Что «Снегурочку» Островского?.. – Савва Иванович сам забыл, о чем только что спросил.
– Читаю «Снегурочку». Тебя же интересует мое чтение.
– Ах да, да! Прости. О своем задумался…
– Ты, конечно, читал – вот и я решила, чтобы от тебя не отставать.
– А, это дело… пьеска занятная. – Во время особой занятости – и дома, и по службе – Савва Иванович всему прочему придавал уменьшительное значение. Вот и пьеса Островского стала у него пьеской, поскольку по важности не могла сравниться с новой железной дорогой, которую он тянул на Север, и постройкой храма в усадьбе. – Не худо бы нам ее поставить…
– Не худо, но ты же о другом сейчас думаешь…
– Прости, прости… Нужен хороший кузнец – ковать кресты и решетки, а к нему – каменотесы, позолотчики… Васнецов с Поленовым просят, умоляют, торопят, наседают – вот я и соображаю. Кроме меня, ведь некому… Чуть что: «Савва Иванович!» – и ко мне бегут.
– Ты незаменим. Твое вдохновляющее присутствие… – Она заставила себя улыбнуться.
– Что-то мне кажется, что ты на меня обижена, друг мой… Чем я провинился?
– Я? Нисколько не обижена… – Она оглянулась вокруг, как бы отыскивая и не находя повод обижаться на мужа.
– Ой ли? – Савва Иванович посмотрел ей в глаза, и Елизавета Григорьевна встретила взгляд мужа так, словно хотела этот взгляд получше запомнить.
– Уверяю тебя… никакой обиды.
– Ну, прочти мне что-нибудь из твоей «Снегурочки».
– Изволь. «…Пасет в лесу коровок да песенки поет», – прочитала она, отыскав страничку с загнутым уголком.
– Хм… это о ком же? О ком из героев? Что-то не помню…
– О Леле.
– То бишь обо мне, надо полагать. Ну песенки, ладно. А каких это коровок я пасу?
– А я тебя и не имела в виду… Так…
– Слава богу, я тебя изучил… догадываюсь…
– На этот раз, видно, сплоховал, не догадался…
Он решил не спорить, а во всем соглашаться.
– Не имела в виду? Что ж, спасибо… А зачем тогда прочла?
– Просто так, без всякой цели… Или вот еще о нем Мороз говорит: «Во все глаза, бесстыдно, прямо смотрит». – Елизавета Григорьевна явно давала понять, что недавно сама удостоилась такого взгляда мужа.
Савва Иванович решил подвести черту под их не слишком приятным разговором:
– Ну, милая… Ты сегодня явно не в духе. Нельзя в таком настроении храм возводить. Будет одно нестроение…
– Я исправлюсь… справлюсь… ис…
– Ну что ты причитаешь.
– Ты в Москву сегодня? – спросила она с явной враждебностью по отношению к Москве.
– Надо бы, конечно, там кое-что подписать. – Савва Иванович старался не замечать враждебности и говорить о Москве как о любом другом месте, где у него скопились дела. – Но я решил день провести здесь.
– Здесь? И со мной? – Она разделила эти два вопроса, словно проводить время здесь можно было и не с ней, а с кем-то другим.
– Конечно, с тобой. С кем же еще. – Он обнял жену за плечи.
– Ну, мало ли… – Елизавета Григорьевна движением плеч освободилась от его объятий. – Здесь такой цветник, столько милых дам, на любой вкус, хотя московским они явно не соперницы.
– Каким это московским? – Он решил ступить на ее дорожку, чтобы разведать, куда она приведет.
– Каким? Актрисам, примадоннам, богеме… Это же Москва. Там на каждой улице по театру. И по ресторану.
– Не к цыганам же в табор мне ездить. А актрис и… актеров, – он счел, что добавление будет нелишним, – я для нас же присматриваю. Завожу знакомства на будущее.
– А для настоящего у тебя кто?
– Какого еще настоящего! Настоящее – это наш дом, наши дети, ты, в конце концов. Давай прекратим этот разговор. Все-таки возводим храм… это некоторым образом обязывает.
– Прости, прости. Я должна знать свое место. Место стареющей жены со скверным характером. Прости, ради бога.
– Тихо. – Он приложил палец к губам. – Нас кто-то подслушивает…
Она резко распахнула дверь, чтобы муж убедиться во вздорной нелепости своих опасений и не старался перевести разговор.
– Любуйся. Никого.
– Никого? А вот этот препротивный господин? – Он нагнулся, словно у самых его ног кто-то прятался, а затем обернулся к жене, чтобы и она посмотрела туда же, куда и он.
У его ног, скорчившись, сидел на закорках Фотинька.
– Барин, к завтраку прикажете накрывать? – заискивающе спросил он. – Самовар я уже поставил. – Пойманный на одном занятии (подслушивании), Фотинька торопился выставить другое как предлог для оправдания за первое.
Этюд четвертый
Шпинат
– Ты что здесь затаился? Подслушиваешь, милый? – набросился на Фотиньку Савва Иванович.
Он взял его за шкирку, приподнял и встряхнул, так что тот весь обвис у него в руках, чуть не выскользнул из кафтанчика и не потерял сапожки.
– Никак нет, барин. Не подслушивал. Я пришел доложить.
– Врешь, однако. Ой, врешь.
– Ей-богу, не вру. Отродясь не врал.
– Знаем мы таких. Отродясь он не врал. Так докладывай.
– К завтраку накрывать?
Савва Иванович поставил Фотиньку на место и огладил рукой бородку, что означало у него минутную задумчивость.
– И это весь твой доклад? Не шибко… Ладно, поработаем немного, урок выполним, а потом позавтракаем со спокойной совестью.
Но Фотинька не внял. Продолжал гнуть свое:
– Самовар-то скоро будет. Хоть бы чаем всех напоить… – Отряхивая колени, он головы на Мамонтова не поднимал и глядел в пол.
– Чаи да всякие тары-бары, знаешь, насколько растянутся… Только время упустим.
– Работа не волк – в лес не убежит… – весело и бойко вскинулся Фотинька, как солдат перед генералом, но эта бойкость не понравилась Савве Ивановичу.
Не понравилась, и он как-то слишком внимательно на карлика посмотрел.
– А ты, однако, храму нашему не друг, я смотрю…
– Что вы! Что вы! Друг истинный! Во сне его видю! – стал мелко креститься Фотинька.
– И не крестись. Крест тебе что осиновый кол. Ладно. Что на завтрак?
– Тютя. – После такой словесной выволочки Фотинька обиженно шмыгнул носом.
– Опять ты с этой своей тютей. Сколько раз тебе повторять: завтрак должен быть легким. А у тебя то курица, то утка, то индюшка. Всех в сон клонит после таких завтраков.
– Зато силы в руках больше…
– Вот что… тютю оставь к обеду, а к завтраку подай каши овсяной, что ли… всем по стакану молока и творога со сметаной.
– Кашицу вареньем сдобрить? Маслица добавить?
– Ну, сдобри. Добавь, раз ты такой добавливый…
– Будет исполнено. – Фотинька смиренно поклонился. – Разрешите доложить?
– Ты же доложился. Что еще-то?
– Я в другом смысле… – Фотинька стыдливо потупился.
– Ну, докладывай в другом, раз ты такой докладливый…
Фотинька зыркнул в сторону Елизаветы Григорьевны и потянулся к уху Саввы Ивановича.
– Васнецов с Поленовым с утра ушли к Воре и о чем-то переговаривались. Шептались.
– Ну и что?
– Обязан сообщить.
– А еще что обязан?
– Уведомить, что Елена Дмитриевна и госпожа Якунчикова русалок изображали, когда купались…
– А ты подсматривал…
– Одним глазком, одним глазком, – стал божиться Фотинька. – Другой-то глазок я ладошкой закрывал. Я тоже стыд имею.
– Хватит! – прервал его Мамонтов, заметив, что жена их внимательно слушает. – Иди… После… Иди.
Фотинька вышел со склоненной головой, словно арестованный. Савва Иванович стал снова пробовать голос:
– «О, дайте, дайте…» А лучше не давайте – целее будет…
– Мне не понравился ваш последний разговор, – сказала Елизавета Григорьевна тихо, но при этом не сомневаясь, что муж ее услышит.
– Разговор как разговор. Тебе все сегодня не нравится, мой друг… – Савва Иванович ловил запонку на манжете, чтобы вставить ее в прорезь.
– Фотинька для тебя шпионит? А потом докладывает?
– Ну что ты! Что ты! Он не шпион, а больше по части шпината. Наловчился готовить, шельма. А если иногда и нашпионит, то сам, по собственному усмотрению. Я его не прошу.
– И охота же тебе выслушивать…
– Я так… краем уха.
– Савва, пойми, эта слежка… пусть даже карлик для тебя просто забава, но при тех отношениях, которые у нас здесь сложились… при той атмосфере…
– Плох… я всем для тебя плох. – Савва Иванович развел руками, словно не в его силах исправить то, что при всех стараниях быть хорошим он все равно останется плохим.
– Зачем ты так, Савва? Ты лучше всех, ты удивительный… Ты всех воодушевляешь… Без тебя никакого храма, ничего вообще не было бы… Но не позволяй этому Фотиньке заводить здесь свои порядки.
– Ну, до этого еще не дошло, я надеюсь…
– А как он на кухне стал командовать!..
– Мал ростом – оттого и Наполеон.
– А как он, забравшись к тебе на спину, тебя за шею ручонками обнимает… Зачем ты позволяешь!
– Ну, порезвимся иногда… А кто меня еще так обнимет.
Повисла пауза – с обеих сторон выжидательная.
– Я тебя обниму – твоя жена, – наконец сказала Елизавета Григорьевна. Сказала и поспешно добавила: – И твои дети. Они вечно ждут не дождутся, когда ты приедешь.
– Вот и славно. Успокоила. А «Снегурочку» мы, пожалуй, на святках поставим. Хороша сказка! Все в ней есть: и Весна, и берендеи, и Лель с его дудочкой. И конечно, любовь. Любовь – вот что, пожалуй, главное, – сказал он так, словно самое главное чуть не забыл и лишь в последний момент о нем вспомнил.
Этюд пятый
Маленький интеллигентский храм
Воря с утра была тихая. Она и всегда тихая (разве что весной, с треском ломая лед, выпирает из берегов), но этим утром – особенно. Казалось, стояла и не двигалась, накрытая туманом и легкой сиреневой изморосью. По мутной воде бесшумно скользили водомерки. Опавший лист покружится, покружится в водоворотике, поворкует вместе с ним, обмякнет – и вновь тишина.
Лишь иногда плеснет (всплакнет) Воря, если рыба, ударив хвостом по воде, уйдет на глубину, под родную корягу. Или босоногий леший (мальчишка из соседней деревни) исхитрится, размахнувшись, швырнуть плоский голыш так, что он рикошетом проскачет до противоположного берега.
Или, наконец, водяной, высунув голову, облепленную илом, икнет спозаранок, почешет пяткой ухо и сладко зажмурится. Пожалеет, что рано проснулся, и, снова погрузившись в тину, захрапит, забулькает, пуская пузыри.
А бывает, что морщинистая рябь на воде разгладится, прояснится, и соткется из нее иной причудливый образ – образ Сергея Тимофеевича Аксакова, бывшего здешнего хозяина, и его черты явственно проступят на водном зеркале. И это даст повод местному люду утверждать, будто видели призрак покойника.
Впрочем, все это фантазии, и не чьи-нибудь, а художников, им же чего только не приходит в голову: и водяной привидится, и леший, и бывший хозяин усадьбы Аксаков, поднявшийся со дна, как привидение. А то и сам Гоголь покажется – замаячит сквозь туман – на противоположном берегу Вори, закутанный в плащ и греющий зябнущие руки над костерком.
Костер же, если подбросить сухую щепку, вскидывается перед ним, как пламя камина в его доме на Никитском бульваре, пожирающее законченный и переписанный набело второй том…
Васнецов и Поленов с утра прохаживались по берегу, стараясь не подходить к воде, где было совсем сыро и склизко. Иногда они садились на ствол поваленного дуба с замшелыми шишками и трухлявым, выеденным гнилью нутром. Выбрав на дубовом стволе место посуше, вытянув ноги, бросали камушки в воду, смотрели на расходящиеся круги.
– Ну что, Костя? – спросил Поленов в рассеянной задумчивости, которая последнее время часто посещала его.
Посещала, унося мысли в сторону, и он ловил себя на том, что разговаривал не с тем, кто был рядом, а либо сам с собой, либо с кем-то далеким, похожим на призрак.
– Костя у нас Коровин, а я, с твоего позволения, Виктор, – кашлянув в бороду, поправил его Васнецов.
– Прости, прости. Задумался. Оговорился.
– О чем размышляли, герр профессор?
– Да все о том же – об иконостасе. Коровин бы его лучше написал. Он все-таки моложе…
– А мне кажется, не о Коровине ты думал… Прости, я не прозорливец, конечно… К тому же это личное, даже интимное…
– Угадал. Скрывать не буду. Думал об одной здешней особе.
– Влюблен?
– Ну, поскольку другого объяснения моему состоянию нет, то, наверное, влюблен.
– Нет чтобы просто признаться: влюблен, как гимназист, а ты зачем-то объяснения ищешь…
– Видишь ли, я человек рациональный… Да и староват для гимназиста. Возраст не тот.
– Не верю ни одному твоему слову, поскольку знаю тебя. Человек ты, Василий Дмитриевич, страстный – второй Савва Мамонтов. И твой возраст мне известен.
– Уж с Саввой-то мне не равняться…
– Позволь, я спрошу тебя, гимназиста. В Наталью Васильевну влюблен? Хотя я мог бы и не спрашивать…
– И не спрашивай. Молчи.
Оба замолчали, вслушиваясь, как изморось над Ворей становится мелким, мягко опадающим дождем. Затем встали с трухлявого ствола, отряхнулись и пошли дальше по тропинке вдоль берега. Раз молчал Поленов, то и Васнецов, глядя на него, помалкивал, теребил бородку, но все же не выдержал и сказал:
– Будет тебе прекрасной женой. На всю жизнь.
– Я дважды себе говорил подобное, и в Риме, когда ухаживал за Марусей Оболенской и мечтал с ней обвенчаться, и потом, когда в купе поезда встретил вторую Марию – Климентову… И дважды не сбылось, дорогой друг, – ошибся…
– Теперь не ошибешься.
– Дай-то Бог. Она ведь совсем молода – всего двадцать четыре, а мне, сударь мой… раз уж тебе возраст мой известен, ты должен знать, что мне тридцать восемь. Через два-три года – дряхлый старик с подагрой и несварением желудка.
– Терпеть не могу, однако, когда начинают года складывать, вычитать и подсчитывать. Любовь – не амбарная книга, не щелканье на счетах, не арифметика. Влюбился – и точка. Да и Наталья свет Васильевна тебя любит, обожает, с восторгом смотрит. Где еще такую найдешь. К тому же вы вместе возводите храм – ты вдумайся… Во славу Божию камни кладете. В этом храме, творении собственных рук, и под венец пойдете. Кому еще такое счастье!..
Под влиянием этих слов Поленовым снова овладела рассеянная задумчивость.
– Да, все же удивительно… – заговорил он словно бы сам с собой.
– Что именно удивительно? – спросил Васнецов, чтобы напомнить о себе и не дать его мыслям унестись к далекому – неведомому – собеседнику, хотя бы и такому, как Костя Коровин.
– А то, что мы строим храм… мы… именно мы…
– Что ж в этом такого? – Васнецов никак не мог уразуметь, чему удивляется его друг.
– А то, что собрались художники, картины пишут, дамы на фортепиано играют, все вино пьют. Савва Иванович по утрам свой оперный голос пробует… словом, богема. – Поленов подкрепил свое высказывание жестом, возводящим богему на некий пьедестал. – Знаешь, как сказал Толстой: заниматься искусством – лучший способ эгоистического существования. Вот и мы таким способом благополучно существуем. Но вот родилась идея – решили собственноручно воздвигнуть храм, а можно ли этак… самочинно, по собственному соизволению?
– Но ведь и купцы так же храмы возводили…
– Э, нет… купцы лишь деньги давали. А уж церковь решала, ими распоряжалась, и строители без поста на святое дело не шли…
– Не беспокойся, Василий. Мамонтовы разрешение от церковных властей получили.
– Я не о том, не о том… – Поленов чувствовал, что говорит плохо, и досадовал оттого, что не может сказать лучше. – Как бы внятно тебе растолковать…
– Я понимаю… в нашем храме слишком много искусства.
– Да! – Василий Дмитриевич обрадовался, что для собеседника не понадобилось подробных объяснений и он оказался в словах точнее его.
– А ты вспомни ту историю… – произнес Васнецов в надежде, что память Поленова обращена к тем же, близким и ему предметам.
– Историю, как один вагант, дабы почтить и ублажить Богородицу, стал перед иконой свои трюки показывать, и Богородица соизволила дать знак, что одобряет его старания… Помню, помню. Наш брат художник любит приводить эту историю и на нее ссылаться в свое оправдание. Но сейчас не Средние века, когда любое искусство было внесено в общий религиозный реестр. Сейчас искусство заменяет собой религию. Вернее, само становится маленькой интеллигентской религией. Вот и мы… не возводим ли такой же маленький интеллигентский храм?
– А у меня, если позволишь, другая мысль на этот счет, хотя выразить ее так же трудно. Но я попробую. – Васнецов сделал движение пальцами, словно стараясь извлечь из воздуха слово, способное выразить его мысль. – Еще строители готических соборов стремились с помощью витражей и стрельчатых арок победить материю. Вот и мы своим искусством, как ты его называешь, может быть, истончаем тяжелую, косную материю каменного храма и задаем ему иные формы – формы того самого Духа, который дышит, где хочет… Да, мы художники, и храм наш от вдохновения, от творческого порыва, от дерзновения, если хочешь, а значит – от сердца. Сердце же и есть истинный храм. Убедил я тебя?
– Убедил, убедил. Теперь нам только поста не хватает.
– Поститься? Я готов. Только не так, как Фотинька, который выдавливает повидло из пряника, чтобы намазать на черный хлеб.
Оба рассмеялись и, услышав, что всех зовут, стали подниматься по тропинке к веранде, где накрывали стол к завтраку.
Этюд шестой
Наяды
– Ты слышишь, Наташа? Нас зовут. – Елена Дмитриевна Поленова первой прислушалась к голосам, доносившимся с открытой веранды, где собиравшееся к завтраку общество, рупором приставив ладони ко рту, оглашало окрестности зовами опаздывающих.
– Сейчас-сейчас. – Ее верная подруга Наталья Васильевна изобразила старание собираться быстрее, что ей, однако, никак не удавалось, поскольку нужные вещи были в беспорядке разбросаны по всей купальне и к тому же насквозь вымокли от брызг. – Только получше вытру голову и расчешу волосы, а то мы и впрямь будто две наяды…
– Ну уж если кто из нас наяда, то это скорее ты…
– Почему? Потому что я глупая?
– Нет, потому что у тебя лучше получалось ее изображать.
– Ах, вот ты о чем. – Закончив вытирать голову, Наталья Васильевна стала собирать купальные принадлежности. – Как тебе удается все делать быстро, а я такая неисправимая копуша… Меня еще мама так звала, а потом моя двоюродная сестра Елизавета.
– Ничего, скоро научишься. Семейная жизнь заставит.
– Семейная жизнь? – Наталья Васильевна держала ртом шпильки и от этого говорила немного в нос. – Ты думаешь, что она для меня возможна?
Елена Дмитриевна взяла у нее шпильку, чтобы помочь подруге с ее помощью приводить в порядок волосы.
– Ты для нее создана, как… та же самая наяда – для речных омутов…
– Омутов? – Наталья Васильевна была согласна с наядой, но не совсем согласна с омутами. – Мне кажется, ты меня немного ревнуешь к своему любимому брату.
– …и не немножко, милая, а страшно ревную. Страшно! – Этим восклицанием Елена Дмитриевна придавала своим словам юмористический оттенок. – Не будь ты моей подругой, и я бы тебя ножичком садовым… Взяла бы у нашего садовника Михаила Ивановича ножичек и…
– И не пощадила бы? – с ужасом воскликнула Наталья Васильевна, и ужас получился не очень-то шутливым.
– Ну, не знаю… Может быть, в последнюю минуту. Ради нашей дружбы. Впрочем, нет, не пощадила бы.
– И был бы у нас храм Спаса на Крови, хотя моя кровь недостойна подобной чести…
Обе замолкли с таким чувством, что разговор повернул явно не туда. На середине реки плеснула хвостом рыба, разогнав по воде круги. Дождь заморосил сильнее, разогнал водомерок, вспугнул стрекозу, сидевшую на листе кувшинки. В купальне стало холодно, зябко, неуютно, и подруги сразу продрогли.
– Хорошо, что успели искупаться, – сказала Елена Дмитриевна, чтобы просто что-нибудь сказать, но тотчас обнаружила в сказанном глубокий смысл. – Ты понимаешь… действительно хорошо… Не что-то одно, а вообще… и ваша любовь с моим братом Василием, и то, что строим храм, и то, что мой брат с Васнецовым пишут образа, а мы с тобой вышиваем хоругви и пелены. И даже, забравшись на леса, высекаем по камню орнаменты. Если бы мне год или два назад об этом сказали, я бы не поверила.
– Значит, ты не ревнуешь?
– Ты все о своем! Ну что ты! Какая при этом ревность! Ревность – это нечто сугубо дамское, а мы с тобой даже не подруги, а – сестры. Я искренне радуюсь за тебя и за Василия. Наконец-то вы оба нашли свое счастье.
– Ах, что ты! Что ты! – Наталья Васильевна суеверно отмахнулась. – Мы ведь еще и не объяснились… Он мне еще и не признался… Может, он меня вовсе и не любит, а все это мои фантазии.
– Любит, – произнесла Елена Дмитриевна так, как будто за этим словом скрывалось многое из того, о чем даже не подозревала подруга.
– Он тебе об этом сказал? У вас с ним был разговор? Когда? Где?
– Любит, – повторила Елена Дмитриевна так, словно очевидность влюбленности брата в Наталью Васильевну не зависела от ответа на ее нетерпеливые вопросы. – И будешь ты у нас скоро не Наташа Якунчикова, а госпожа Поленова.
– Ах, у меня внутри все замирает от этой мысли. Но ведь он любил… любил эту Марусю Оболенскую и, если бы она не умерла, был бы с ней счастлив. И Климентову тоже любил, хотя она капризная и своенравная гордячка.
– Ну и что же… Господь ему назначил тебя.
– Не говори, не говори! Еще ничего не решено.
– Все у вас решится. Все сладится. Все образуется, как сказал Толстой или кто-то там у Толстого.
– А ты? – Наталье Васильевне стало совестно говорить об одной себе. – Я хочу, чтобы и у тебя что-то было.
– Ты имеешь в виду любовь? Я люблю брата… И служу искусству. Большего мне не надо.
– Не любовь, а вообще… чтобы ты здесь что-то… ну, обрела, что ли… не знаю, как лучше выразить. – Наталья Васильевна разволновалась от желания как можно полнее выразить свою мысль и довести ее до сознания подруги.
– Я многое обрела. К примеру, я здесь стала лучше понимать, что я русская, – спокойно сказала Елена Дмитриевна.
Наталья Васильевна почувствовала себя озадаченной.
– Как это? И я тоже русская, но что же здесь особого понимать?
– Очень многое. Хотя бы то, что я не сама по себе, не этакая неповторимая особа, пуп земли, а мне уделено место в длинной цепи моих предков.
– Это, конечно, звучит патриотично, но что же в этом необыкновенного?
– А не надо ничего необыкновенного. Все просто и… обыкновенно. Если, к примеру, в искусстве я выражаю только себя… Если я изощряюсь в собственных фантазиях, ищу чего-то оригинального, то грош мне цена. Я могу быть интересна лишь нескольким случайным зрителям. Если же мне удается выразить нечто общее: характер народа, его национальные особенности, то неповторимое, что в нем есть, я становлюсь интересна всем – и французу, и англичанину, и итальянцу, и даже китайцу. Так же и мне самой у французов интересно французское, у англичан – английское, у итальянцев – итальянское.
– Да, я тоже это замечала. Вот, скажем, импрессионисты… Они истинные французы. И этим интересны.
– А разве мы не должны быть истинными русскими? Впрочем, это почему-то звучит… фальшиво. – Елена Дмитриевна смутилась и растерялась из-за того, что высказала совсем не то, чего ей хотелось. Вернее, высказала то и сама удивилась, насколько это не соответствует ее желанию. – Сама не знаю почему… но быть истинным русским – фальшь. Вернее, не фальшь, а, ты уж меня извини… фарш из каких-то чуждых нам понятий. Нет, пусть французы будут истинными французами, мы же – просто русскими. Так мне, пожалуй, спокойнее…
– Ты имеешь в виду отсутствие в нас желания выставляться? Нашу застенчивость?
– Наверное, и это… Я все имею в виду. Выскажу на ноготок мизинца, а за этим – клубящиеся бездны. – Она не могла не улыбнуться после этих слов.
– И все же? Раз ты начала этот разговор…
– Собственно, начала его ты.
– Ну, пускай я. Я начала, а ты уж договаривай.
– Хорошо. Попробую. Наш кружок, собранный Саввой Мамонтовым, мне тем-то и дорог, что мы стремимся не подражать тем же французам, а искать свое. Впрочем, это вновь звучит банально и фальшиво: не подражать… Я сегодня впадаю в какой-то мне чуждый и совершенно не свойственный пафос. Можно и подражать… подражать, как Костя Коровин тем же импрессионистам, но при этом нести в себе нечто русское. И можно исконно русский стиль обратить в нечто чуждое, даже враждебное русскому духу. Тут все очень тонко, подчас неуловимо… – Елена Дмитриевна сгибала в запястьях руки, не находя для них места ни на груди, ни на поясе, ни за спиной. – Да наш Костинька и не подражает вовсе, это я так… для наглядности сказала. Он просто русский. Про него говорят, что более русского человека трудно найти, а сам он этого словно и не осознает. Ну, Костинька и Костинька. И в искусстве он такой же… Васнецов – сознательный русский, а Коровин – как Бог на душу положит. Но при этом каждым своим мазком – коренной русак. Недаром он простенький и незамысловатый «Московский дворик» моего брата ставит гораздо выше его палестинских этюдов. Ну вот, поговорили и хватит. – Елена Дмитриевна нахмурилась, но не оттого, что была сердита, а оттого, что позволила себе быть слишком откровенной. – Русским о русском много говорить нельзя. Они сразу себя чувствуют виноватыми перед всеми, и на душе делается скверно. Сразу хочется изобразить из себя немца или того же француза. Так им спокойнее.
– Зовут! Нас с тобой зовут! – воскликнула Наталья Васильевна, не находя лучшего повода, чтобы поставить желанную точку в этом несколько затянувшемся, хотя и оставившем многое невысказанным разговоре.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.