Текст книги "Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Этюд десятый
Где мы держим мысли
На премьере в Камергерском переулке я, разумеется, был. Савва Иванович выдал мне контрамарку, и я сидел не в будке осветителя, а в партере, хоть и на приставном стуле.
Как сейчас помню, волновался я не меньше господ артистов, словно мне самому выступать на сцене. На Ярославский вокзал из Абрамцева приехал загодя, чтобы не тратиться на извозчика (еще заломит цену), и пешком дернул по Садовому кольцу на Тверскую, а там – в Камергерский переулок. Весь спектакль отсидел не шелохнувшись, словно гимназист на первом занятии. И мой приставной стул подо мной ни разу не скрипнул, так я боялся нарушить царившую в зале тишину. Вся картина сцены с декорациями Васнецова, его же костюмами и взлохмаченной головой дирижера Труффи, обрусевшего итальянца, у меня перед глазами, и я заново переживаю каждый акт.
Это по части Камергерского переулка и Лианозовского театра. Но в Нижнем Новгороде я, сразу скажу, не был. А там, в девяносто шестом году, тоже состоялась премьера Частной оперы, уже вторая – не Кроткова, а Клавдии Спиридоновны Винтер. Так она значилась на афише, хотя не составляло особого секрета, кто был ее настоящим владельцем. Состоялась после того, как первая опера стала замедлять ход, притормаживать, словно железнодорожный состав на крутом спуске, и в конце концов вовсе встала – впору высаживать пассажиров, приносить извинения и возвращать им деньги за билеты.
Я прибегнул к сравнению оперы с такой запредельно далекой, чуждой и экзотичной для нее областью, как железные дороги, неспроста. Прибегнул – чтобы показать всю причудливость и парадоксальность их сочетания в одном человеке. Казалось бы, ни в ком они сочетаться не могут. Покрытый угольной сажей машинист паровоза в промасленной фуражке вряд ли продирижирует «Князем Игорем». И вряд ли он с балетной статью – этаким гоголем – выпрыгнет на сцену, чтобы участвовать в половецких плясках. Кондуктор не споет нам арию княжеского сына Владимира, если же все же дерзнет и попытается, то его козлиный тенорок вынудит нас заткнуть уши, а непрошеного певца осадить словами: «Что ты, братец, тут горло дерешь!»
И тем не менее в империи Российской находится один-единственный человек, для коего такое сочетание возможно, и человек этот – Савва Мамонтов.
Сейчас, однако, самое время прикинуть и кое-что подсчитать.
К восемьсот семидесятому году Савва Иванович построил железные дороги: Сергиев Посад – Ярославль, Иванов – Шуя, Рыбинск – Бологое. Позже на деньги Мамонтова и его компаньонов прокладываются ветки: Ярославль – Рыбинск, Ярославль – Кострома, Ярославль – Вологда – Архангельск, Александров – Киржач, Бельково – Юрьев-Польский, Москва – Савелово, Петербург – Вологда – Вятка.
Я уж не говорю о таких грандиозных предприятиях Мамонтова, как Донецкая каменноугольная железная дорога, обеспечившая вывоз добытого угля из степных шахт. А взять его замысел покрыть сетью железных дорог все северное побережье Российской империи вплоть до города Романова на Мурмане, который затем стал Мурманском! Скептики посмеивались: мол, бросовые миллионы, бездоходное и, по сути, гиблое дело – гнать поезда на Север, чтобы вывозить оттуда клюкву да морошку.
Но Мамонтов не сдрейфил, от своего не отступил, на попятную не подался. И его железные дороги стали теми подкожными жилками – кровеносными сосудами, по которым в заповедный северный край потекла оживившая и преобразившая его свежая промышленная кровь.
Однако я неспроста употребил слово «замысел». Оно прямехонько перекидывает мостик и подводит нас к мамонтовским постановкам опер. В том-то и диво, что этот мостик был не на версту, а совсем коротенький, на полшажка – не больше. В округлой голове Мамонтова совсем рядом – подчеркиваю, рядом – с замыслами железных дорог вызревали замыслы «Русалки», «Каменного гостя», «Фауста», «Псковитянки», «Снегурочки», «Садко», «Царской невесты», «Сказки о царе Салтане», «Хованщины», «Жизни за царя»: целый поезд оперных постановок, одна другой краше.
Высказывалось мнение, что якобы в России было два Мамонтова: один – железнодорожный магнат и предприниматель, а другой – скульптор, певец, поэт-драматург, друг художников и постановщик опер. Нет, решительно не согласен. Это разделение противоречит натуре Саввы Великолепного. Мамонтов – един, и между различными замыслами в его голове нет перегородок.
Меня, может быть, спросят: «А вы почем знаете, что у него в голове?» Отвечу. Я в его голову, конечно, не заглядывал, но по речам Саввы Ивановича ясно чувствовал, что никаких перегородок нет и быть не может. Хотя Мамонтов о своих железнодорожных делах не любил распространяться среди художников, я не раз наблюдал, как он – одновременно! – совещался с инженерами, подрядчиками, банковскими клерками и делал замечания артистам.
А ведь артисты – народ ревнивый, требуют живого участия и не прощают, если их невнимательно слушают. И что же? Положенное внимание они получали, и получали сполна так же, как и инженеры не оставались без подробных инструкций и распоряжений.
И все их бумаги, счета, чертежи Мамонтов исправно подписывал. Помню, в репетиционном зале темно, ему же и свет не нужен: он по каким-то ему одному ведомым признакам чует, о чем бумага, где ее подписывать и какой подписью – размашистой, залихватской или убористой, скромной.
Волшебник, чародей или на худой конец фокусник? Это уж как кому угодно, но только я сам был свидетелем такой картины: сидит Мамонтов в зрительном зале, ведет репетицию, слушает певцов, и тут же рядом инженеры, подрядчики, клерки записывают, что он им скажет, что велит сделать.
А его большой, просторный кабинет в доме на Садовой-Спасской – кабинет это или мастерская художников – Врубеля или Васнецова, увешанная их полотнами? Опять-таки повторюсь: как кому угодно, но только в этом кабинете чего только не происходит – и вернисажи, и чтения (каждую неделю собирались и вслух читали), и домашние спектакли.
Какой же вывод? К чему я это все веду?
А к тому, что среди русских купцов были не просто верующие – те, кто лишь крестили лоб и выстаивали обедню по воскресеньям, но и преуспевающие в духовном художестве, постоянном чтении сладчайшей Иисусовой молитвы, стяжательницы благодати. Не монахи, не схимники, но при этом искусники и истинные художники, хоть сразу таких не распознаешь. Стоит себе купец за конторкой, в поддевке, с окладистой бородой, щелкает на счетах, а про себя неустанно повторяет: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго».
И так целый день, несмотря на все дела и заботы. Руки заняты своим, купеческим, все помыслы же устремлены к высшему, горнему, божественному.
В помыслах же – вся суть, все предназначение человека.
Вот и Савва Иванович, не побоюсь сказать, был таким купцом, но только Иисусову молитву заменял ему… театр. Пусть меня обвинят в легкомыслии или даже некоем кощунстве, но это так. Спрашивается, достойная ли замена? Конечно, театр не молитва, и все же полагаю, что замена достойная, ибо, по словам евангельской притчи, верный в малом и в большом будет верен. Сыны же века сего искуснее сынов света в своем роде.
Театр ведь тоже служение, если отдаваться ему всеми помыслами. Помыслы все решают. Где мы держим накопленное, на счетах какого банка – в конечном итоге не столь уж важно. Но где мы держим мысли – вот наиважнейший вопрос, как учил старец у нас в Лавре, собиравший по праздникам народ на паперти. Савва Иванович же, словно тот купец-молитвенник, стоит за конторкой, щелкает на счетах, думает же о будущем спектакле, о мизансценах, о том, как ему одеть Князя, Мельника и Русалку.
Это, конечно, малое – театр, но Мамонтов верен – верен бескорыстно, а не ради прибыли (терпит одни убытки со своей оперой). И Господь, надеюсь, простит ему за это все грехи.
Однако, кажется, я заговорился. Вернусь к тому, с чего начал. В Нижнем Новгороде я не был, а потому и не мне рассказывать о премьере девяносто шестого года и ее главном герое Федоре Ивановиче Шаляпине.
Этюд одиннадцатый
Граница дозволенного
– Смотрите, как красиво звучит: «Частная опера Винтер»! Почему бы вам и в самом деле не уступить ее мне? – не раз говорила я Мамонтову, и вот говорю снова, уже здесь, в Нижнем Новгороде, летом, накануне нашей премьеры. При этом я испытываю его терпение и собственную способность без конца чиркать по коробку длинной спичкой, которая может и вспыхнуть, но не вспыхивает, а лишь слегка дымится, поскольку отсырела, да и коробок весь отсырел, скособочился и размяк.
Спичка – это, разумеется, я, худая, вся подобравшаяся, с осиной талией, в белой блузке на перламутровых пуговках и длинной юбке, закрывающей ноги. Похожая на курсистку и – революционерку. Но – только похожая и, может быть, желающая быть похожей, поскольку эта роль не моя, а двух моих сестер, Ольги и Веры.
Коробок – естественно, Савва Иванович, вытирающий со лба пот и мечтающий лишь о бутылке сельтерской, холодненькой, с покалывающими пузырьками газа.
– Красиво, вы полагаете?
– Да, любезный принципал. «Опера Любатович» – тут я бы еще засомневалась. Но «Опера Винтер» – очень красиво. Разве не так?
Разумеется, я говорю это в шутку, смешливо морщась (отчего у меня заостряется нос), поддразнивая Мамонтова и пользуясь правом женщины на ответную снисходительность даже при самых рискованных и вызывающих выпадах, словесных антраша и эскападах. А мне, признаться, хочется рискнуть хотя бы на словах, поозорничать, посвоевольничать и нарушить границу дозволенного, как в детстве, когда мы с сестрами убегали от няни и резвились на свободе.
Однако теперь (детство давно закончилось) дозволенное – не между сестрами и няней, а между хозяином и… хозяйкой, но только подставной, нанятой для того, чтобы играть чужую роль. Мне же по моей самонадеянности кажется, что я могла бы и без всякой роли хозяйствовать, верховодить, приглашать артистов по своему выбору и вообще всей этой частной оперой распоряжаться как собственной антрепризой.
При этом быть иногда мягкой, вкрадчивой, преувеличенно любезной, а иногда – неуступчивой, капризной, взбалмошной, даже откровенно вздорной. Быть этаким диктатором, деспотом, наслаждающимся собственной властью и раболепной преданностью окружающих слуг, коих я бы казнила и миловала по собственной прихоти.
А что? Я могла бы. И публика валила бы ко мне в театр, отзываясь на манки – серебряные колокольчики, коими я бы ее искусно завлекала. И летом я отдыхала бы в Ницце, меня бы окружали поклонники, дарили бы мне розы и пили шампанское из моей туфельки.
Все могла бы, но тут этот блаженный Мамонтов с его мечтательностью, всякой маниловщиной (он так любит Гоголя!), нелепыми затеями, помешательством на русском театре и вообще всем русском, как будто ничего другого на свете нет. По мне же хоть русское, хоть испанское, хоть эфиопское – лишь бы публика денежки в кассу несла.
Но бодливой корове, как говорится… Бодливая – безрогая – корова в данном случае я. По части рогов не знаю, но денег у меня сызмальства нет. Все четыре сестры умели их беречь и потихоньку копить (экономить на пирожных и шоколаде в кондитерской), я же вечно пускала на ветер. И в карманах моего гимназического платьица всегда было пусто.
Хоть иди зарабатывай в проститутки.
Вот и сейчас денежки все – у Мамонтова. Он у нас воротила, магнат, миллионщик, денежный мешок. Мешок хотя и весь в заплатах, но еще полнехонький. Поэтому ей приходится играть роль: «Да, да, Савва Иванович… Нет, нет, Савва Иванович… Вы, конечно же, правы… Как скажете, так и сделаем».
Приходится играть, но она за это еще отыграется. Она, Клавдия Спиридоновна Винтер, свое возьмет, а если не дадут – так отнимет. Недаром у нее сестры – революционерки. И хотя это не ей назначенная роль, она ее еще сыграет. Клавдия Винтер дождется своего часа.
– Так уступаете мне оперу?
Вопрос не в бровь, а в глаз. И лишь русалочья (в память о давней премьере) улыбка – смешок – спасает, не позволяет выдать себя.
– А мне в таком случае что прикажете? – Мамонтов нехотя поддерживает шутку, хотя она ему, похоже, и не очень нравится. Или он устал за день подготовки к новой премьере. Да и жарко становится в Нижнем: все-таки лето, пыль, грязь, с пристани тянет дерюгой, над Волгой сиреневое, душное марево…
– Вас я могла бы оформить, скажем… – Она рискует, ой, рискует, но все-таки, оставаясь женщиной, выдерживает роль до конца. – Скажем, осветителем или костюмером. Сгодится?
Мамонтов усмехается в бородку.
– Слава богу, не сторожем…
– Ну зачем же. Еще не уследите за всем имуществом и реквизитом, прибывающим из Москвы. Впрочем, костюмер из вас тоже не выйдет: вы нитку в иголку не вденете. Уж лучше занимайтесь своими железными дорогами.
– Вам оперу отписать вместе со всеми убытками?
– Нет-с. – Я улыбаюсь с ядовитой любезностью. – Желательно с прибылью.
– Тогда вы, голубушка, не по адресу. Моя опера – сплошные убытки.
– Ничего-ничего, – успокаиваю я Мамонтова. – Теперь у вас есть Шаляпин.
– Не у вас, а у нас, – считает нужным поправить меня Савва Иванович. – Все-таки надеюсь, вы меня не покинете.
– Ну, не знаю, не знаю. Если не позовут в Ла Скала или Ковент-Гарден, может, и не покину. – Я опускаю глаза.
– Не будьте жестоки. Сжальтесь. Кто же вас заменит! – с театральным пафосом восклицает Мамонтов, показывая, что я прощена за мою, на его взгляд, не слишком удачную шутку с «Частной оперой Винтер».
Этюд двенадцатый
Манок
Я уклончиво произношу:
– По части замены все решается просто. Вам, конечно, известно, что нас пятеро, сестер Любатович, одна другой краше, – выбирайте. Нас бы хватило, чтобы для батюшки царя родить богатыря, приготовить пир на весь крещеный мир, а затем батюшку царя и укокошить бомбой – разнести вместе с каретой, как Александра II. Одно слово – Любатович.
– Что значит – Любатович?
– А то и значит, что все пятеро – черногорки.
Я затронула скользкую и деликатную сферу, и как ловко, однако, это у меня получилось: «Вам, конечно, известно» – намек на то, что у него есть свой источник сведений, не менее надежный и достоверный, чем я.
У Мамонтова с моей сестрой Татьяной – отношения, кои они оба, впрочем, премило скрывают. Отношения – подходящее слово, дымчатое, обволакивающее, несколько размывающее суть. Суть же в том, что у них роман, что они – любовники, а Мамонтов при этом женат, и его жена обо всем догадывается. Хотя он, конечно же, перед ней оправдывается, клянется в верности, уверяет ее, что просто помогает – покровительствует – таланту молодой певицы.
Покровительствует – тоже подходящее слово, особенно если между ним и певицей затесался талант. Получается, что Савва Иванович покровительствует не самой певице (это выглядело бы сомнительно), а ее таланту. Во всяком случае, для жены это, казалось бы, отговорка, но Елизавета Григорьевна не столь наивна, чтобы оную принять. И отношения с ней у Мамонтова портятся, становятся скверными, невыносимыми. Хотя, конечно, никаких скандалов, сцен, истерики (Елизавета Григорьевна на это просто не способна), и с ее стороны – только гордое одиночество, молчание и безмолвные слезы.
Получается, что одни отношения – за счет других. Так долго продолжаться не может, но Савва Иванович сразу поставил Татьяне условие: семью он не бросит. Ведь семья – это еще и САВВА, пятеро его детей (Сергей, Андрей, Всеволод, Веруша – та, что с персиками, Александра). Поэтому и не бросит, как бы ни улучшались одни отношения и ни ухудшались другие.
К тому же бросить означает лишиться половины капиталов, которая при разводе отойдет жене и детям. На жену и так записана усадьба Абрамцево. Поэтому моя просьба уступить мне оперу – намек на то, чтобы сестре Татьяне тоже что-то досталось. «Ах, причем здесь это! Она же вся в чувствах!» – возразят мне. Ну, не такая уж она чувствительная. Черногорцы (а мы ведем свое происхождение из Черногории) – те же сербы и босняки. В чувствах не раскисают.
Правда, Татьяна свою выгоду пока что видит в другом. Ей хочется петь на сцене, и она мечтает о новых партиях. И Мамонтов ей в этом усердно способствует.
Да что там способствует: поговаривают, что он создал оперу ради своей протеже, ради того, чтобы она блистала на сцене. Это, конечно, преувеличение. Но, как говорят при подобных случаях, доля истины, похожая на дольку мандарина (побережье Черногории – это прекрасные мандарины, вызревающие к осени), в этом есть. Раз Мамонтов на Татьяне никогда не женится, то должен ее облагодетельствовать – вот третье слово из числа подходящих.
Подходящих к данному положению, которое я пытаюсь обрисовать так, чтобы он все понял. Но мои усилия тратятся впустую, потому что он – мамонт, непробиваемая громада, ничего не понимает и упрямо гнет свое.
Вот и приходится мне скользить, как на коньках, рассказывая ему о нас – о сестрах Любатович, какие мы бедные и несчастные, лишенные всего, и прежде всего родины. Лишенные настолько, что две из нас стали от слепого отчаянья революционерками.
– Положим, мне сие известно. Что дальше? – Савва Иванович не склонен задерживаться на рассказе о сестрах, дающем мне повод для всяких не слишком приятных намеков.
– Не торопите меня. Двое из нас – вам известная, – я с особым удовольствием повторяю это слово, – Татьяна и отчасти младшая Анна – певуньи. С детства под нос себе что-то мурлычут. Зато третья – Ольга, в детстве из нас самая застенчивая, тихая и кроткая – теперь революционерка, участница «Земли и Воли». Да и Вера с ней заодно.
– О ужас! Как же так получилось, что в революцию идут самые кроткие? Бомбы бросать – не гладью вышивать.
– А говорят, их в монастырь теперь не берут. Монастыри у нас и так еще более переполнены, чем тюрьмы.
– Шли бы замуж…
– Замуж оно, конечно, лучше. Но женихов достойных нет. – Я произношу это с особым значением. – В России уж так повелось: лишь только хорошие женихи переводятся, сразу бунт или, по-нынешнему, революция.
– Ха-ха-ха! – Он раскатисто засмеялся. – Вот оно что! Вы, однако, шутница. – Нет, он не забыл мне первую шутку. – Дело, стало быть, в женихах.
– А вы как думали! Впрочем, они обе замужем… Ольга по второму мужу – грузину – Джабадари. Между прочим, ссылку отбывала в Ялуторовске, где вы родились. Так что вы с ней чуть ли не родством повязаны. Земляки!
– О, храни Господь от таких родственников! Ладно, любезная Клавдия Спиридоновна. С вами говорить одно удовольствие, но пора и честь знать.
– Мерси… – Я несколько манерно кланяюсь.
Мамонтов этого уже не замечает и думает о своем.
– Хотел уточнить. Последнюю партию реквизита из вагонов выгрузили?
Я тотчас в угоду ему меняю тон. Из насмешницы становлюсь деловой и серьезной, как полагается перед премьерой.
– Имущество и реквизит? Конечно. Все доставлено в целости и сохранности. Пока везли, весь Нижний глазел и дивился, как мы богато живем в нашем театре.
– Поглазеть-то все любят: не дураки. Посмотрим, как будут билеты раскупать в кассе.
– Савва Иванович, не ждите, что зал будет полный. Я же вам говорила… наш отечественный репертуар…
– Что – полных сборов не принесет?
– Если откровенно, не принесет.
– Пусть. Зато осенью в Москве…
– Тоже особо не надейтесь. Русская опера и в Москве нас не прокормит.
– А Шаляпин? Вы же сами сказали…
– Да, сказала, и что? Не забывайте, что Шаляпин – артист Императорских театров и поет в Мариинке. Как провинциал, он этим донельзя доволен. Гордится. Его аж распирает от гордости.
– Я его слышал еще в петербургском Панаевском театре. Он в «Демоне» Рубинштейна пел. Переманим.
– Нет у вас такого манка, чтобы переманить.
– А если есть манок? – вкрадчиво спрашивает Мамонтов. Спрашивает, не раскрывая до конца, что он имеет в виду, и с насмешливым вызовом оставляя мне простор для самых разных догадок. – Вот видите… Выходит-то, что рано мне уступать вам оперу. Вы меня хотели списать в осветители, а я вам еще и так пригожусь.
Папка восьмая
Молодой Шаляпин
Этюд первый
Беззастенчиво присвоила
Я не Шаляпин, но иногда – под настроение – напеваю. Напеваю (мурлычу) себе тихонько под нос, особенно если работа в саду спорится и грядки получаются ровные, все комки земли лопатой измельчены, раздроблены, лопухи не прут из межи и не портят своим бесстыдным видом картину. Картина (общий вид) меня тоже заботит, как художников – декорации на заднике сцены, главное же все-таки – пение.
Пение мое, если разохочусь до него и зайдусь в самозабвенной истоме, разносится по окрестным лугам, а над Ворей, бывает, зависнет, словно жаворонок, и ну разливаться-переливаться.
При этом я, повторяю, не Шаляпин.
Дворовые, конюхи, скотницы, бабы-поломойки меня не слушают, пробегают мимо – разве что уши не затыкают, и то спасибо. Но если запоет Федор Иванович и из окна донесется «Эй да ухнем», или ария Гремина, или что еще из его репертуара, они стоят как зачарованные, как соляные столбы, и с места их не сдвинуть.
Вот что значит голос! Вот что значит настоящий бас!
Кстати о Шаляпине и этой самой арии. Савва Иванович любит за обедом рассказывать такую историю, ставшую уже одной из актерских баек. Влюбившись в юную, прелестную, грациозную Торнаги, приглашенную Мамонтовым итальянскую балерину, Шаляпин на репетиции арию Гремина слегка переиначил и спел вот таковски:
– Онегин, я клянусь на шпаге:
Безумно я люблю Торнаги!
Иола Торнаги, понятное дело, не устояла против таких признаний и комплиментов – стала ему женой.
Я – Шаляпин. Происхождения не благородного, не аристократического, не из князей и графьев, а, попросту говоря, суконная деревенщина. Отец мой – из деревни Сырцово, мать – из деревни Дудинская. Две эти деревни и породнились во мне.
Сам я родился в Казани, на улице Рыбнорядской, где, надо полагать, торговали когда-то сомами, окунями и пескариками (для господских кошек). Мой дом по четной стороне – десятый, хотя четная с нечетной временами сливаются, что и не разберешь, где какая. На следующий день после рождения меня, орущего, окунули в крестильную купель. Сие произошло в Богоявленской церкви на улице Большой Проломной, откуда я, считай, и проломил себе дорогу в большое искусство.
Учили меня сапожному, токарному и столярному делу – дратву сучить, болванки точить, гроба сколачивать. Жаль только, что так и не выучили, а то жил бы себе и забот не знал – под вывеской «Обувная мастерская Федора Сапожникова» (это был бы мой артистический псевдоним) или – того лучше – «Похоронные принадлежности Федора Гробовщикова». Снимал бы мерки с покойников, накладывал глазет на крышки гробов – самое милое дело. Вслух желал бы всем доброго здравия, а про себя – скорейшей кончины. Не жизнь, а малина в туеске.
Но себе на мороку (не на морошку) стал я певчим в церкви и допелся до Императорских театров и Частной оперы Мамонтова. Мое истинное происхождение – от нее, от ученичества у Мамонтова, сотворившего из меня, деревенщины, аристократа сцены.
С Мамонтовым задружился я в Нижнем Новгороде, на Всероссийской выставке. По молодости я во многих волжских городах бывал, но выше Казани не поднимался: как-то не приходилось, не выпадал случай. А тут еще в бытность мою сапожником Мариинского театра… нет, я не оговорился. Сапожником я называю себя по природной смешливости, склонности к словесному озорству и еще потому, что всех секретов вокала я тогда еще не знал. Голос-то у меня был, но горло драл и впрямь как сапожник, и на лето мне дали наказ разучить всего одну партию – Олоферна в опере «Юдифь».
Всего-навсего одну – до обидного мало. И никто не объяснит почему: сам догадаться должен, что я пока на вторых ролях и другим басам еще не соперник.
Помню, учу я партию, все стараюсь, пыжусь дать звучок, чтобы стекла в окнах звенели. Радости же от этого никакой. Чувствую, что делаю не то, а исправиться не могу. Выучки не хватает. Поэтому партия моя мне порядком обрыдла, я затомился и заскучал, а тут представился случай побывать в Нижнем Новгороде.
Позвал меня туда певец Иван Соколов: «Почему бы тебе Федя с нами не податься? В Нижнем новый театр построили по случаю Всероссийской выставки и коронации императора Николая. Певцов в труппу набирают. Только тебя с твоим басом и не хватает».
Он вместе с женой Клавдией Филипповной Нумой-Соколовой, певшей когда-то на оперных сценах Италии, и другими певцами нашего круга знакомых уже подмахнули контракт. И я тоже недолго думая согласился (соблазнился).
Город для меня новый, условия контракта хорошие – денежки в карман сами просятся. И я – вместо того чтобы подыскивать себе дачу под Петербургом, томиться три месяца от жары и от скуки, долбить без конца партию несчастного Олоферна, обезглавленного Юдифь, – взял билет и махнул в этот самый Нижний – петь по случаю Всероссийской промышленно-художественной выставки и коронации Николая II.
Контракт со мной подписывала Клавдия Спиридоновна Любатович (по мужу Винтер), волевая, честолюбивая, энергичная и… загадочная. Загадочная в том смысле, что такие, как она, казалось бы, должны преуспевать, а у них все… разваливается не разваливается, но рвется, словно худая сапожная дратва. И причина в том, что, во-первых, Клавдия Спиридоновна хотя и директриса, но не хозяйка (хозяин-то Савва Мамонтов). Во-вторых же, ей досталась не оперетка, шантан и всякие тру-ля-ля, а опера, требующая от публики подготовленности и вкуса, коими она редко обладает.
И добавлю к этому: досталась опера в основе своей – русская. К русскому же публика у нас вообще не приучена, и спроса на него особого нет. Казалось бы, из одного патриотизма должна валить в театр, а вместо этого – нераскупленные билеты и пустые кресла, что, по-нашему, и есть патриотизм.
Вот и Клавдия Спиридоновна всех нас певцов чаровала, обольщала, внушала самые радужные надежды, но в конце концов не только угробила Частную оперу, но продала реквизит и костюмы, а вырученные деньги, и немалые – несколько десятков тысяч, – элегантно и непринужденно, без малейшей застенчивости присвоила.
Но это – в будущем, когда Мамонтов, арестованный за растрату своих же собственных денег, от оперных дел отойдет. А пока он возлагает все надежды на Винтер. При этом усиленно опекает ее молоденькую сестру Татьяну и на спектакли в Нижнем Новгороде смотрит как на генеральную репетицию перед Москвой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.