Текст книги "Леший"
Автор книги: Леонид Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 34 страниц)
Схимник-петька
После исчезновения Петьки наша деревня осиротела. Бывает иногда так: живёшь себе, не замечая чего-то привычного, а потом оно неожиданно пропадает, и ты остро начинаешь ощущать, как этого тебе не хватает.
Так было и с Петькой.
Теперь, по прошествии многих лет, став не просто взрослым, а совсем седым, я вдруг вспомнил его, и мне стало несказанно стыдно и непоправимо больно за себя и своих босоногих сверстников, за все наши издевательства и оскорбления, что каждодневно причиняли Петьке.
Было ему, наверное, около двадцати. Но это от роду, а умишком Бог его сильно обидел, потому взрослые относились к нему, как к ребёнку, а мы уже учились в начальных классах стоявшей на некотором отдалении от деревни школы, за своего не принимали. Даже дошкольная мелюзга дразнила его Петька-дурак. А он всем улыбался и никогда ни на какие дразнилки не обижался.
Он не обиделся, даже когда мы сунули вместо хлебного каравая засохшую коровью лепёшку в его сшитую из старой мешковины сумку наподобие виденной в картинке какого-то известного художника из букваря. Он неизменно улыбался во весь рот, показывая ряды выщербленных зубов, кланялся нам в пояс и благодарил за угощение, а мы хохотали над ним до колик в животе.
Эту коровью лепёшку он нёс домой, прижимая сумку к груди, будто там был настоящий духмяный каравай свежеиспечённого хлеба. Не знаю, кому первому пришла в пустую голову эта идиотская забава, но в нашей ватаге она вызвала настоящий восторг. Только в тот же вечер Петькина мать со слезами рассказала кому-то из соседей, и пришла пора расплаты.
Меня тогда впервые в жизни отец нещадно порол своим солдатским ремнём. Было не столько больно, сколько обидно, что дразнили Петьку все, а досталось мне одному. Едва я натянул на свой тощий зад штаны и застегнул пуговку лямки, на которой они держались, мать протянула мне кринку молока:
– На, отнеси Петькиной матери. Да извинись!
– Не пойду, – заупрямился было я, но отец снова потянулся за подвешенным у окна ремнём, на котором ловко правил бритву:
– Добавки хочешь?
Я молча взял кринку и поплёлся к Вале-кулачке. Жили они с Петькой не в деревянном доме, как все люди, а почему-то в бане, что стояла сразу за сельсоветом. Перед дверью в нерешительности остановился: распиравшая гордость не позволяла вот так просто зайти, отдать молоко, будто откупное за нанесённую обиду, извиниться почему-то за всех, поскольку обижали Петьку все.
Потом потянул за кованую скобу щелястой двери предбанника, снова в нерешительности потоптался и, глубоко вздохнув, шагнул внутрь.
В бане на месте каменки стояло небольшое подобие привычной для всех наших домов русской печи с плитой и коротенькой лежанкой. На полкЕ из старых ватных одеял была устроена постель, рядом на широкой лавке – вторая. В углу у входа на сколоченном из досок столике стояли две щербатые кружки, миска да две полуизгрызенных от времени деревянных ложки.
– Вот мама отправила, – промямлил я и протянул Вале-кулачке кринку, накрытую белой тряпицей.
– Ой, а у меня и перелить не во что, – виновато сказала Валя-кулачка и растерянно стала озираться по сторонам. – Можно я кринку мамке завтра утром на ферме отдам?
Я пожал плечами:
– Мне-то что… И это… ишо… Ты, Петька, извини… Я больше не буду.
Петька сидел у крохотного оконца и привычно улыбался во весь рот.
Я толкнул дверь, пулей вылетел на улицу, больно стукнувшись головой о низкую притолоку.
– Отдал? – строго спросила мать.
– Ну а куда же бы дел? – сердито буркнул я в ответ.
– Да кто тебя, шалопая, знает? Может, и вылил. Кринка-то где?
– Завтра на ферме отдаст.
– Я бы ему вылил! – пригрозил отец. – Иди ноги мой да спать. Утром на сенокос рано вставать. Будешь валки за мной разбивать.
Обычно после нелёгкой деревенской работы, которой каждому доставалось сполна в соответствии с его возрастом, набегавшись вечером с пацанами в звери-охотники, я тут же проваливался в глубокий сон. На этот раз от перенесённого унижения, что отдуваться пришлось одному за всех, долго ворочался с боку набок, но никак не мог заснуть, строя коварные планы, как половчее насолить Петьке, да чтобы потом не попало дома.
Мой настоящий отец вернулся с фронта весь израненный, но, прежде чем умереть, сумел сварганить меня. Как я ещё в раннем детстве случайно слышал от соседки, дело это нехитрое и большого здоровья не требует. Потом мама вышла за моего нынешнего отца. Он приехал на похороны своего друга, с которым вместе воевали, да так и остался в нашей деревне, поскольку деваться было больше некуда – семья его погибла во время оккупации. Года через два мамка расписалась с ним в сельсовете, и он, до этого снимавший угол у бабки Дарьи, перешёл жить к нам. Был он строгим, но никогда меня не наказывал не только ремнём, даже не давал затрещины, хотя, понимаю, заслуживал я этого часто.
– А почему они в бане-то живут? – услышал я шепот.
– Ну, дак это старая история, все деревенские знают, только ты, пришлый, в неведении. Когда Вальке ещё года четыре было, их раскулачили и отправили куда-то на Север. В их доме сельсовет устроили, а баня сельсоветским зачем? Дома свои есть. Вот и стояла без дела, пока Валька-кулачка домой не вернулась. Добиралась долго, даже вроде бы в монастыре каком-то послушницей была. Да вернулась-то с приданым. Шура рассказывала, от какого-то начальника там на поселениях понесла.
– Ну, Шурку слушать… Балаболка ещё та.
– Да я не про Шурку-балаболку, про Шуру Большую. Она Вальку-то приютила, когда та домой вернулась. А куда домой, когда в доме-то сельсовет? Кто ж ей сельсовет-то отдаст. Вот в бане печку сложили да туда на житьё кулачку и определили. Шура сказывала, начальник-то тот больно боялся, что под трибунал пойдёт за изнасилование малолетки, и когда Валька-то понесла, бил смертным боем, чтобы выкидыш случился. А вот, вишь ты, родила. Только за что-то Бог наказал, верно, у мальца от битья того с головой неладно стало. Да и сама Валька от тех издевательств разумом немного помутилась. Потому начальник тот и выхлопотал ей переселение обратно, с глаз долой подальше. Вот как баню-то переделали, Вальку на ферму скотником определили. Дояркой бы надо было, да кто же кулачку в войну к общественным коровам подпустит – ещё навредит чем. Так с тех пор навоз и прибирает. Ну, деревенские, конечно, помогли, кто чем, да только все одинаково не богато жили, одежонку каку-никаку справили, обутку. Мы-то её родителей почти и не знали, а старики обиды не держали, говорят, справедливый был отец-то, не забижал. Даже тех, кто по злобе да из зависти на собраньях несуразицу всякую нёс и под раскулачивание подводил. Да и Петьку жалели, дурачков-то у нас все любят, не обижают.
– Вот и я понять не могу, отчего наш-то додумался издеваться?
– Да там не только наш. Все они над дурачком измывались, только раньше-то просто дразнили, а тут…
– Да уж, как фашисты в лагере. Вместо хлеба коровьи лепёшки в сумку совать.
Это сравнение с фашистами меня сначала взбесило, а потом заставило залиться краской стыда. Надо же! Меня, который никогда во время игры в войнушку ни за что не соглашался быть немцем, с фашистом сравнили. Я отвернулся к стене лицом, да так и, не справившись с обидой, вскоре заснул.
…Как оказалось, попало накануне не мне одному. Мне ещё повезло, потому что широкий ремень не оставлял на заднице рубцов, а у соседского Кольки ниже спины всё было в красных полосках от гибкой вицы, выдранной из голика. Этот урок нас образумил. Больше мы Петьку не задирали, и он теперь смело приходил за деревню, где мы играли то в напрогон-попа, то в звери-охотники. Но в свои игры мы его не допускали, потому что был он раза в два старше нас.
А посреди лета Вальку-кулачку убило грозой. Шла она вечером с фермы, спряталась от дождя под старой сосной, в которую и долбануло молнией, переломив ствол надвое и расщепив до основания высокий пень. Наши её утром, когда доярки пошли на работу.
Бабы на похоронах рыдали, а Петька шёл за гробом с неизменной улыбкой, не осознавая происходящего. Зато, когда гроб стали опускать в могилу, истошно завыл, упал на землю и начал биться в истерике.
Поминальный стол устроили вскладчину, а потом бабы сложили остатки еды и отнесли Петьке в баню.
Утром, собравшись по обычаю пойти на погост, кто-то зашёл за Петькой. Он сидел на лавке в каком-то чёрном балахоне, привычной улыбки на его лице уже не было. Он сидел, низко опустив голову, смиренно подал протянутую руку, послушно встал и пошёл вместе со всеми на кладбище. На спине его чёрного до пят балахона с капюшоном белой краской был нарисован большой восьмиконечный крест.
– Петька-та, – увидев этот наряд, сказала Шура Большая, – истинно схимник какой. Откель тольки рясу-то взял?
Кто такой схимник[1]1
Великая схима – это совершеннейшее отчуждение от мира для соединения с Богом. Монах, принявший великую схиму, называется схимником. В древности великосхимники давали обет – вселиться в затвор, закрыться в одинокой пещере, как в гробу и тем самым полностью умереть для мира, оставшись наедине с Богом. – Примеч. авт.
[Закрыть], никто из нас не знал, но кличка за Петькой закрепилась сразу. Какое-то время он жил в своей бане, под вечер проходил вдоль деревни с всем хорошо знакомой сумкой из мешковины, в которую сердобольные бабы складывали еду, и отправлялся к себе домой. Смотреть на наши игры он больше ни разу не появлялся.
Говорили, что председатель звонил в район, спрашивал, как быть с инвалидом на всю голову, выслушивал обещания пристроить куда надо, но дело это, видно, было долгим и канительным, поскольку Схимник-Петька прожил у нас до глубокой осени. А потом неожиданно куда-то исчез. Просто не появился на деревне один вечер, другой. Пошли бабы смотреть, не захворал ли, но в бане было пусто.
Вот так и осиротела наша деревня, сплочённая было заботами об одном дурачке, который сохранился в цепкой детской памяти как Схимник-Петька, хотя имён многих друзей раннего детства я уже и не помню.
Тоскова-а-ал!
– Тосковал Фёдор-то Андреич! Ой, тоскова-а-ал! – баба Маня уголком повязанного под подбородком платка вытерла глаза, хотя слёз вроде бы и не было. – Как Клавдию-то схоронил, так и затосковал. Оне ить душа в душу шестьдесят годков прожили и, поверишь ли, не разу не ругивались. Да, тоскова-а-ал. Да и она, видать, там тоже по ёму тосковала, вот и забрала к сибе. Ить как раз на сороковой день и забрала. Помянули, как полагается, на погост сходили, потом чаю попили, по рюмочке на помин души выпили. Утром прихожу, а Фёдор-то Андреич всё сидит в красном углу, к стене привалившись. Видать, сразу опосля нас и помер сердешный. Слава те, господи, не намаялся. Тоскова-а-ал дед-то. Переживал, что на похороны Клавдеи ни Тамарушка, ни ты не приехали.
– Баба Маня, а тебе сколько лет?
– Ой, голубок ты мой сердешный, дак я и сама уже забывать стала. У миня уж внучка на пензию лонись вышла. На северах работала дак на пять годков раньше отпустили. А мне-то самой уж девяносто скоро стукнет.
– Здорово! – восхищённо сказал Андрей.
– Дак и чё здорово-то? Здорово, когда не болит ничо, а когда то суставы стонут, то голова кружится, дак уж и здоровова-та мало. Ладно, пошли-ка, вон старухи уж почти до деревни доковыляли. Не догнать.
Андрей ещё раз обвёл взглядом могилки деда и бабки, поправил прислонённые к крестам привезённые им из города венки, поклонился. Баба Маня трижды перекрестилась, и они пошли с погоста.
Несмотря на свои почти девяносто, баба Маня шла довольно резво. Старух, конечно, не догнали, но и к дому Фёдора Андреевича пришли немногим позднее их. Баба Маня перед дверью посторонилась, пропуская Андрея вперёд. Он, было, хотел зайти следом, но она подтолкнула:
– Тибе первому нада с погоста.
Едва Андрей переступил порог, как стоявшая сбоку от двери старушка брызнула ему в лицо изо рта водой. Он отпрянул в сторону, потянулся утереться ладонью, но ему услужливо подали полотенце.
– Не обижайся, милок, так полагается. Это чтобы печаль смыть. Дед-то твой в приметы не верил, вот и тосковал.
Не пошедшая на кладбище Зинаида, которую Андрей почему-то так и не мог вспомнить, вымыла пол, прибрала в доме, накрыла стол. Пришедшие с погоста помыли под рукомойником руки с мылом, прошли к столу. Снова, как на кладбище, помянули усопшего кутьёй, несколько старушек перекрестились на висевшую в углу икону Николая Угодника, защищающую от нищеты и нужды, выпили, не чокаясь по гранёной стопке водки, съели по блину.
Зинаида принесла кастрюлю сваренной на курином бульоне лапши, разлила по тарелкам.
– Андрюшенька, скажи слово за деда, – обратилась к нему баба Маня.
– Хороший был человек! Как в таких случаях говорят, царствие ему небесное и пусть земля ему будет пухом.
Андрей не знал, что ещё можно сказать в таких случаях про своего только что похороненного деда, поэтому замялся.
– Да, и его светлый образ навсегда останется в нашей памяти, – добавил он дежурное, что обычно пишут в некрологах.
– Святой был человек, – добавила баба Маня. – Никому худова слова не говаривал. А уж с Клавдией-то как любо жили! Душа в душу, – повторила она уже сказанное на кладбище.
– Да уж, да уж, – вполголоса заговорили старушки. Мужиков, что копали могилу и хоронили деда, за столом вопреки обычаю, не было. Они взяли две бутылки водки и уехали работать, обещая зайти вечером и помянуть честь по чести. – Клавдея-то порой, бывало, и прикрикнет, а он смолчит, и всё. Уж чево-чево, а не ругивались, это правда.
– А мастеровой-то какой был! – поддержала Зинаида. – И по дому все умел: и топором потесать, и доску строгнуть. А печки, почитай, у всей деревни его руками сложены.
– Да-а-а, мастер был, царство небесное…
– И какой мастер! Печку-то зимой как протоплю, дак всё тепло в доме остаётся, не выдувает. И окна не плачут, хоть какой мороз.
– Ево лежанкой я тольки и спасаюсь. И простуду выгоняю, и поясницу лечу, когда прихватит.
Выпили чаю с принесёнными кем-то из соседок ягодниками и стали расходиться.
– Ты, Андрюша, мужики-то ввечеру придут, дак зови миня, – говорила Зинаида. – Я угощение-то сделаю. Не мужицкое дело – стол накрывать да посуду мыть.
– Хорошо, спасибо большое! Я обязательно позову.
– Вон на той стороне дороги дом с зелёными окнами. А то можно и у нас стол собрать.
– Нет, Зинаида, негоже поминки в чужом доме устраивать, – урезонила баба Маня. – Не по-людски это. Да и беду накликать можно. Ох, жалко, што матушка-то твоя Тамарушка, не приехала. Жалко!
– Так я же говорил, что она в больнице лежит.
– Вот и на похороны Клавдии-то тибя дед ждал да ждал, не дождалси. И на погосте всё на дорогу поглядывал, не едешь ли.
– Да я за границей в командировке был. Я ведь и узнал-то уже только спустя неделю, когда домой вернулся, – в который уже раз меньше чем за сутки оправдывался Андрей. Все в деревне это уже знали, но каждый в отдельности хотел сказать ему, как ждал его дед на похороны бабки. И что тосковал очень.
Когда все ушли, Андрей сел к столу, налил стопку водки, ещё раз мысленно пожелал деду царствия небесного, выпил, медленно обвёл взглядом внутреннее убранство дома. В последний раз был он здесь несколько лет назад, но ничего с тех пор не изменилось. Всё было на прежнем месте, так же стояли в застеклённой горке гранёные стопки и привезённая им из-за границы красивая чайная пара из тонкого китайского фарфора. Наверняка за все эти годы никто ни разу не пил из этой чашки чай, а служила она украшением да поводом похвастать перед односельчанами иностранным подарком внука.
Всё в доме было как всегда, только на этот раз по давнему обычаю на зеркало и экран старенького телевизора были наброшены полотенца. На телевизоре стояло блюдечко с поставленной на него накрытой давно зачерствевшей скибкой хлеба стопкой, водка из которой тоже почти полностью испарилась. Значит, дед не убирал эту поминальную стопку с самых похорон и в знак траура не включал телевизор.
– Тоскова-а-ал! – вспомнил Андрей не раз сказанное бабой Маней слово.
Затоскуешь тут в одиночестве, когда не с кем перемолвиться словом. Тем более что прожили вместе больше шестидесяти лет, с того самого дня, как пришёл дед с фронта и почти сразу же женился. Просто удивительно, подумал вдруг Андрей, но ведь они все эти годы, кажется, ни разу не разлучались даже на несколько дней. Ну, да! Насколько он знает, ни который из них не бывал в санатории или на курорте, не ездили ни разу к дочери в город. Это они с матерью наведывались в деревню. Иногда вместе, иногда, если Андрей уезжал в детский оздоровительный центр, мать навещала родителей одна.
– Поразительно! – сказал Андрей, удивившись, что его дед и бабка ни разу в жизни не расставались. И тут же удивился, что произнёс это слово вслух, хотя был в доме один. – Да, тут затоскуешь!
Он вышел в ограду, сел на лавочку возле стены, где ещё совсем маленьким не раз сиживал с дедом. Он тогда всё порывался сорваться и куда-нибудь бежать, а дед обнимал его за плечи и просил побыть с ним рядом.
– Набегаешься ещё, – говорил он. – Вот вырастешь, набегаешься по белому свету, придёшь, сядешь на эту лавочку, а нас с бабкой уж и нет. И не к кому прижаться, пожалиться. Посиди ишо маленько. Побудь с дедом.
Эти слова Андрей слышал, и будучи ещё совсем маленьким, и уже достаточно взрослым, когда учился в старших классах. Ребёнком не сиделось, потому что надо было бежать к ребятам, а будучи старше, как-то стеснялся проявления дедовой нежности. Мать растила его без отца, держала в строгости, считая, что только так сможет вырастить его закалённым, готовым к суровостям жизни. Бабушка, наоборот, пыталась дать то, чего не получал от матери. Она окружала его такой заботой, что даже в совсем юном возрасте он стеснялся, а когда подрос, бурчал, что немаленький, чтобы с ним сюсюкать. А теперь сидел на лавочке и вспоминал, как бабушка по утрам гладила морщинистыми сухонькими ладошками его голову, и он удивлялся, что такие скрюченные и мозолистые пальцы могут быть такими нежными.
Он бы сейчас прижался к деду, сам бы обнял его за костлявые плечи, но нет уже деда. И никогда больше не будет. Прав он был, говоря, что потом некому будет пожалиться. Андрей бы и не стал жалиться, он бы просто сидел рядом, такой молодой и сильный, и чтобы дед молча смотрел на него и радовался, что у внука всё хорошо. А бабушка бы тоже сидела на ступеньках, как это часто бывало по вечерам, и любовалась бы ими, своими родными, как она говаривала, мужчинками.
Баба Маня говорит, что дед тосковал. Тоскова-а-ал… Затоскуешь тут, когда каждая мелочь напоминает о былой силе, которую не вернуть, об ушедшей из жизни жене, о стремительно пролетевших годах, и когда остаётся только ждать собственного конца. Тяжело, наверное, вот так сидеть и ждать смерти, которая уже не пугает, потому что впереди нет ничего светлого и радостного. Единственная дочь вот уже тоже на пенсии, внук мотается по белому свету, раз в несколько лет заглядывая к старикам в деревню, где скоро начинает скучать по привычной шумной городской суете. Сходить поговорить к соседям? Так ведь всё уже переговорено на много раз. Газеты не ходят, это раньше выписывали много всяких от районной «сплетницы» до самых что ни на есть центральных. Клавдия, как помнит, всегда первым делом оформляла «Крестьянку» да «Работницу». А потом и эти стали и слишком дорогие, и запестрели рекламами шикарных, совсем некрестьянских одёжек и украшений.
Вот телефон в каждый дом поставили. Им как семье ветерана войны – в первую очередь. А кому звонить? Мане через дорогу или Зинаиде? Так ведь лучше так сходить. Тамарке в город? Так она сама каждую неделю звонит, с бабкой про пустяки разные треплются. На озеро отходил – ноги не те, да и законов всяких напридумывали, что нельзя сетками ловить. Браконьерство, видишь ли! Да раньше, пока всё общественное было, всей деревней сетки круглый год ставили, рыбой жили, а теперь какие-то вроде аж из самой Москвы хозяева объявились.
Обо всём этом, помнится, дед с горечью рассказывал Андрею, когда он приезжал навестить стариков, и укорял, что они, журналисты, не пишут про эти дела, а всё выискивают разного рода страшилки. Вон недавно «сплетница» писала, будто в их лесах какой-то снежный человек водится. Да отродясь тут про таких никто не слыхивал, а уж мужики все леса вдоль и поперёк исходили на охоте-то.
За этими воспоминаниями Андрей вдруг встрепенулся, что за сутки, как он приехал в деревню, его телефон, не умолкающий в городе даже поздним вечером, не зазвонил ни разу. Достал из кармана мобильник, посмотрел на экран. Сети не было.
– Надо же! – удивился почему-то. – Вроде в самых глухих местах связь теперь есть, а тут, всего-то в каких-то полутора сотнях километров от областного центра, он оказался оторван от жизни. В прошлый приезд не было, но ведь уже столько времени прошло, могли бы где-нибудь поблизости и поставить вышку.
Зашёл в дом, достал из рюкзака ноутбук, положил на стол, и только тогда вспомнил, что без мобильной связи и с ноутом в Интернет не выйти. Захлопнул крышку и стал смотреть в окно на медленно наползающие из-за деревни сумерки. Скоро должны заявиться мужики, что копали могилу и хоронили деда. До их прихода надо было чем-то заняться.
Андрей встал, открыл верхний ящик комода, где раньше лежали фотографии и поздравительные открытки. Они никогда не выбрасывались, а складывались стопочками и перевязывались разноцветными ленточками. Всё это добро оказалось на прежнем месте, накрытое большой тетрадкой с картонными корочками. Эти тетради именовались амбарными книгами. Андрей помнил их ещё с тех пор, когда приезжал на каникулы, а дед, работая счетоводом, просиживал вечерами за разными бумагами и переписывал из них в такие же амбарные книги какие-то цифры, по несколько раз пересчитывал их на счётах, весело стуча нанизанными на проволоки деревянными костяшками.
«Странно, – подумал Андрей. – Неужели дед на старости начал сводить баланс семейного бюджета? Или вдруг решил пересчитывать сальдо-бульдо бывшего колхозного баланса?»
Достал из ящика эту книгу с привязанным к ней тонкой капроновой ниткой химическим карандашом, открыл первую страничку. Крупным почерком на ней было написано: «Я ушёл на озеро. 04.30». Ниже стояла вторая запись: «Сударыня! Не соизволите ли вы почистить рыбу и сварить уху? 12.15». А ещё ниже другим почерком: «Сами не баре! Я с Вами не намерена за одним столом сидеть до тех пор, пока не услышу извинений. 12.20».
Андрей заулыбался. Значит, эта книга была семейным бортовым журналом, при помощи которого общались между собой почему-то поссорившиеся дед и бабушка. Перелистнул страницу.
«Сударыня! Уха получилась вкусной. Рекомендую отведать. 13.45». «Спасибо! Сыта по горло Вашей наглостью. Без ухи проживу. 13.50». «Ну, как знаете! Было бы предложено. 13.55». «А перец куда задевали? 13.58». «Глаза разуйте! Где был, там и лежит. 14.00».
Эта переписка была настолько умилительной, что Андрей сел на стул и во весь голос рассмеялся. Ай да старики! Это же надо додуматься! Поссорились, не хотят друг с другом разговаривать, переписку затеяли. Ой, молодцы!
«Не пойти ли нам спать, сударыня? 21.45». «Я с таким кобелём не намерена спать в одной постели! Лучше на лежанке. 21.46». «Лежанка не топлена – простынете. Заболеете. 21.48». «А заболею да помру, дак вам хоть руки развяжу. У вас вон уже есть молодуха на примете. 21.50». «Не говорите глупостей, Сударыня! Пойдёмте спать. 21.52». «И один поваляетесь в холодной постеле! 21.55». «Да полно глупости-то пороть! Только и делов, что помог бабе стайку отремонтировать. 22.00». «Полдня он стайку ремонтировал. Кобель вы и никто больше! 22.10. Спокойной ночи!»
Судя по тому, что следующие записи были на другую тему, дед с бабкой этим вечером всё же помирились. Поскольку в журнале было указано только время, но не было дат, нельзя было и определить, когда она поссорились снова.
«Щи – в печке. Кушайте на здоровье, морда бессовестная, кобель несчастный! Не знаю, сколько времени. Могли бы хоть часы отремонтировать, а не по чужим дворам шляться». «Часы отремонтировал. Что ещё изволите? Время вечером по телевизору поставите». «Дров-то и я мог бы принести. Чего же не сказали?» «Сама не переломилась! Вам силы на молодух беречь надо».
Потом снова шла переписка, что пора ложиться спать. И, похоже, постель снова помирила.
Увлекшись чтением, Андрей очнулся, только когда открылась входная дверь.
– Можно?
– Да, да, конечно! – засуетился Андрей. – Проходите, пожалуйста, к столу! Или руки помыть?
– Да не надо! Не такие уж и грязные, – отмахнулся муж Зинаиды.
– Мне Зинаида наказывала, чтобы, как вы придёте, её предупредил. Она хотела закуску приготовить.
– Да не надо нам тут Зинаиды. И без неё найдём чем закусить. Выпить-то есть?
– Этого – сколько угодно.
– Вот и ладно! Ну, мужики, помянем Фёдора Андреича, добрейшей души был человек. Пусть земля ему будет пухом!
Поскольку в доме не было соблюдающих обычаи старух, первым делом выпили, а потом уже закусили кутьёй, блинами и рыбником.
Андрей пошёл разогревать суп, но Николай его остановил:
– Не суетись ты! Мы и холодного похлебаем. Так даже вкуснее.
– Не надо греть! Не надо, – поддержали остальные. – Мы это, не интеллигенция. Мы по-простому любим. А не за столом дак и совсем бы хорошо было.
– Да ты, Николай, скажешь тоже, чё нам из-за стола на улицу, што ли, поминать идти. Нет, покойный в дому жил, тут и положено поминки устраивать.
– Да я это так просто. Мы ведь чаще-то как? На берегу с мужиками. Или возле бани. Напаришься, в озеро окунёшься, да как по стопарику накатишь!
– Ой, после байны-то душевно! Вот завтрия бабы байну натопят, мы тибя по-нашему, по-деревенски-то веником попотчуем! Ладно, чё расселись-то? Наливай, Никола! Заодно и бабу Клаву помянем. Ой, хорошая у тебя была бабка! Не зря её дед Сударыней называл. Ну, царствие им небесное! Не заждалась своего Сударя. Быстро к себе призвала. Она ведь ревнивая была! Ну, спасу нет, до чего ревнивая! Как-то на Иванов-день баба Маня пошутила, что дед-то в молодости ещё тот ходок был. Мол, и к ней клинья подбивал, даром что на пять годков старше, а уж молодух так ни одной юбки не пропускал. А баба Клава-то сидит, смотрит так на всех, и непонятки берут – это как же так? В дерене все про всех знают, а она про своего мужа такого да не знала! Ох, кобель проклятущий!
Ну, старухи-то захохотали, мол, разыграли тебя, дуру старую. Разыграли-то разыграли, а она с тех пор стала за дедом приглядывать. Упаси бог, с кем из баб на деревне остановился! А уж если какой вдове по хозяйству чем помог, так потом неделю с ним не разговаривала.
– Погодите, а как же дед печки клал? Ведь, говорят, во всех домах он печки делал.
– Дак она от него ни на шаг не отходила. Он клал, а она глину месила, кирпичи подавала. Ни на шаг от мужа.
– Это что, на восьмом десятке? – изумился Андрей.
– Да и на девятом тоже, – уточнил Николай, и все засмеялись.
И вот теперь стали Андрею понятны те намёки про старого кобеля, что написаны в «бортовом» семейном журнале. Ну, дед! Ну, бабка! Ей-богу, как молодые!
Помянули мужики хорошо! Уходили с поминок нетвёрдой походкой, обещая назавтра устроить городскому гостю настоящую баню.
– Ты смотри, Андрюха, не сгузай, – обнимали его по очереди и хлопали по плечу. – Девять дён надо пожить, на погост сходить. А потом можешь и ехать в свой город. Да завтра с бабками сходи на могилку. Положено на другой день после похорон.
Андрей несколько раз благодарил мужиков за помощь, те, в свою очередь, спасибкали за гостеприимство. Расстались у калитки, когда на улице уже совсем стемнело.
Вернулся в дом, убрал со стола, помыл холодной водой с мылом посуду. Вспомнил, как раньше, когда приезжал в деревню на несколько дней, суетилась возле гостя бабушка, как не могла она нарадоваться внуку, подсаживалась рядом погладить его по плечу, взять в свои скукоженные временем ладошки его руки, а дед сидел с другой стороны почти под иконой и молчал.
«Да, уходят старики, – с тоской подумал Андрей. – Ушли из жизни дед с бабкой, а многие ли останутся в живых через пару лет из тех старушек, что ходили сегодня на кладбище провожать в последний путь деда Фёдора?» И пусть это были совсем чужие люди, их было очень жаль, потому что уходило вместе с ними что-то очень большое и значимое в его жизни, разрывая невидимую нить с его детством.
Андрей снова взял в руки амбарную книгу, открыл наугад на странице, где была сделана последняя запись:
«Ну, почему ты, Сударыня, меня одного тут оставила? Что мне тут без тебя делать? Пусто на душе и тоскливо. Тоскую!»
Андрей прочитал текст, отодвинул книгу на середину стола и долго сидел молча. Потом придвинул ближе, взял привязанный карандаш и крупно вывел: «Дорогие мои старики, я только сейчас понял, как трепетно вас люблю и буду очень без вас тосковать… Очень-очень!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.