Текст книги "Субъективный реализм"
Автор книги: Михаил Блехман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Ночь в высшем обществе
– Наконец-то! По правде говоря, уже не ожидала увидеть вас. Вы приходите так нерегулярно – только когда вам вздумается. В силу известных обстоятельств я, как вы, надеюсь, понимаете, не могу проявлять инициативу.
Она сверкающе, хотя и почти незаметно, улыбалась мне, но я-то знал: её улыбка – не более чем результат хорошего воспитания. Да что там хорошего – лучше, скажем прямо, и быть не может. Возможно, другая на её месте улыбнулась бы гораздо шире или, наоборот, вообще не стала бы улыбаться, – но зачем мне другая?
– Ну, да так уж и быть, я рада вашему визиту. А почему так поздно?
Я вздохнул, раскаиваясь:
– Какие бы аргументы в своё оправдание я ни привёл, они прозвучат не более чем жалкой отговоркой. Работа, семья. И потом… Не сердитесь, прошу вас, меня ведь всегда влечёт к вам, просто долго не приходило… умоляю, не воспринимайте это в личном смысле… долго не приходило истинное вдохновение. А наведываться к вам без него…
Она пожала почти невидимыми плечами, но улыбка с её губ не сошла. Вообще, лица, как я не единожды имел возможность заметить, она не теряла никогда. И какого лица! На всех её изображениях, которые я хранил с дней юности, она была молода и великолепна.
– Вы же знаете, как я к вам отношусь! – сказал я и снова вздохнул, размышляя и искренне сожалея о потерянном времени. – Мне безумно жаль, что надлежащее вдохновение не посещало меня целую вечность! Но ведь вы не обижаетесь, не правда ли?
Она повернулась ко мне своим прекрасным профилем и загадочно посмотрела вдаль. В такие минуты, а иногда – что уж тут скрывать – часы, я забывал все свои, как это сейчас принято упрощённо выражаться, мелочные проблемы, любовался её прелестным лицом и всем, абсолютно всем, что её окружает. Моя страсть, уживавшаяся с вполне объяснимым любопытством, длилась уже немало лет, иногда ослабевая, иногда вспыхивая с такой силой, что я не мог прожить без них – без моей королевы и, разумеется, без того, что с ней неразрывно связано, – не то что дня или часа, а даже секунды. Она встречала меня тонкой завораживающей улыбкой прекрасно воспитанной и прекрасно же образованной дамы высшего света. Постоянно меняя наряды, она всегда выглядела разной, непостижимой и одновременно понятной и близкой мне.
Например, первым, что бросилось мне в глаза сегодня, был костюм для верховой езды. «Хотел бы я знать, кто сопровождает её в этих поездках?» – вспыхнул я и погрузился в раздумья. Но вот что любопытно: вокруг – тропическое и субтропическое солнце, а у моей красавицы кожа цвета свежего молока и волосы совсем не выгорели. И не поседели – такие же тёмные, как при нашем первом знакомстве. Впрочем, что же тут удивительного? – улыбнулся я своим мыслям. – Моя заслуга в этом очевидна. На всех её изображениях, которые я храню в своём главном альбоме, она молода и великолепна.
– Вы так и будете разглядывать меня с восхищением школьника? Не вы ли убеждали, что пассивность и созерцательность вам не свойственны? Так не пора ли приступить к делу?
Она была, как всегда, права. Если уж мы встретились, то вправе ли я ослушаться? Да и хотел ли ограничиться пассивным созерцанием? Эту прекрасную ночь мы проведём вместе, моя королева ни против чего не станет возражать – напротив, она будет возбуждать мою фантазию.
– Я понимаю, что у нас впереди много времени, – улыбнулась она и чуть склонила голову. Моя фантазия уже начинала активно работать. – Но хотим ли мы, чтобы оно попросту улетело, не оставив незабываемых воспоминаний?
Хотел ли я этого, мог ли допустить? Она ещё спрашивает! Я улыбнулся ей и решительно взял из рук хорошо знакомого мне мулата, имени которого, увы, не знал, большущий кокосовый орех. Пить на жаре хотелось безумно, а орех был величиной с ведёрко, и сока в нём, судя по весу, было на несколько приличных бутылок, вот только, в отличие от бутылки, в орехе нет ни крышечки, ни пробки.
Сравнение кокосового ореха с бутылкой сока нам всем очень понравилось, мы расхохотались. Я перевёл взгляд на зелёного кайманового попугая с зелёно-розовой шеей – ни дать, ни взять, ровесника птеродактиля, но вполне бодрого, гордого и совершенно не впавшего ни в малейшее подобие маразма. С попугая – на удобно развёрнутую прямо передо мной карту родных попугаю Каймановых островов – Большой Кайман, Малый Кайман, Кайман Брак, – и снова встретился взглядом с улыбающейся мне прелестной дамой. Теперь она была в лёгком летнем платье, в ушах – маленькие жемчужные серёжки – наверняка подарок мужа.
– Итак, призывно сказала она, – покажите же мне, на что вы способны.
Мимо медленно, одышливо прошла толстая, не самого изысканного вида гондурасская горная корова. Она что-то вынюхивала в земле своим крючковатым носом, немного напоминающим клюв понравившегося мне кайманового попугая.
– Слушай, ну какая из неё корова? – скептически спросил я мулата. Тот рассмеялся:
– Ты мне зубы не заговаривай, лучше покажи, научился ли открывать кокосовые орехи. В прошлый раз, помнится, ты обещал научиться.
– Да-да, покажите даме, как вы освоили настоящее мужское дело! – Её слова звенели в воздухе, подзадоривая меня. – С тех пор как мы не виделись, прошло немало времени, уверена, что вы научились.
Вообще-то она была достаточно прогрессивна и, как правило, не разделяла работу на мужскую и женскую, но тут, судя по всему, решила немного подыграть мулату, придерживавшемуся, думаю, другой точки зрения, менее прогрессивной. Королевские пальмы чуть наклонили высокие верхушки, сопротивляясь поднявшемуся ветру, а кокосовые зашелестели взъерошенными, торчащими ветвями-листьями, похожими на лохматые шевелюры. Несколько темнокожих парней – вполне типичная для Питкэрна картинка – спускали на воду новый вельбот. Смотреть на меня им было некогда.
Взяв из рук улыбающегося мулата мачете, я прицелился и ловко отрубил у ореха краешек – точно так, как он меня учил. Мои строгие зрители снисходительно, но удовлетворённо зааплодировали. Я сделал ещё несколько не менее изящных ударов и с гордостью показал образовавшееся отверстие собравшимся вокруг погонщикам коров, у каждого из которых в руках была длинная, как ходуля, палка-лесиба. Такие мне приходилось видеть только здесь, в Басутоленде. Один из пастухов – тёмно-кофейного цвета мальчишка лет 15-ти – ухитрился стоять на одной ноге, упираясь в неё другой, поднятой и согнутой в колене.
«Вот это коровы, так коровы, – удовлетворённо подумал я, разглядывая стадо коров, которые паслись неподалёку, метрах в ста от погонщиков. – И рога при них, и вымя. Не то что эти гондурасские – одно название «корова», а коровой и не пахнет, типичная свинья. Вот ведь парадокс: казалось бы – Бечуаналенд, но коровы – совершенно настоящие, наши».
– Молодец! – кивнули пастухи, и каждый уважительно поднял большой шоколадный палец. Я скромно поклонился, потом посмотрел в сторону морского берега. Лодка с десятком маврикийских рыбаков выходила в открытое море. Жара стояла невыносимая, даже поднявшийся ветер не помогал, хотя и раскачивал пальмы – королевские, кокосовые и экзотические «павлиньи хвосты». Ну, что ж, не беда, зато прекрасная дама, несомненно, была довольна моей сноровкой. Я заглянул в отверстие: в кокосе было полно сока.
– Нет ли у вас соломинки? – робко спросил я у двух темнокожих парней, сидевших на самом солнцепёке и сплетавших большие караибские корзины. Ребята покатились со смеху:
– Из чего, по-твоему, мы делаем эти корзины? Это же тебе, уважаемый, не солома какая-нибудь, а миби высшего класса. Ты что, никогда на Доминике не видел лиан? Пить кокосовый сок через корень лианы – это верх экзотики!
– Верх экзотики! – повторил за ними попугай с зелёно-розовой шеей.
Я сел в тень под королевской пальмой на белый песок и беспомощно загрустил.
– Не нужна вам никакая соломинка, – сказала твёрдо моя королева. – Все эти нововведения – признак не лучшего вкуса, а иногда и падения нравов. Удобство, зачастую кажущееся, вытесняет красоту, причём реальную. Пейте прямо из кокоса.
Я благодарно кивнул, глядя на воду – иногда сине-салатную, иногда буро-зелёную, иногда тёмно-серую, на стаю пеликанов, на парусники между контурами островов.
– За эти годы многое изменилось, – проговорила она, теперь не улыбаясь, и жемчужные серёжки – не те, а другие, с платиновыми висюльками, – печально качнулись на мочках её ушей. – Изменилось, но, увы, в основном – не в лучшую сторону. Бедная бабушка… Если бы она видела!
Я пил сок из отверстия в кокосе, смотрел на то ли чугунные, то ли бронзовые пушки антигуанского форта Джеймс, направленные на морской берег, и грустил о прошлом вместе с нею, но мысленно возразил:
«Прабабушка. Или даже прапрабабушка». Точно не помню, поэтому решил промолчать. Она поправила белый накладной воротник и тоже помолчала. Под пальмой было прохладно, да к тому же кокосовый сок перебивал ностальгию. Местным мальчишкам надоело нырять за камешками, которые они потом выдавали за бирюзу и кораллы, и они играли между пальмами в прекрасную игру, изобретённую в те годы, когда её прабабушка была молода. Или всё-таки прапрабабушка? Закрывая глаза, я увидел стаю молчаливо пролетающих над самой поверхностью воды пеликанов. Рассветало. Утро не заставило себя ждать.
– Мы с вами неплохо провели ночь, – сказала моя королева и, снова повернувшись ко мне в профиль, посмотрела вдаль. Любуясь прекрасным лицом, я удовлетворенно подумал, что она совершенно не меняется и не изменится никогда: на всех изображениях в моём главном альбоме она молода и великолепна. Тех же её портретов, где она состарилась, я не держу.
Уверен, что она поступила бы с моими точно так же – если бы марки собирала она, а британским монархом был я.
Феодосия
Значит, любит. Очень больно, но ничего, подожду, потерплю. Его тоже можно понять, ему в жизни несладко. Он скоро устанет и успокоится. Я закрыла глаза, но тут же открыла снова – чтобы видеть Феодосию на противоположной стене. На этой картине она не такая, о которой я хотела писать. В моей книге она будет намного загадочней и намного несчастней. То есть не так – я намного счастливее, вот как правильно. Её Глеб умер, и что же ей осталось? Разве что боярский титул – и всё? Феодосией меня никто не назовёт. Она, возможно, и не стерпела бы, хотя смогла же выжить в проклятой землянке, и власяницу проносить столько – почти шестнадцать лет. Но главное – я стерплю и вытерплю, я счастлива, одинокой никогда не буду. Ей Бог дал каких-то одиннадцать лет, а мне – уже целых пятнадцать. Сильно болела голова, всё тело. Он уже скоро успокоится, нужно немного потерпеть, я могу понять его, что у него ещё есть? – а у меня всегда будет то, что я люблю и о чём всё равно никогда не забуду: галерея Айвазовского, главный разговор с Аввакумом, поезд вдоль моря, власяница Феодосии, набережная. И главное – не будет страшнейшего из несчастий – не будет одиночества. Как можно было бы им всем объяснить моё одиночество? Всё, что угодно можно объяснить, только не это. Потерплю, потом придумаю что-нибудь, как обычно. Значит, любит. Уже пятнадцать лет. Одиночества никогда не будет. Феодосия сбежала к морю овечьим стадом – до чего же верно! – сбежала от всех забот и, я думаю, от главной – от одиночества, – да, именно овечьим, это правильно. Недавно я поняла, почему Феодосия надела свою власяницу: только так и можно было убить, победить непобедимое одиночество. У неё было каких-то одиннадцать лет… А у меня – целых пятнадцать… У нас – целых пятнадцать. Нет, почти шестнадцать, как я ухитрилась ошибиться, надо же… Почти шестнадцать, и будет ещё много, нужно только вытерпеть, хотя всегда очень больно. Но позор был бы хуже, даже больнее. Одиночество не просто несчастье, оно – позор, самый главный. Если одинока – значит, никому не нужна? Значит, не нужна. Стыдно… Всё-таки уберу эту картину, на ней Феодосия не похожа на себя. Она была умница, и глаза у неё были не безумные, а просто добрые, я так и напишу, вот только начну мою книгу, когда удастся начать. Книга будет, как у Аввакума, – в толстой чёрной обложке, с шершавыми страницами. Нет, конечно же, на этой картине Феодосия на себя совсем не похожа: взгляд мимо всех и мимо всего, рука никому не нужной женщины, не тонкая, а костлявая. Подняла два пальца, как будто кому-то угрожает, – а она ведь никому не угрожала и всех с самого начала простила… Не простила, она была несчастна – из-за того, что никому не нужна. От одиночества и власяницу надела и проносила почти шестнадцать лет. Сейчас картину перестало быть видно, но потом нужно будет не забыть убрать её. Всё тело болит, и голова раскалывается… Нет, пусть остаётся. Иначе стена опустеет, а она ведь у меня такая важная, я часто смотрю на неё. И на эту, что сейчас передо мной, – тоже. Повешу на ней что-нибудь из Феодосии – Золотой пляж, если в Феодосии найдётся картина с Золотым пляжем. Или «Девятый вал», копию, конечно. Этим летом обязательно поедем туда, только нужно сейчас вытерпеть и стерпеть. Если бы только сейчас… «В одну реку нельзя вступить дважды», – обязательно напишу эту фразу – кажется, так и сказала Феодосии сестра. Кожа снова горела, как, наверно, у неё под проклятой власяницей. «В реку – может быть, и нельзя, Дуняшенька, так ведь у нас не река, а болото»… А в море – хотя бы разок, обязательно поедем летом. Нет-нет, я вытерплю. Не я одна. Разве кто-нибудь не боится одиночества? И не могу же я испортить им всем и себе самой наше чётное число, заставить их неловко молчать и молча радоваться тому, что с ними ничего не случилось, – уж от меня-то они этого никак не ожидают, да и я от них тоже. Сколько лет Феодосия прожила с Глебом? Каких-то одиннадцать, а я – уже почти шестнадцать… Лучше терпеть, зато главного несчастья не будет. Если одна – значит, никому не нужна, что может быть страшнее? Совсем не только для меня – в том-то и дело, что для всех. Потерплю и стерплю, я умею. Подумаю о том, что вот ведь забавно – поезд ползёт вдоль берега и мимо «Астории», мимо галереи, памятника Айвазовскому, я помню. Наверно, больше нигде из поезда не увидишь сразу море и город, бегущий к тебе, как стадо овец, хотя мы ещё не сошли на перрон и овцы нас не видят. А волны выбрасывают водоросли, они пахнут йодом. Почему говорят, что волны пахнут йодом? Не понимаю. Йод ведь пахнет иначе, совсем не так, как водоросли. Рядом с вокзалом – парк, за парком – причал, оттуда каждый час отходят корабли. Да какие там корабли – просто кораблики. Если холодно, можно сидеть внутри у окна, но пусть будет тепло – и стоять на палубе. «Солёной пеной по губам». Это тоже верно. Лучше будет думаться, если смотреть на воду. В одну и ту же воду нельзя войти дважды… «Что же ты Никона так ругаешь, и Алексея Михайловича, тишайшего? Мы ведь знаем: «Вся власть – «… Ничего, ничего, он скоро устанет и успокоится… «Вся власть – от Бога»? Аввакум посмотрел на Феодосию, потом на Евдокию, на Марию. Да, именно так и было. Посмотрел и ответил – так, как ответил бы только человек, которому суждено и под силу вытерпеть почти шестнадцать лет в колодце: «Власть – от Бога, верно. Только властители – от дьявола». Аввакум написал книгу – большая книга в чёрном переплёте, с толстыми шершавыми страницами… Какие сильные руки, будет очень заметно… Нужно потом что-нибудь придумать, но не совсем такое, как в прошлый раз. Ничего, поверят. Иначе догадаются, что я им тоже не верю. Чётное число… Обязательно вставлю этот разговор в книгу, его не могло не быть. И того не могло не быть, что люди ходили из дома в церковь как домой, но с ними в их церкви разговаривали так, что было там, дома, одиноко, как будто в том самом колодце. Вот в чём дело… Картина снова стала мне видна. А Феодосия на этой картине – подняла два пальца, – почти все думают, что это для неё главное. Главное для неё – одиночество, отсюда и всё остальное: нищих сотнями зазывала в дом, власяницу не снимала, часами слушала Аввакума, стараясь понять то, о чём раньше, когда был жив Глеб, даже не задумывалась, и крестилась двумя пальцами, а не как почти все. Шестнадцать лет Бог присудил ей быть ненужной. Я закрыла глаза и сразу снова открыла – он никогда не должен думать, что я забываюсь. Значит, любит. Ещё немного осталось потерпеть, он скоро успокоится. Аввакум все шестнадцать лет в колодце писал свою книгу. Ему-то одиночество не было страшно. Большая книга в толстом чёрном переплёте, с шершавыми страницами. Удивительно – я уже целую вечность не держала её в руках.
Ну, вот, наконец-то он устал, наконец-то он успокоился… Теперь отдохнуть. Потом привести себя в порядок. А потом, может быть, даже выйти на улицу, одной. Подумать о Феодосии, галерее Айвазовского, разговоре с Евдокией. Подумать об Аввакуме, о золотом пляже, о водорослях, пахнущих йодом… И главное – о том, что я скажу им всем при встрече. Наверно, ничего нового – то же, что они всегда говорят мне. И о самом важном – о том, что мне уже пятнадцать лет Бог позволяет избежать позора быть ненужной. Этим летом нам обязательно удастся съездить в Феодосию, за столько лет я могу себе это позволить. И там обязательно начну писать книгу о Феодосии. Я её придумала. За пятнадцать лет уже, кажется, можно было бы не полениться и начать. Нет, что же это всё-таки с моей памятью? Конечно – почти шестнадцать.
Засветившийся снимок
Старый недобрый маятник выигрывает у себя и у меня в свой беспроигрышный пинг-понг.
Когда заноза принимается саднить и пинг-понговое поражение выглядит неизбежным, мне помогает только это. Как оказывается, бумага терпеливее меня: чего она только не стерпит.
А вот день – день не так терпелив. Скоро он не выдержит собственного отсутствия и неизбежно засветится – вдруг, вокруг. Серебристый цвет обернётся мандариновым светом.
А пока: старая, неразменная серебряная монета, поцарапанная, но, видно – видимо – всё ещё не упавшая в цене, безобидно набивает себе цену, окружая себя придающими ей важности давно непонятно на что разменянными монетками.
Неразменная монета, конечно же, в конце концов собьёт меня с толку, и я впервые протяну вознице серебро вместо меди. Монета номиналом в один век.
Нет, больше.
Но пока: Избитая брусчатка, и я по-прежнему не еду в любимом экипаже. И в многозначительно позванивающем трамвае мне не едется.
И пока – из-за зашторенного окошка экипажа, из приоткрытого по такому случаю трамвайного окна печально и весело разглядываю то, что видится нам обеим и никогда для нас не повторяется.
И моя шляпка, похожая на ракушку, не мешает мне видеть. Мандариновый маятник созревает, наливается соком-светом и, сам себя передразнивая, уходит за штору, оборачиваясь поцарапанной неразменной монетой, издалека похожей на пинг-понговый шарик. И монета-шарик, обсыпанная нечаянно просыпавшимися из бездонного кошелька пятнашками и двушками, звучит для меня то ли короткими гудками, то ли стуком маятникового пинг-понга. То ли длинными – мне ли отличить их от коротких?
Пока – печально и весело она смотрит из окошка экипажа, из окна трамвая стараясь заметить меня и по-прежнему, не обращая внимания на маятник, не замечая.
Впрочем, не из-за него ли?
Или это я стараюсь заметить и рассмотреть её: шляпка похожа на диковинную ракушку, плечи возбуждённо приподняты, а не – безнадёжно по-моему покаты.
Да, не безнадёжно. Но ведь покаты – а не восторженно приподняты.
Всматриваюсь… Хотя – зачем, если всё, во что мне всматривается, – как на испещрённой монетными царапинами ладони.
Почему же она – неужели она? – не пускает меня туда, к себе? Её трамвай звенит, играя со мной в телефонные пятнашки, и я готова, давно готова рвануть эту трубку, словно стоп-кран, схватить, как соломинку, ответить всем, кто спросит, за всё, за что спросится, пусть и не у меня, и не с меня. Пройти все пляжи, найти затерявшуюся ракушку, хотя бы даже придумать её себе и уронить на дальнем пляже – чтобы потом обязательно найти и примерить. И сесть рядышком с нею у открытого по такому случаю трамвайного окна.
Но у трамвая нет стоп-крана. Если бы он был…
Я не слышу опьяняющих, отрезвляющих, отрезающих нас друг от дружки звонков, не слышу отдаляющего, удлиняющего расстояние между нами гудения. Гудки, звонки – я их не слышу.
Я – вижу их.
Я вижу – их.
И ширму, из-за которой поцарапанная монета выкатывается созревшим мандарином и куда закатывается этот перезревший фрукт, чтобы превратиться в неразменную монету, которой суждено безучастно и размеренно постукивать о пинг-понговый стол.
Да нет же, нет! Вот, оказывается, на что они разменяны: за две серебристые пятнашки мне достанется счастливый трамвайный билет, и мне не понадобится несуществующий стоп-кран: я успею на подножку, и к ней, рядом с ней – успею, ну разве что запыхаюсь немного, и она улыбнётся мне.
Мы – улыбнёмся друг другу.
– Вам идёт, – скажет она мне. И трамвай согласно звякнет в ответ.
Нет, лучше она скажет:
– Слушай, а тебе идёт! – И трамвай снова звякнет, веселее и громче.
Она сказала – слушай. Я буду слушать, не сомневайся во мне.
Она научит меня отличать счастливый билет от всех остальных.
– Смотри, – говорит она. – У тебя сумма первых трёх цифр равна сумме вторых. Разве он не стоит гораздо больше двух поцарапанных пятнашек? Ты едешь по счастливому билету, да ещё и в трамвае, на который успела, хотя он давным-давно ушёл, пока ты что-то высматривала на самом далёком пляже.
Она сказала – смотри. Я буду смотреть, не сомневайся во мне.
Значит, не так уж мы далеки друг от друга – при нашей-то близости:
– Вот эту самую ракушку. Ведь правда идёт?
Она улыбнётся мне и промолчит, вслух.
Из трамвайного окна всё – как я хочу.
Как хочу – я. И она, со мною вместе.
Серый цвет отливает мандариновым, безвозвратно растворяющим бывшую маятниковую серость. И вот уже не мандаринового даже, а красного так много повсюду, что и дождю не пролиться – просто неоткуда и некуда, а если прольётся, то застучит повеселевшими пинг-понговыми шариками по новёхоньким крышам и старой брусчатке, и это не будет игрой, а значит и поражением эта маятниковая гроза грозить мне не станет.
И плечи будут счастливо подняты, и юбка будет раздуваться парусом, словно яхта отплывает от того берега, на котором мне нашлась заменившая соломинку спасительная ракушка. И ни за что на свете не хочется выходить из позвякивающего, как ложечка в стакане, трамвая, чтобы он снова не уехал без меня, увозя затоптанный чьей-то парусиновой или лакированной туфлей билет, а вместо него снова не принялся бы за свою игру со мною старый, недобрый маятник.
Но вот снова она или не она, – не замечает меня из-под широких, покрывшихся майскими цветами полей шляпы, вовсе переставшей походить на потерявшуюся на дальнем пляже ракушку. Но ведь хотела – хочет – заметить, верно? И думалось – думается – ей сейчас только обо мне… Впрочем, не обо мне, конечно, – мы ведь чересчур далеки друг от друга, при всей нашей близости…
Почему же она – неужели она? – не пускает меня туда, к себе? Почему играет со мной в прятки, почему требует от меня того, с чем мне ведь не справиться: перейти, перебежать к ней майское поле, ещё более бесконечное, чем моё желание во что бы то ни стало перейти его, перебежать…
Да и если бы я ехала вместе с нею в этом проезжающем мимо меня экипаже, чем, какой монетой расплатилась бы с возницей? Потускневшей от ненужности, когда-то золотистой двушкой да отжившей свой век серебристой пятнашкой? По ним и дозвониться-то некуда и неоткуда, не то что расплатиться… Или – билетом из шести не ставших счастливыми цифр?
Разве что единственной монетой, с тем самым непременным, неизменным серебряным номиналом. Или чуть больше…
И совсем даже не по ошибке.
Окошко экипажа не зашторено, но она не видела меня, не видит из-за широких полей майской шляпы. А я возьму и соскочу с трамвайной подножки, забыв о стучащем в висках маятнике, и попрошу нас обеих, чтобы она заметила меня так же, как я – её, и чтобы ей думалось обо мне… Впрочем, не обо мне, конечно, и мне не о ней, – мы ведь чересчур далеки друг от друга, при всей нашей близости…
Но мы поедем вместе, и наш – наш! – экипаж будет слегка подпрыгивать на ещё новой брусчатке.
Плечи её изящно опущены, а не всё ещё угловато вздёрнуты, как у меня. И цвета вокруг – чёрно-белые, даже майские полевые цветы вовсе не раскрашены, но от этого ничуть не становится темнее, свет не зависит от цвета, он, оказывается, сам по себе?
– Что может быть интереснее, чем сформулировать вопрос? – пожму я вздёрнутыми по надоевшей моде плечами.
В ответ она приподнимет и опустит свои – как полагается, в меру обнажённые:
– Что может быть скучнее, чем попытаться ответить на вопрос, хотя бы и заданный? Тем более, если попытка не окажется тщетной.
– Собственно говоря, – счастливо соглашусь я с нею, – любой ответ – это и есть тщетная попытка удержаться на уровне вопроса.
Она обрадовалась – обрадуется – тому, что наконец-то мы друг друга рассмотрели и расслышали: не так уж мы, оказывается, далеки друг от друга – при нашей-то близости:
– Да и чем интересен вопрос, у которого есть ответ? Вы согласны?
Нет:
– Ты согласна?
Да нет же: у нас с нею, разумеется, будет одно на двоих спасительное личное местоимение. Нам хватит его – личного местоимения всегда хватает, на то оно и личное. Согласна?
Она надела шляпу с майскими полями, ни одно из которых мне не дано перейти, но они не закроют от меня её лица, да она и не хочет, чтобы закрыли, как бы ни старался вечный престарелый маятник.
А знает ли он, что достучится и до неё, и ей придёт черёд смотреть на меня. И ей понадобится сюда, ко мне, и она сможет, сумеет меня увидеть.
Замечу ли я её? Хватит ли нам местоимений?
Впрочем, зачем мне местоимение, если есть имя – её, моё.
День засветится, и ничего не удастся разобрать: ни пляж, ни окошки экипажа и трамвая, ни вздёрнутые и опущенные плечи. День засветится и покажется ширмой, за которую, наверно, закатился раскрасневшийся мандарин, чтобы, возможно, когда-нибудь обернуться потёртой серебряной монетой – номиналом в один век. Или чуть больше.
Конечно, достучался – куда ему спешить.
И день засветился, и свет снова существеннее любого цвета. А вот и мандарин выкатился из-за ширмы – и теперь мы наверняка увидим друг друга, хотя на мне снова шляпа с майскими полями, или та, в очередной раз старинной ракушкой найденная на самом дальнем пляже.
И я снова еду от неё, но к ней: в трамвае ли, в экипаже… Нам есть чем расплатиться.
Что же ей мешает увидеть меня? Мне нужно к ней, через паутину коротких и длинных гудков, по всем на свете брусчаткам, и пусть сколько угодно снашиваются парусиновые и лаковые туфли. Я не наступлю на билет с тремя золотистыми двушками цифр, я подниму похожую на заветную пятнашку обронённую нами серебряную монету достоинством больше века.
И личное местоимение нам с нею вовсе не понадобится, ведь у нас есть имя, которое не требует замены и не терпит изменения.
Когда заноза принимается саднить особенно сильно и пинг-понговое поражение выглядит неизбежным, мне помогает только это. Пока, во всяком случае, помогало?…
Спросила у неё, и она улыбнулась мне из своего окошка, чтобы мы снова встретились.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.