Текст книги "Субъективный реализм"
Автор книги: Михаил Блехман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
Глава 11
Фрагмент
Когда твой голос сливается с другими, кажется, будто тебя поймали на крючок.
Франц Кафка
Солнце не на шутку развеселилось и всеми ливневыми гроздьями обвалилось на нас, подкрашивая и торопя свои непохожие одна на другую капли. Оно снова было одно, однако, в сущности, в нём одном их было трое…
Капли, почувствовав свою безнаказанность, вздумали казаться не виноградинами, а хотя и крохотными, но бессчётными грибами-рыжиками, словно чья-то рука беззаботно бросает и бросает их в озеро, как в глубокое лукошко.
Чья-то…
Я улыбнулся добросовестному местоимению и постарался забыть о нём, словно о случайной песчинке, или о камушке, случайно попавшем в обувь: зачем имени повторяемое всуе и всеми местоимение? А вот местоимению не обойтись без имени.
Впрочем, иногда, очень редко, имя – неповторимо, и тогда местоимение приходит на выручку, хотя и мешает, словно тот самый камушек, та самая песчинка, как всегда мешает то, что призвано во что бы то ни стало и любой ценой помочь…
Тем временем по другую сторону от нас яблони шуршали непрочитанными листами и яблоки, созрев, изредка срывались, будто слова с губ. Мимо уходило и не хотело уйти неотличимое от своих серебристых и золотых рыб озеро, притворяющееся бескрайней тучей, когда солнце уставало бороться с собственным дождём и рыбы становились сливались с собравшим и приютившим их озером. И чем сильнее капли отличались друг от дружки, тем сильнее походили на буквы, складывающиеся в слова и строки, дополняющие друг друга и друг с другом рифмующиеся.
Небо отражалось в море-озере, подобно тому, как будущее отражается в прошлом – или прошлое в будущем.
Впрочем, если прислушаться и приглядеться, что же это было, как не уходящее в будущее настоящее… И прижившиеся зелёно-розовые яблони вдоль озера словно в воду смотрели своими пространными страницами и маленькими красными яблочками, хотя предпочитают – догадаемся ли, почему? – небо, беспомощно и настойчиво в этой озёрной воде отражающееся.
Присмотримся к озеру, всмотримся в его холодную, но вовсе не безразличную к происходящему глубину – и увидим то, чему неминуемо суждено произойти, как бы и кто бы ни старался это неминуемое отдалить или – что по сути одно и то же – приблизить. Неминуемо суждено – потому что ведь это уже произошло в настоящем, именуемом прошлым, и теперь ему не остаётся ничего иного, как отразиться в будущем. Неминуемо – потому, что хотя небо и не приблизишь к озеру, но ведь и не отдалишь от озера, и не разъединишь их. А иногда и не различишь даже… Вот как сейчас, когда лукошко заполняется до краёв – таких же песочных, как праздничный торт на балконе, и горчичная небесная накидка беззвучно укрывает озеро-море от недобрых глаз…
И поэтому, пока не ощутим вот это настоящее, прошлого для нас не будет, и будущего – не было и не будет тоже. До тех пор, пока не ощутим вот это настоящее, истинно настоящее, которого так много, что и озеро, и небо уместились в нём, – а мы идём и не замечаем…
Я смотрю и смотрю в расплескавшуюся грибную бездну и вижу то, что здесь и повсюду уже – было и поэтому ещё – будет, повсюду и со всеми, и здесь, и с нами.
Будет, потому что было.
Было, потому что будет.
Слышу и вижу слова, для которых многие, не веря, принялись искать доказательств. Доказать то, чему не веришь? Поверить в то, что сначала докажешь?
Однако если слово – сказано, чем и как доказать его? Неужели беспомощным числом? Но если этим многим самого слова недостаточно, будет ли им достаточно чего-то другого, пусть и именуемого доказательством? Не потребуется ли доказательств и для доказательства? Чему же тогда отражаться в озере? Бесформенным цифрам, которые притворятся будущим? Знакам, непонятно что означающим и означавшим в прошлом?
Да и что может означать знак? Не местоимение же он, старательно заменяющее ничем не заменимый звук словесного имени.
Те многие вкладывают в знак, в кажущийся им спасительным, придуманный ими самими смысл, ищут в знаке предзнаменований, как будто он, бессмысленный и не существующий сам по себе, способен заменить вот этот заполняющий грибное лукошко дождь, вот эти не обходящиеся друг без друга прошлое озеро и будущее небо, орёл и решку единственной драгоценной монеты, стороны которой захотели и потому смогли увидеть одна другую, и всмотреться в другую, чтобы увидеть её, то есть – и себя.
Что толку искать скрытые смыслы там, где бесконечно много смысла истинного, открытого тем, увы, немногим, кто хочет, а значит сможет его принять без символов и доказательств? Этот дождь – просто дождь, но есть ли что-нибудь сложнее этого простого? Он – не знак, не число. Он – слово, его звук и образ. Слово, отразившееся в будущем из прошлого и в прошлом из будущего.
Это слово – и есть то самое Почему. Многие знают Зачем, и удовлетворяются этим знанием. Немногие стараются понять Почему, – но можно ли это понять? Не правильнее ли, не единственно ли правильнее, не захватывающе ли сложнее – поверить?
Но вновь, вновь и вновь вижу в этом бездонном лукошке отражение лиц, которые стали и станут для тех же многих символом веры, до оскомины самовлюблённой аксиомой. Лица, убедившие, не принудившие, а, как жаль, убедившие этих многих – поверить в то, что как раз и умоляет о доказательстве. Убедившие не верить в то, что вне и выше любых доказательств.
Убедившие, даже не принудившие, а просто убедившие – не искать доказательств всего эфемерно бессловесного, что, оставшись недоказанным, ещё на поверку столько же раз окажется, сколько уже оказалось – камушком, мешающей идти, песчинкой, мешающей видеть. Ведь без доказательств вся эта эфемерность – эфемернее утонувшего в озере горчичного солнца.
На поверку… Вот и ещё один камушек, ещё песчинка.
В прошлом, а значит и в будущем, все они, бесчисленно многие, толпятся на Площади объяснений, и похожие голоса их сливаются, не дополняя, а перебивая друг друга. Они не замечают один другого, став один для другого зеркальным отображением, вместо того, чтобы дополнять самих себя непохожестью, как эти грибные капли, как эти горчичные лучи, как эти три солнца – трое солнц – в одном солнце, как четверо дней – в одной жизни.
Они настойчивы и безжалостны в требовании называть вещи своими именами. Но что же могут имена рассказать о вещах? Да и можно ли назвать вещами наше грибное озеро, или прижавшихся друг к дружке полевых цыплят?
А они пишут и пишут на песке милые их сердцу символы, заменяющие слова, как местоимение заменяет имя. Как же понять друг друга, если вместо слов – одни лишь местоимения, да и те – на песке. Как увидеть друг друга, если назойливая песчинка мешает вам обоим? И если в глазу бессловесного собеседника она намного больше, чем в твоём и ты, с радостным облегчением, не заглядываешь в его глаза.
Но нет таких глаз, которые удалось бы раскрыть силой. Иногда для этого недостаточно даже слова, хотя если слова недостаточно, то чего же вдосталь?
Невесть что возомнивший о себе символ… Этот навязчивый, всепобеждающий знак превращается в многозначительную в своей бессмысленности, опустошающую своей пустотой цифру. Он принимается оправдывать возведенное в наивысшую степень средство такой же многозначительной целью, как будто истинное средство нужно оправдывать и можно оправдать. Впрочем, не только истинное, но и ложное…
Форма легко забывает о том, что она – лишь способ выразить содержание, ей неизбежно хочется превратиться из средства – в цель…
Называть своим именем? А что, если имя – ещё приглушённее и бледнее, чем местоимение? Нужно ли имя тому, что само по себе называет весь мир, осторожно вбирая его в себя? Тому, чему противоестественно число, тому, у чего нет множественного числа?
Нужно так мало и просто: научиться не бояться слова.
Нужно так много и сложно. Научить.
Я видел: дорога, вьющаяся назад, кажется подтёком красных чернил, вылитых из треснувшей чёрной чернильницы, – простительно захотеть забыть о ней, хотя она и незабываема. И всё же другой дороги нет, приходится идти, как бы ни мешали песчинка в глазу, камушек в обуви. Как бы ни боялся остаться наедине с этой единственной, неизбежной дорогой, в этот яростно не имеющий смысла день. В бессмысленный день, на который не боишься поднять руку, – не ведая о том, что он успеет ответить тем же.
Мой друг помахал мне издали. Я улыбнулся, мы поспешили друг к другу.
Вот только помахать ему в ответ мне не удалось, просто руки у меня были заняты – очень уж тяжёл яблоневый саженец.
Глава 12
Бабушкина скамейка
Четыре дня. Четверо дней…
…Дню давно не стало на что походить: бабушки нигде не было, и её нашего шкафа тоже. На что же он мог быть похож? Разве что на ещё одно маленькое красное яблоко, упавшее с безнадёжно пожелтевшей яблони на заросшую бурьяном тропинку. Или на ещё один камень, брошенный в колодезное ведро.
Я пригляделся к бабушкиной скамейке: она была занята, и оттуда в ржавое ведро бросали камни. Там не было никого из нас, да и скамейка была совсем другая, не бабушкина, с вырванными досками и нацарапанными именами посетителей. Колодезная цепь невесело повизгивала и могла заглушить и бабушкин голос, и голоса тех, кого приводил сюда я, и голос женщины, напоившей меня из кувшина.
Впрочем, люди, приходившие к колодцу, уже не пили из разбитого кувшина: они сливали друг другу на руки, смывая мыльную пену, отфыркивались и сплёвывали в колодец. Меня они не замечали. Я ухитрился заглянуть внутрь колодца – хотел убедиться, что наши монетки всё ещё поблёскивают с колодезного дна. Смотрел – но не видел ничего, кроме плевков и мыльной пены.
Оставалось уйти куда глаза глядят – по изъеденной пылью тропинке, непрошено увивающейся за мною. И хлюпала сливаемая вода, и шипела мыльная пена, и пощёчины плевков звучали в ушах.
– Как же тебе не стыдно? – услышал я строгий, совершенно не сердитый голос. Женщина – в длинной горчичной накидке и розово-зелёном наряде – смотрела на меня, улыбаясь, и её брови напомнили мне озёрные волны. В руках она держала кувшин – как держат и несут ребёнка.
– Неужели тебе не стыдно думать, что ничего не осталось, кроме черепков, плевков и пены? Что нет больше нашего с тобой колодца, серебряного ведра с золотой цепью, скамейки, бабушкиного шкафа? Ну-ка приглядись!
Мы поднялись с нею на гору – и я увидел колодец, и целёхонький кувшин, и бабушкину скамейку, и серебряное ведро, и цепь, сверкающую на золотом солнце. А на скамейке сидели и каким-то чудом умещались всех, кого я хотел видеть. И серебристая вода плескалась в колодце, и колодезная цепь совсем даже не визжала, а дружелюбно посмеивалась.
– Но как же, – с надеждой ошибиться, спросил я у женщины, – как может быть то, чего на самом-то деле вовсе и нет?
Она обнадёживающе рассмеялась:
– Кто это для тебя и за тебя решил? Те, кто плюёт в колодец? Неужели ты предпочитаешь прислушиваться к шлёпанью плевков?
Я вздохнул и посмотрел на неё вопросительно и всё с тою же надеждой – как каждый мужчина, ожидающий утешения от женщины. Она ответила, не переставая улыбаться:
– Запомни и передай всем, кто согласен услышать тебя: есть только то, чего ты хочешь.
– Наверно, так будет и с бабушкиным шкафом? – всё ещё неуверенно попробовал согласиться я.
Задумался и добавил:
– Неужели по-настоящему есть только то, чего нет? А то, что есть?
– Береги и то, и другое, и тогда они – будут, – уверила меня женщина, уходя в гору по вьющейся у неё под ногами тропинке, мимо зелёно-розовых яблонь, мимо мурлычущей речки, мимо озера, волны которого напоминали её чуть приподнятые брови.
Когда она ушла довольно далеко и была почти – но лишь почти – незаметна, к ней подошёл едва различимый на таком удалении мужчина, даже издали похожий на неё. Он, кажется, взял у неё тяжёлый кувшин, и они пошли вместе, уходя от нас, но, по-моему, не удаляясь.
И теперь я был уверен, что они вернутся…
А день был – ну точнёхонько бабушкин шкаф: только поверни ключ и загляни внутрь – там такое увидишь!.. Все вместе мы смотрели друг на друга и понимали, что главное – это всё же не колодец.
«Главное, – улыбнулась бабушка мне и всем нам, всем, кто сидит на её скамейке, всем, кто пьёт воду из колодца, всем, кто не может до конца насытиться колодезной водой, – главное не колодец, и даже не дверца. Главное – твой собственный ключ. Твой собственный».
Я пошарил в потаённом кармане и кивнул ей.
И каждый, – тут мы с нею снова переглянулись, – каждый, если захочет, может унести этот ключ с собой.
И не просто может, а – должен. Должен нащупать ключ у себя в кармане и вовремя открыть главную дверцу. И научить тех, кто ещё не умеет – или не знает, что такая дверца всегда есть.
И, значит, ключа не может не быть.
Просто у каждого он – свой собственный. Золотой – по сути.
И каждый даёт ему особое имя. Собственное.
Заключение
Годы – как костяшки на старых бабушкиных счётах, и чья-то – чья-то – рука привычно и умело, со всё ещё непонятной мне целью перебрасывает их с одной стороны на другую: щёлк – щёлк – щёлк… Стук – стук – стук… Чья-то рука. И – Почему?
Песчинка попала в глаз.
Научусь обходиться без местоимений.
– Ну конечно, мог! Скажите это за Меня.
Дмитрий Мережковский
– В начале было Слово… Почему, папа?
Андрей Тарковский.
Грог
…Нашего любимого кипящего напитка. Это совсем несложно, только вода должна быть очень горячей. Нет, не просто горячей – нужен именно кипяток. Ром, лимон, сахар, корица – это всё хорошо и необходимо, но без настоящего кипятка получится не грог, а бесполезный сладко-кислый коктейль, которым не согреться приличному матросу на паруснике, идущем полным ходом в дальние края.
Мы с ней обожали грог – даже иногда летом, но особенно зимой. Когда пьёшь грог, чувствуешь, будто подплываешь к Панаме или Ямайке на одном из кораблей адмирала Вернона, – волны, как стаи тупорылых акул, набрасываются на борт, вгрызаются в обшивку, ломают киль, – но, выпив грога, почувствуешь себя укротителем рассвирепевших чудовищ, всмотришься в даль и закричишь приунывшим, продрогшим товарищам: «Земля!». Тогда акулы поймут, что никто их тут не боится, и беспомощно расступятся, пропуская нас к берегу с пальмами и песком, похожим на белый похрустывающий шоколад. Старый грог – так прозвали адмирала – остался бы доволен.
Она была моей лучшей подругой, – даже не лучшей, а единственной… Да, единственной, так будет правильно… Это понятие, растворяя одно в другом, перемешивает количество с качеством: когда единственная – сравнивать не с кем… А ей, наверно, сравнивать было бы утомительно – слишком много оказалось бы сравнений.
Я гордилась ею… даже не столько ею, сколько тем, что она у меня есть, а ещё сильнее – тем, что у неё была я, и больше никого, я надеялась, не было. Вернее, как раз были, и очень много, но – совсем по-другому: они, в отличие от меня, не были единственными…
Когда мы гуляли и все разглядывали её, я чувствовала себя так, как будто смотрят и на меня тоже, потому что я не думала о ней без себя и не представляла себя без неё. Если бы я была одна, возможно, на меня – случайно – и посмотрели бы, – ну, и что бы увидели? А когда смотрели на неё, я себя чувствовала не только собой, но и ею…
Теперь будет по-другому…
А тогда, если я сейчас не ошибаюсь, я была счастлива. Улицы пропахли адмиральской трубкой, и нитки протянулись между деревьями – бери и развешивай промокшие в атлантический шторм тельняшки. И листья под ногами шелестели, словно кто-то разворачивает шоколадную фольгу или конфетные обёртки…
Работа у меня была совсем домашняя, не то что у неё – с постоянными разъездами. Так что вместе мы бывали если и не всегда, то часто, хотя жили в разных концах города. Ходили по улицам, и я в основном слушала: она рассказывала мне о своих поездках, а я – уверена, что единственная – не просто выслушивала, но и давала оценку, – надеюсь, не хуже опытного любителя или начинающего профессионала. Она прислушивалась, потому что я говорила хотя и много, но ненавязчиво и заинтересованно – заинтересованно скорее не столько в её работе как таковой, сколько в ней самой.
Когда она возвращалась из очередной поездки, мы разговаривали у меня дома, иногда у неё. Пили наш любимый грог, будь он неладен… Чувствовали себя нестарыми морскими волками – то есть волчицами. Потом гуляли по нашим улицам, как по палубе адмиральского флагмана, и она рассказывала мне о своих поездках, и мне это было не менее интересно, чем ей, – а возможно, даже больше?
Однажды, когда мы проходили под особенно золотистой ниткой и я пригнулась, чтобы не задеть сохнущие тельняшки, он посмотрел на меня, именно на меня, и мне это показалось самым необычным в тот день, – да разве только в тот?
– Извините, что вмешиваюсь в ваш разговор, – сказал он, глядя – почему-то – не на неё, а скорее на меня… Возможно, потому, что я в основном молчала? И ему было интересно узнать, о чём именно я бы сказала, если бы заговорила? Он принялся спорить с нами, и она, как всегда, иронично и немного – в меру – едко возражала, но видел он, я уже была уверена, только меня, даже когда изредка переводил взгляд, и я постепенно стала привыкать к своему новому качеству. Привыкнув, я тоже заговорила, но без иронии. Она рассмеялась – я не заметила, недовольно или с облегчением, – и ушла готовиться к своим летним зимним гастролям, сказав, что скоро снова зайдёт и вопросительно посмотрев на меня. Впрочем, я не помню, вопросительно ли…
Зря я опасалась, что нам не о чем будет с ним разговаривать: как ни удивительно, ему было интересно говорить именно со мной, а мне – и это тоже поначалу было неожиданно – с ним, хотя мы друг с другом ни в чём не были полностью согласны. Наше несогласие не было болезненным, оно было приятнее и спокойнее, чем нередко бывает полное согласие.
Забавно, что грог ему не очень понравился – слишком горячий. Старый грог покачал бы головой и списал его на берег, вот и пришлось бы мне пересекать Атлантику в одиночку. Я отхлёбывала из адмиральской кружки, мы спорили, и я спокойно – да, я помню, – спокойно думала: «Неужели она ему не понравилась? А если не понравилась, почему же он старается не обращать на неё внимания? Или не старается?…»
Я помню: когда мы расписывались, это спокойствие ещё почти не исчезло. Мы шли по подобию дорожки, скрипя снегом, как старый матрос-ревматик суставами, и он держал меня под руку, чтобы один из нас не упал, а то ведь тогда и другому наверняка не устоять. Мы не оборачивались и говорили только друг с другом о его главном – северном – проекте, а она шла вслед за нами, – тоже, как мне казалось, не обращая на него внимания, и, как всегда едко, рассказывала нескольким спутникам о своём двухнедельном турне, назначенном на середину лета, когда у нас будет середина зимы…
Потом он говорил, что мы вместе не только тогда, когда вместе. Говорил, что постоянно ждёт меня – и до встречи, и после, и когда мы, наконец, встречаемся. Рассказывал мне о своём северном проекте, подробностей постепенно становилось всё больше, и он говорил, что, возможно, к лету – не раньше лета – ему придётся уехать на север – хотя бы на несколько дней. И я помню, что тогда было почти спокойно… Безусловно, спокойствие не бывает полным, – но всё же – мне было спокойно, – почти…
Он был не против наших встреч с нею, – то есть он никогда не возражал, даже советовал: «Что-то вы давненько не виделись. Сходи к ней или, если хочешь, пригласи к нам». Мы действительно виделись с нею реже – потому что был он. Но когда она приходила и мы вдвоём с ней готовили и пили грог, сидя на кухне или на мягком диване в гостиной, он почти не смотрел на неё и уходил к себе. Уходил он необидно, а её это невнимание, как мне казалось, не то забавляло, не то удивляло, – теперь мне это неинтересно, а тогда я много об этом думала… И ещё я думала о том, почему он всегда уходит.
Перед отъездом, в типичную промозглую январскую оттепель, когда моряка выручает только грог в хорошей компании, она зашла к нам попрощаться – на целых две недели. Пообещала привезти бутылку самого редкого рома, чтобы грог у нас получился лучше, чем у моряков Вернона, и сказала, что будет звонить после каждого концерта и рассказывать – она в своём стиле расхохоталась – о заслуженном и потому ожидаемом триумфе. Ну, а если – то есть поскольку, – весело сказала она, – турне пройдёт успешно, они там, судя по всему, захотят заключить с нею длительный контракт.
Мы выпили за это грога, а он на этот раз не ушёл, сидел рядом и слушал нас, но в основном её, потому что – скорее всего, только поэтому – я больше молчала, а говорила она… Смеясь, она сказала, что там бесподобные пляжи, а вода зимой, точнее летом, почти как грог. Что обязательно захочется раскрасить время – но не грогом, в такую-то жару. Вместо грога там предпочитают бесполезный и нескладный – да, именно нескладный – сладко-кислый коктейль с таким же нескладным названием… Загорит везде без исключения, как миллиардерша на презентации или на выданье (особой разницы – она рассмеялась, – понятное дело, нет), и, возможно, – она снова расхохоталась, – найдёт своё счастье, как нашла его я.
Что-то ещё говорила в том же духе, а я думала о предстоящей её поездке, и иногда смотрела на него и думала, почему же он на неё не смотрит? Он пожелал ей успешных гастролей и ушёл к себе – как всегда, необидно, только сдержанно. Перед уходом она сказала, что в таком зале ещё никогда не выступала, было соблазнительно и страшновато. Мне показалось, что в большей степени страшновато, чем соблазнительно… Или не показалось?…
Она уехала.
Но почему-то не звонила после концертов, а я не знала, в каких гостиницах она останавливается, и не могла позвонить… Было тревожно за неё, поначалу больше всего – из-за разницы климатов…
Через несколько дней он – так скоро – вдруг сказал, что улетает на север, внедрять свой проект. Это было неожиданно для него, но оказалось ещё неожиданнее – для меня. Он снова сказал, что мы с ним никогда не расстаёмся, даже когда вроде бы расстались…
Сначала он звонил ежедневно, рассказывал о том, как продвигается работа и какие там холода. Говорил он так образно, что по ночам мне снились деревья, стволы которых трещат и скрипят, как старая проржавевшей кровать, с которой как будто тот самый матрос-ревматик встаёт по утрам и разминает уже почти не разминающиеся суставы.
Я скучала по ним. Я ждала их, как в детстве подарок на день рождения…
Ну вот: я же сама сказала – «их»…
Потом он позвонил, извинился, что придётся задержаться: внедрение идёт не так гладко, как хотелось бы, и работы намного больше, чем он предполагал и поэтому звонить он будет редко. А ему звонить я не могла, связь была – хуже некуда…
Она позвонила только за день до своего запланированного приезда. Необычно громко смеялась, говорила, что в восторге от выступлений и оттого, что они наконец-то закончились. Я зачем-то спросила, предложили ли ей тот самый контракт, и она ответила, что, к счастью, нет, потому что в такую жару лучше загорать под пальмой, чем готовиться к следующему выступлению. Голос у неё был не такой звонкий, как обычно, – не такой, как после адмиральской кружки грога, но ведь о гроге в такую жару не может быть и речи… Сказала, чтобы я, – она произнесла это бархатистым шёпотом, – приготовилась к важным переменам в её, ну, и в какой-то степени, в моей жизни. Таким шёпотом она обычно разговаривала со всеми, кроме меня. Она бархатисто прошептала, что остаётся ещё на две недели, и что мне не о чем волноваться (а я ведь волнуюсь, да?), но расскажет обо всём по приезде, – ну, возможно, не обо всём, а только о том, о чём можно рассказать за кружкой грога. Не больше – она загадочно и снова бархатисто хихикнула, – но и не меньше… Потом она сообщила, что загорела, причём везде – совершенно везде! – так что теперь совсем не отличается от местных красавиц, – а если и отличается, то, разумеется, в лучшую сторону. И что теперь все принимают её за свою, просто хоть не уезжай…
Время шло. Я была одна, они не звонили…
Вот я и снова сказала – «они»…
И я чувствовала, что мой день рождения проходит без подарка, а может вообще не наступить. Что, в принципе, одно и то же…
Они не приезжали и не звонили…
И снова – не звонили и не приезжали…
Время шло. Говоря точнее, теперь оно постепенно переставало двигаться…
Я ходила по нашим улицам и готовилась к встрече, хрустя снегом, как атлантические акулы хрустят корабельной обшивкой. Я ходила, а вокруг становилось всё темнее. Не знаю, может быть, теперь и на меня кто-то смотрел, я ведь была одна. Возможно, кто-то смотрел и даже – кто их знает? – что-то говорил мне…
Но даже если бы и посмотрели, – что бы увидели?… Они, наверно, не знали, что это не может заменить подарка на день рождения.
Снег сползал с неба замёрзшими капельками недопитого, остывшего грога. Проезжающие машины шуршали шинами по упавшему, тающему снегу, как будто раздавливали конфетные обёртки, – но все конфеты на поверку оказывались пустышками…
Может быть, они мне объяснят?…
Но я всё равно не пойму, а потом, рано или поздно, мне, надеюсь, станет безразлично. Поскорее бы, пока не стало совсем поздно. Впрочем, и сейчас уже, – я почти усмехнулась, – совсем не рано…
Мы с ней были лучшими подругами – единственными подругами, которым вместе было, я надеялась, – или уже не надеялась?… – не хуже, чем порознь. Ещё я думала, что с ним мы были лучшими – единственными – друзьями… Или уже не думала?…
Ну, вот, я сама сказала: «были»…
Перед её приездом совсем стемнело…
Сначала я, кажется, не стала отряхивать куртку, разуваться и причёсываться. Посидела в прихожей, чего-то, кажется, по-прежнему ждала…
Потом открыла ей дверь. Мы, наверно, пошли на кухню, – да, на кухню… Она потемнела сильнее любой миллиардерши на выданье, и волосы, выгорев, напоминали апельсин… Она говорила, старалась хохотать, но за этот месяц стала, как мне показалось, тише и беспокойнее… Я не слышала, что она говорит, хотя, по-моему, она хотела, чтобы я слышала… Вместо этого я ждала, когда же она начнёт объяснять мне то, о чём молчал телефон и нашёптывали конфетные обёртки. Но ключевых слов не было, а слушать всё целиком было сложно… Она говорила и говорила, и у неё не получалось хохотать так, как прежде. Я вскипятила воду в нашем чайнике, приготовила грог в двух наших – адмиральских – кружках… Ничего особенного: лимон, сахар, корица, немного рома, – но главное – чтобы был кипяток. Без кипятка грог не будет даже подобием грога… Я держала свою кружку двумя руками, и рукам совсем не было горячо – наверно, они замерзли на морозе. Я старалась не запомнить её лицо, – забыть, каким оно было, – но оно запоминалось, – и всё-таки запомнилось мне… Она сидела на одном из наших стульев и пила наш когда-то любимый кипящий матросский напиток. Я держала обеими руками кружку – с таким же кипятком, но ни пить, ни слушать не могла… Она говорила, говорила, говорила, потом почти кричала, потом, мне кажется, плакала, но я не хотела слышать то, в чём нет ключевых слов… Шины под окнами продолжали вдавливать в утрамбованный снег тысячи новых и новых конфет-пустышек. Где-то хрустел белый шоколад, но это было недостижимо далеко, а здесь – снег падал случайно пролитыми, остывающими на лету каплями грога… Я посмотрела на неё, и мне – больше всего на свете – захотелось никогда не видеть это лицо. Лицо, которое не могло быть моим долгожданным подарком на день рождения… И ещё мне хотелось, чтобы он тоже не видел это лицо… Я держала свою кружку двумя руками, и рукам совсем не было горячо – потому что всё внутри замёрзло, и я неслышно просила мой грог, чтобы он помог мне… А она говорила и говорила, и, кажется, плакала… И потом, после того, что вдруг случилось, она, думаю, тоже, плакала и, возможно, кричала, – но это уже не могло иметь значения – ни для неё, ни, тем более, для меня…
… Он пришёл через два дня – нет, не пришёл – его как будто атлантическая волна выбросила ко мне на берег… Плакать я не могла. Просто смотрела и смотрела на него, на его лицо – на его лицо – на его лицо – такое же не загоревшее, как перед отъездом, и щёки были бледные и обветренные. Он тоже не отводил глаз и бессильно молчал – как будто неопытный юнга впервые услышал «Тонем!» вместо долгожданного «Земля!» и вместо того, чтобы броситься на выручку, растерялся, ожидая помощи от тех, кто не мог помочь, потому что уже лежал на дне…
Мелочи потеряли значение, поэтому всё оставалось, как прежде.
В главном же – был он. А её уже не было…
Её больше не было – и уже не могло быть никогда.
* * *
Я закончил читать, отложил листы с рассказом и принялся готовить грог.
– Ну, что ты думаешь? – как всегда, неуверенно, спросила она, заходя на кухню.
Я поцеловал её и налил грог в адмиральские кружки:
– Твоя фантазия снова не подвела тебя. Метафоры незабываемые, особенно – я с тобой согласен, к сожалению, – конфета-пустышка… Ты пишешь каждый раз даже лучше, чем в предыдущий.
– Как было бы хорошо, – сказала она, почти не улыбаясь, – если бы эта метафора никогда не придумалась… Не люблю конфеты. Их лучше не разворачивать, потому что вдруг внутри пусто…
Я придвинул ей кружку.
– Жаль, что твоя главная героиня чересчур не уверена в себе – от этого, думаю, все несчастья…
Она подумала и проговорила, осторожно отпивая грога:
– Если бы только не уверена… И если бы только в себе… Но, – она улыбнулась, – я обязательно поговорю с героиней. Вполне возможно, твоё замечание будет учтено.
Мы рассмеялись, я закурил адмиральскую трубку.
Мы пили грог, хохотали, болтали и, не произнося ключевых слов, думали о том, сколько должно пройти времени, чтобы акулы оставили корабль в покое…
Я смотрел на неё и в который уже раз убеждался: её лицо не красивее других только потому, что других просто нет и не будет.
И старый шрам у неё на щеке – от ожога кипятком – ничего, ни тогда, ни сейчас, не мог для меня изменить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.