Текст книги "Субъективный реализм"
Автор книги: Михаил Блехман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
– Шесть баллов?
– Да, что-то в этом роде. Всех сильно укачает, и маму тоже. Но ты молодец, поможешь мне. Маме пока не говори, зачем ей заранее нервничать?
– Так всё же будет хорошо, не нужно ей беспокоиться.
– Ну, ты же знаешь маму. Она за тебя всегда переживает.
Мы допили коньяк, закусили и обнялись на прощание.
– Я пошёл, – сказал отец. – Как тебе тут, нравится?
– Очень, пап, всё в полном порядке. Ты за меня не волнуйся.
– За кого же мне ещё волноваться, кроме вас с мамой?
Мы снова обнялись, я поцеловал отца в обе щеки. Худющий, да ещё при таком росте. И при этом таскал мешки по полцентнера весом. Шевелюра густая, и глаза светятся. А у меня волос осталось меньше, чем выпало. Мы с ним рассмеялись на прощание.
Я бы поцеловал мамин памятник, смёл листья с плиты. Закрыл калитку, пошёл на могилу к отцу. Там ещё нет памятника, нужно поставить. А оттуда – прямиком, как обычно – на улицу Старинной святой, в мой любимый ресторан. Уселся у окна и заказал отбивную и кружку пива. Родители что-то опаздывали. Обычно они приходят вовремя. Что-то их сегодня задержало – наверно, дождь над Атлантикой. Ну, ничего, сейчас придут.
Две темы одного рассказа
Куда деваются утки, когда пруд замерзает?
Холден Колфилд.
Почему диких уток называют дикими? Только потому, что они живут сами по себе? Взяли и улетели в другие страны, взяли и прилетели из других стран. В этом их дикость? Нет, критерий слабый. Что изменится в утке, если её запереть в утятнике?
Наконец-то одиночество закончилось и стало можно побыть в одиночестве. Спина уже не болела от постоянного сидения за письменным столом, и давление – от того же – перестало прыгать.
Утки раскрякались за всю неделю, что мы не виделись. Ну, что поделаешь. Мне никак не удавалось выбраться на озеро раньше.
Волны детскими плюшками плюхаются в парапет. Тихо. Чайки кричат, почти каркают. Утка то ли энергично крякнула, то ли рявкнула. Беззлобно – из необходимости – ударила по воде крыльями, растущими не от плеч, как у других птиц, а от талии, и взмыла. Нужно сильно одичать, чтобы так рявкать и взмывать.
Дождь не удержался на сплошной неопределённого цвета туче и спрыгнул на меня – сначала на нос, потом на макушку, благо там ему уже было где расположиться. Думал, наверно, что одному мне придётся туго. Я не обратил на него внимания. Он обиделся и прошёл.
Интересно, утка рождается дикой или дичает от тяжёлой жизни?
Кажется, у меня было игривое настроение.
Почти прозвучали два голоса – так близко, практически во мне. Я постарался прислушаться к одному:
– У тебя сегодня, кажется, игривое настроение.
Я прикрыл веки, присмотрелся и увидел её тёмно-карие молча смеющиеся глаза. Свои волосы цвета глаз она носила хвостиком. Постарался прислушаться к другому:
– Ты сегодня настроен игриво.
Я присмотрелся, не поднимая век, и увидел, что её тёмно-серые глаза не очень расположены улыбаться. Свои кукурузные волосы она расшвыряла по плечам – то ли тщательно, то ли небрежно.
– Ну, и почему же ты не приглашаешь меня танцевать?
Спросила тёмно-карими глазами, достаточно громко, чтобы я услышал тебя. Я услышал и обнял тебя за плечи – и похолодел от неожиданной смелости.
– Это что-то новенькое, – сказала ты, почти хохоча тёмно-карими глазами. – Может, сначала хотя бы пригласишь на танец?
Я поднял камешек и бросил в озеро. Утка хотела покрутить у виска, но решила не связываться.
– Думаешь, это так просто? – спросил я, как будто для тебя это было важнее, чем для меня.
Нет, такое предположение не заслуживало внимания.
– Кто мне дал право приглашать тебя танцевать? Да и, скорее всего, ты откажешься…
Ты расхохоталась так, что утки от неожиданности перестали взмывать. Наверно, забыли о своей дикости.
Я вздохнул и выдохнул одновременно, отошёл от парапета и пригласил тебя танцевать. Народу в комнате было много. Я чувствовал её спину, а своих ладоней не чувствовал. Комната была хотя и небольшая, но огромная. Если бы потушили свет, комната стала бы бесконечной, но было светло, и это спасало.
– Ну, вот видишь, – сказала ты. – Совсем не страшно.
Я подумал и понял, что ничего же не изменилось.
– Ничего же не изменилось.
Не успев подумать, я добавил:
– Пойдём на улицу. Прогуляемся по ночному городу.
Моя смелость меня пугала, но я уже переставал чувствовать, что мне страшно.
– Как же я уйду с собственного шестнадцатилетия? Если хочешь, можешь идти один…
Наконец-то от бесконечности комнаты ничего не осталось: я вышел на улицу. Дождь не удержался на сплошной туче, не имеющей цвета, и спрыгнул на меня – сначала на нос, потом на макушку, но там ему совершенно негде было расположиться. Потом он смотрел на меня снизу вверх, как будто заискивал. Тоже мне, друг называется! Друзья не заискивают. Он обиделся и прошёл…
Верно, ничего не изменилось. Я шёл вдоль берега озера по парапету. Утки ныряли лапами кверху, а вынырнув – крякали. Причём, как мне показалось, не друг на друга, а дружественно. Мы шли с концерта знаменитой поп-группы от берега к её подъезду. Она рассмеялась своими тёмно-серыми глазами. Достаточно громко, чтобы я услышал. Её кукурузные волосы немного промокли.
– Ну, и почему же ты не пригласишь меня ещё куда-нибудь? – спросила ты.
Забавно: можно подумать, что для тебя это важнее, чем для меня.
Я взял тебя за руку и заиндевел от смелости.
– Это что-то новенькое, – почти расхохоталась она. – Значит, концерт понравился? Я рада. Ну, хорошо, мне пора домой.
Она махнула рукой, я вышел из её подъезда к троллейбусной остановке, остановился у края парапета. Почему вода такая кристально тёмная? Ни одной же приличной рыбы не видно. Утки кивали в знак согласия и вынужденно ныряли.
В ночном городе, по которому она не захотела прогуляться, было уже поздно. Родители, конечно, не спали, ждали меня. Я им тысячу раз говорил: не волнуйтесь, день рождения закончится около десяти, я её провожу до подъезда и сразу приду. Часов в одиннадцать, не позже. Спите спокойно. Не уснут, конечно, пока я не вернусь.
В ночном городе, в котором она не разрешила мне пригласить её ещё куда-нибудь, было ещё поздно. Родители, конечно, не спали, ждали меня. Я им тысячу раз говорил: не волнуйтесь, концерт закончится около одиннадцати, я её провожу до подъезда и сразу приеду. Часов в двенадцать, не позже. Ну, может быть, полпервого. Спите спокойно. Не уснут, конечно, пока я не вернусь.
– Вот будут у тебя дети, ты тоже не уснёшь, – сказала мама и улыбнулась.
А я – как забавно – был уверен, что усну.
– Ты прав. Конечно, ничего не изменилось, – сказала ты невесело.
– Почему же «конечно»? Могло ведь измениться, правда?
Ты посмотрела на меня своими тёмно-карими глазами и, почти извиняясь, покачала хвостиком того же цвета:
– Не могло.
Ты посмотрела на меня своими тёмно-серыми глазами и, почти прощая меня, покачала кукурузными волосами:
– Не могло.
Я поднял воротник, смело взглянул в тёмно-карие глаза и решился предложить:
– Всё-таки давай попробуем. Зачем мы ходим и абстрактно разговариваем?… Могли бы пойти в театр, ну, хотя бы в кукольный.
Озеро может подождать. Прозвенел звонок, мы пошли в зал, по дороге встретили общую знакомую. Я почувствовал состояние полёта фантазии и разразился несколькими шутками одновременно.
– Ты же на меня совершенно не смотришь, – сказала ты, почти смеясь тёмно-карими глазами. – Что тебя в ней заворожило?
Я пристыжено и почти убито пожал плечами: сначала одним, потом другим, потом обоими.
– Не уходи, пожалуйста, от вопроса.
Ты хохотала тёмно-карими глазами, но ответа всё-таки ждала.
– Ага! – сказал я смело и торжествующе. – Значит, всё-таки ждёшь ответа?
Подумал и продолжил:
– Честно говоря, я даже не помню, кого мы встретили.
Я помнил. Но если бы заворожило, я бы не смог разразиться шутками.
Не знаю, согласилась ли она, но зевнула и сказала:
– Спасибо, мне понравилось. Я тебе позвоню.
Вообще-то ты не зевнула. Возможно, даже улыбнулась. Но какая разница? Всё равно ведь ничего не изменилось.
Утки крякнули – кажется, в целом утвердительно, но с некоторым сомнением.
Волны детскими плюшками плюхались в парапет. Был уже вечер, но уже, по-моему, рассвело, и я, как обычно, ждал её – в нескольких шагах от берега, на троллейбусной остановке. Она каждое утро проезжала в троллейбусе, нам было по пути в институт. Я отвлёкся от озера и увидел её: она, как всегда, сидела в троллейбусе у окна, читала книгу. Я вошёл и стал рядом. Можно было сесть, но я не решился даже поздороваться. Она кивнула и продолжала читать. Я улыбнулся дружественно и заискивающе, как дождь тогда – мне, и остался стоять.
– Мог бы сесть, – заметила она равнодушно, не отрываясь от книги.
– Да. Но ничего бы не изменилось, – возразил я и с надеждой посмотрел в твои, как всегда, тёмно-серые глаза.
– Конечно, ничего, – успокоила ты, кончиками пальцев потрогав свои кукурузные волосы.
Я всё-таки попробовал что-то сказать, чтобы ты перестала читать эту книгу.
– Смотри, оказывается, селезни красивее уток. А у людей – наоборот.
– Это зависит от конкретного селезня, да и от конкретной утки тоже, хотя от селезня – в большей степени, – незаинтересованно сказала бы она.
И поправила бы – хотя можно было не поправлять – свои кукурузные волосы.
– Двусмысленный комплимент, – сказала ты с видимостью улыбки, но твои тёмно-серые глаза не улыбались. – Ты имеешь в виду, что поправлять бесполезно или лучше не может быть?
– Конечно, может. Очень даже может! – с готовностью ответил я и увидел, как ближайшая утка всё-таки покрутила у виска. – Нет, то есть я имею в виду…
– Хорошо, чего уж об этом. Пойдём, покажешь мне свой рассказ.
Я пропустил её вперёд, успев за полсекунды не надышаться запахом кукурузы. Мы сели за столик, и я заказал бутылку шампанского.
Рассказ должен был быть остросюжетным, правда, я и сам понимал, что в нём сюжета не больше, чем остроты, а остроты столько же, сколько сюжета. Но это был мой лучший рассказ, потому что мы с тобой сидели за столиком и пили шампанское.
– Что-то ты рано сегодня, – с улыбкой спросила мама.
Я был вынужден ответить жестами и поспешил в ванную чистить зубы. Полбутылки шампанского. Вода в кране журчала так же, как плещется в озере. Уткам, уверен, понравилось это сравнение. Теперь они проплывали мимо парапета, не отворачиваясь и не ныряя, как прежде.
А чайки наконец замолчали – уснули, наверно.
Я встретился взглядом с тёмно-карими глазами.
– Ты права, ничего не могло измениться.
Её глаза улыбнулись:
– Хотя, кто знает?… Возможно, когда мы вышли со свадьбы приятелей. Мне тогда хотелось, чтобы ты не шёл слишком быстро.
Ты не смеялась, а только улыбалась, и твои каштановые волосы хвостиком и глаза такого же цвета почти не казались недостижимыми. Я не верил своим глазам и ушам. Но кто-то из знакомых обнял её за плечи, и они оба принялись хохотать.
– О чём ты смеёшься? – успел я спросить её.
И ты ответила:
– Не помню, но это неважно. Видишь, ничего не изменилось, ты всё-таки был прав.
– Согласен, – не мог не согласиться я.
Мы шли по улице все вместе, но она не переставала смеяться вместе со всеми, так что я шёл по улице один.
– Как прошла свадьба? – спросил отец.
Мама не спросила, хотя ей было ещё интереснее. Я хотел ответить, но единственная не уснувшая чайка ухитрилась выхватить кусок чего-то съедобного из-под самого утиного носа.
– Тоже мне, селезень называется, – заявил я торжествующе. – Вот видишь, как получается: теперь бедная утка ляжет спасть голодной.
Ты не согласилась и не возразила, просто подобрала свои тёмно-каштановые волосы под берет – стало прохладно. На этом фуникулёре – чем выше, тем холоднее и тем страшнее смотреть вниз. Смотреть вниз вообще не рекомендуется. Хотя, с другой стороны, если подойти к фуникулёру поближе и посмотреть вверх – будет ещё ужаснее. Чтобы не было страшно, не нужно смотреть ни вверх, ни вниз. Правда, тогда будет неинтересно. Я предпочитаю смотреть назад. Периодически, примерно раз в неделю.
– Ты, кажется, снова о чём-то задумался? – спросила она, почти рассмеявшись тёмно-карими глазами.
– О чём задумался? – сказала она, поправив кукурузные волосы и почти укоризненно глядя на меня тёмно-серыми глазами.
Я отошёл от парапета и сел на скамейку. Самолёт мигал то красной лампочкой, то зелёной. Утки ревниво покрякивали: нашёл, куда смотреть.
Я оглянулся: на меня глядели тёмно-карие глаза. Я спросил:
– Неужели тебе стало интересно?
Ты поправила свои каштановые волосы: резинка сползла с «хвостика». Тёмно-карие глаза почти улыбались мне.
Я оглянулся: на меня глядели тёмно-серые глаза. Я спросил:
– Тебе ведь стало интересно, правда?
Ты поправила свои кукурузные волосы, они растрепались на поднявшемся ветру. Тёмно-серые глаза почти улыбались мне.
Наверно, стало интересно…
Одиночество на сегодня закончилось. Возвращалось одиночество – снова не меньше, чем на неделю. Нет-нет, не больше недели. Теперь я наверняка закончу этот рассказ за неделю.
Утки решили накрякаться на всё время, оставшееся до нашей следующей встречи.
Пойду. Нужно ещё сказать дочке, чтобы её проводили до подъезда.
Втроём
Первой – и последней – женщине, и…
День обещал быть.
По телевизору объявили о последних известиях, но, как всегда, принялись показывать так много хорошо забытого старого, что мы, формально не сговариваясь, заметили:
– Надеюсь, что эти новости всё же не последние.
Дождь убрался восвояси так же внезапно, как когда-то разразился в моём «Солярисе».
– Это твоё пристрастие мне непонятно.
Я беспомощно рассмеялся – или неслышно вздохнул. Не помню, да и не важно.
– Конечно, – продолжала она, – ты напишешь об этом во всех подробностях, с массой намёков, повторов и второстепенных деталей. Кто это будет читать?
Он прохладно кивнул, словно обдавая прошедшим дождём:
– Если он уберёт все детали и повторы, читать тоже не будут. Разгадывать намёки – самое неблагодарное из занятий, а не разгадывать их – самое тривиальное.
От него вечно ожидаешь чего-то неожиданного.
Он громко вздохнул – или властно рассмеялся. Не помню, да и не важно.
Река по извечной инерции обивала пороги, порываясь куда-то, вряд ли зная, куда. Так было предопределено, вот она и старалась послушно, притворяясь непослушной и непокорной.
Мы не переставали разговаривать, ведь для того, чтобы наговориться, нужно не время, а отсутствие слов.
А время… Куда ему торопиться? Ему вряд ли есть до нас дело, да и не может оно, время, взять и истечь. И не может закончиться, в отличие от слов…
Впрочем, слова, к счастью, всё ещё есть.
– Сегодня, смотри, озеро – совершенно свинцовое.
– Когда ты в последний раз видел свинец? – она пожала плечами.
Я промолчал, тем более что метафора на сей раз была и вправду не из лучших.
А вокруг меня их – метафор – было бесчисленно много, на любой вкус. И само озеро казалось мне большой – огромной – метафорой.
Или метафорической метаморфозой.
Он не согласился:
– Оно вполне естественное и неизменное, в нём нет ни капли метафоричности или метаморфозности.
– Но разве неестественная метафора – это метафора? – возразил я. – Она, в лучшем случае, – неудачное сравнение, неуклюжее, как скрип уключин и вёсел в неумелых руках.
– А в худшем? – солнечно улыбнулся он нам обоим.
Я снова промолчал. Не замолчал, разумеется, – мне это не под силу. А промолчать – вовсе не значит замолчать. Говорить молча иногда приятнее, чем молчать вслух. Собственно говоря, всегда приятнее – мне во всяком случае.
– Тебя не понимают именно потому, что ты – говоришь, – заметила она, подтверждая мои размышления.
– Или пишешь, – отозвался он беспечной анафорой, всё же, кажется, не соглашаясь с непониманием.
Надеюсь, что – не соглашаясь.
Потому что он дал ей в руки старый, потёртый кувшин и помог зачерпнуть им немного воды из бескрайнего озера. Я подставил руки под серебристый поток. Метафоры незло и забавно звякали одна о другую, словно монетки или хрустальные рюмочки, не царапаясь, не разбиваясь, и, кажется, не заканчиваясь.
Кажется, не заканчиваясь…
Всё же нужно будет побывать там, – постарался я дать слово себе и ей. – Ведь многие из этих слов – оттуда.
– Кувшин, кстати, тоже, – добавил он. – Даже если не назвать его как следует – амфорой.
Невидимые пальцы, ранним утром затуманившие всё вокруг, наконец-то подняли туманный занвес, и солнце вспыхнуло, словно свет в театральном зале после окончания нескончаемой премьеры.
Мы пошли по старой улице, на которой трамваям было бы тесно, не говоря уже о троллейбусах.
Он незаметно насупился:
– Всё никак не забудете о троллейбусах с падающими штангами и трамваях, оглушительно зякающих по ночам? Всё не остановите свою заезженную, всю уже чёрную пластинку?
Она пожала плечами:
– О штангах не помню. А ночью, если и не спалось, то совсем не из-за трамваев.
– И пластинка – хоть и чёрная, совсем не заезженная, – поддержал я не просто её, но и нас.
Молчаливая старинная улица, которой было о чём помолчать, уводила от всё никак не забываемых трамваев и вела куда-то, что пока не имело для нас названия. Да и её самоё, эту скрытную улицу, нам только предстояло назвать. Разумеется, название у нашей новой, хотя и такой, оказывается, старой, улицы было, но его дали не мы, а ведь до чего же неуютно на улице, которую назвали, не посоветовавшись с тобой…
– Улица Старой Святой? – неслышно предложил он.
Я подумал, пригляделся к улице, неохотно превращаюшейся в нашу, и возразил:
– Лучше – Старинной. Думаю, святая была молодой и красивой.
– Для тебя все святые – красавицы, – немного недовольно рассмеялась она. – Хорошо, что не наоборот.
Я обнял её и тоже рассмеялся.
– Правильно, – сказал он. – Улица Старинной Святой звучит загадочнее и поэтому лучше. А что касается тесноты, то вы же, надеюсь, не в обиде?
Если улица – своя, то на неё не обижаешься. А чтобы сделать её своей – нужно дать ей имя. Это непросто, как непросто всё новое до тех пор, пока не станет старым. Иногда не становится, к сожалению. Она вздохнула, на этот раз соглашаясь. Впрочем, скорее всё же я по-прежнему согласился с нею.
Она невесело покачала головой:
– Сначала обещанная сказка должна сбыться, только после этого улица станет своей. Почему сказка не сбывается, если она обещана?
– Сказка сбывается только на своей улице, – неуклюже попытался я успокоить её. – На чужой сказка не сбудется, тем более обещанная. Знаю я их, эти обещанные сказки.
Она смирилась, но не успокоилась. Я это чувствовал и старался отвлечь её, хотя с определённого возраста никого отвлечь уже не удаётся.
Заезженная, как старая чёрная пластинка, проезжая часть шкворчала и растекалась горячим шоколадом под выживающим из ума солнцем. Оттопыренные уши шипящих, скрежещущих шинами машин послушно отражали реку вечно неуспевающих водителей, пассажиров, пешеходов.
Выживающим из ума? – удивился я собственной ошибке, оправдать которую можно было разве что неожиданной и безжалостной жарой. – Выжить можно только из того, чего нет. Если есть – выжить невозможно.
– Неожиданной? – удивился он.
На небе, кроме недоброго солнца, висели крохотные облачка, похожие на неприкаянные нелетающие тарелки.
– Почему ты не выберешь другую метафору? – подсказала она. – Например, что-нибудь о кусочках ваты.
– Они все уже найдены, – я всё же постарался защитить свою неожиданную находку.
По правде говоря, все мои находки – для меня неожиданные…
– Чтобы утверждать это, нужно прочитать все книги без исключения, – возразила она.
– Я знаю, хотя, к сожалению, не прочитал и тысячной части… А вот объяснить, почему знаю, – тяжелее, чем уловить неуловимейшую из метафор. Увы, мне этого не объяснить…
Двери старого, хотя далеко ещё не старинного университета настежь распахнули две похожие на нас с нею девушки. Они стремительно приближались к нам, так же быстро удаляясь. Мы знали, куда они торопятся: им предстояло сыграть на рояле любимый мой клавир в картине моего любимого художника. Или это фортепиано? Никогда не понимал разницы, да это и неважно. Важно то, что сыграют они – нам, я в этом не сомневался.
– Так уж и не сомневаешься? – прошуршал он неслышно и потому оглушающе.
Нестрашно потому, что я в них не сомневался.
Оглушающе потому, что совершенно не был уверен.
– Это бабушка надвое сказала, – вздохнула он.
– Не наговаривай на бабушку! – рассмеялись мы все вместе. Он тоже смеялся, хотя не для всех спешащих, да и не торопящихся, его смех был очевиден.
Согласившись с этим, мы зашли в наш традиционный магазинчик мороженого. В этом магазинчике здорово: там дают скидку постоянным клиентам, таким, как мы, и прозрачные чашечки для мороженого – красивые и удобные, как нигде. А главное – мы постоянные клиенты, потому что не своё – не может быть постоянным.
– Ещё как может!.. – поправила меня она.
Что мне едва ли не больше всего там нравится, продолжал я, это то, что не нужно торговаться, скидку там дают безо всякой торговли.
«Торговаться я не умею», – сказал я давным-давно в своё оправдание и махнул рукой. Не на себя конечно, – на торговлю.
Мы расплатились и вышли, держа в руках прозрачные, бесконечно полные чашечки мороженого. Я уже хорошо знал, что им предстоит оказаться безнадёжно пустыми, но когда чашечка полна, в её пустоту не верится. Если бы верилось, разве зашли бы мы в наш магазинчик, и разве заходили бы постоянно?
Закатные облака розовели детским клубничным муссом.
– Помнишь? – с надеждой спросила она. Я вздохнул:
– Сейчас такого мусса нет…
– Ничего такого уже не делают, – не возражал он. – Наверно, чтобы не дискредитировать идею. Да и вообще – так, как было тогда, всё равно больше не будет. Не потому, что было лучше, а потому, что не будет – так…
Мы посмотрели по сторонам: их было много, наверняка больше четырёх. Молчаливо журчащий синий обруч легко поддерживал хотя и не вставшие дыбом – чему удивляться у себя дома? – но всё равно спутанные, перепутанные, словно старые, почти старинные трамвайные маршруты, сосны-волосы.
Мы шли и шли, и мой хорошо темперированный клавир звучал под руками двух вовремя севших за пианино девушек, помогая нам разговаривать, и наговориться не удавалось – да мы и не старались. И дождь то ожидаемо останавливался, то неожиданно, словно в моём «Солярисе», врывался в неостанавливающийся кадр.
Или за рояль. Я никогда не понимал разницы, но это и не важно.
А он старательно становился своим, как бы нелегко это ни было. Попробуй – стань своим для тех, у кого так много своего.
Он старался – каждой своей улицей, каждой капелькой своего неизбывного озера, каждой чашечкой незаканчивающегося мороженого. И кленовые его листья медленно кружились, словно наши такие незабытые, такие незабываемые, такие далёкие-предалёкие, так хорошо темперированные пластинки, постепенно – потому что это требует никуда не спешащего, равнодушного к нам времени – становящиеся из чёрных совершенно цветными – красными, коричневыми, жёлтыми…
Он старался.
И мы старались помочь в этом ему и себе.
И у нас троих понемножку получалось.
… и нашему городу
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.