Текст книги "Субъективный реализм"
Автор книги: Михаил Блехман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Листья шуршат
Обожаю прошедшее время.
Листья шуршат – на деревьях, падая, под ногами. Точнее говоря, шуршат они только под ногами, зато на деревьях и падая – шелестят. Жёлтый, красный, оранжевый, коричневый, даже зелёный.
Обожаю прошедшее время. Не за то, что цветов в прошедшем времени было больше, и не за то, что они были. А потому, что все они не только были в прошедшем времени, но и есть в настоящем. Прошедшее время, как оказалось, не мешает настоящему. Наоборот, помогает.
Листья шуршат. Они начали шуршать в прошедшем времени и продолжают – в настоящем. Судя по всему, прошедшее время не закончилось… А настоящее? Всегда начинается. Всё время начинается – в прошедшем времени. Иногда мы торопимся и расширяем грамматику – до будущего времени. Конечно, если листья перестают шуршать, то ничего другого, к сожалению, не остаётся. Но если они шуршат на все свои цвета, то можно и желательно ограничиться двумя временами. Говоря точнее, будущее время впишется в настоящее так же, как вписалось в него прошедшее.
В сущности, что же изменилось при переходе из прошедшего времени в настоящее? Неужели изменилось не только время, но и вечно сопровождающее его пространство? Не согласен. Ну что значит «край света»? У света не может быть края, разве что конец. Выключи – и его не останется. Но ведь он же не сам выключается – это делаем мы сами, и в темноте, устроенной самим себе, называем эту темноту краем света.
Да и чем различаются края света – одного-единственного? Безусловно, названия улиц играют некоторую роль, ведь звучат они или привычно дружески, или непривычно враждебно. Но ведь листья-то – листья – шуршат одинаково, примиряя прошедшее время с настоящим, в том числе дружеские названия с новыми для нас – придуманными давным-давно на этом краю света. Только важно, чтобы листья – шуршали. В сущности, это главное. Если я смогу убедить её в этом, то прошедшее время пройдёт, как приступ мигрени.
Не успел сказать:
– Обожаю прошедшее время.
– Ненавижу прошедшее время! – Она отпила из чашки и надкусила коржик.
В кафе было почти жарко, мы сняли куртки и повесили их на спинки стульев. Люди топали ногами, чтобы стряхнуть снег, и листья – я их слышал – шуршали ещё чётче.
– Ненавижу прошедшее время! – повторила она, стараясь не смотреть по сторонам.
Я не прекращал искать решение. Кондиционер морозил помещение так, что нам пришлось сделать по несколько больших глотков из наших чашек, чтобы согреться. Такой жары в мае не было уже давно, и если бы листья перестали шуршать, я бы понял их и не был на них в обиде.
Она отставила чашку и неуютно облокотилась на спинку стула.
– Зачем оно было?! Это прошедшее время только сбивает с толку, – проговорила она устало. – Без него всё было бы логично. А так – полное отсутствие смысла в этом так называемом настоящем времени.
Сняла солнцезащитные очки и положила их на столик, возле чашки и блюдца с недоеденным коржиком. Солнце зашло за тучи. Похоже было, что снова пойдёт дождь. Лето выдалось душноватым и дождливым. И хотя дождь пытался, пусть и безуспешно, помешать листьям шуршать под ногами, он помогал им шелестеть на деревьях и на лету.
Вытерла салфеткой губы.
– Скорее бы закончилась осень. И зима. Скорее бы они закончились.
Я собрался с мыслями и взял её за руки.
– Ты тоже обожаешь прошедшее время. Но мы обожаем его по-разному. Давай поймём друг друга, и тогда я смогу тебе помочь.
Она забрала руки, набросила шаль: люди входили и выходили, и с улицы тянуло холодом. Всё-таки скоро Новый год, мороз не мог не ударить по-настоящему. Я прислушался: то ли снег хрустит, то ли листья шуршат.
Она ответила:
– Ты не можешь понять меня. Тем более что я сама себя больше не хочу понимать, по правде говоря…
Очередной посетитель улыбнулся, не понимая, о чём мы говорим, – то ли непривычно скептически, то ли привычно дружелюбно.
Я отпил кофе для храбрости и снова взял её за руки – уже решительнее.
– И всё-таки давай подумаем. Мне прошедшее время нравится тем, что оно не мешает настоящему, даже соседствует с ним, и потому времени становится больше. А тебе – тем, что, наоборот, прошедшее время отличается от настоящего и совсем с ним не соседствует. Но тогда времени – меньше, и оно всё превращается в прошедшее.
Она снова убрала руки, но кофе отпила.
– Прошедшее время отличается от настоящего? Как можно отличаться от того, чего нет?
Я принёс две чашки кофе. Она выпила и посмотрела в окно. Ещё одна машина заехала на стоянку, проехала по шуршащим листьям. Значит, ещё один посетитель не поймёт, о чём мы говорим. Или их будет двое. Или трое.
Сказала тихо и потому убедительно:
– В прошедшем времени всё было.
Я попробовал возразить, но получилось банально:
– Не может быть, чтобы было всё…
Она даже не задумалась:
– По крайней мере, хоть что-то было!..
За окном моросил дождь и готовился пойти ливень. Сказала, как будто бросила даже не одну, а обе перчатки тем, кто не понимает, о чём мы говорим, то есть фактически всем:
– Были пакетики с молоком!
Я позволил себе не понять, чтобы успеть собраться с мыслями.
– Не было никаких пакетиков. Бутылки – были, с зелёной крышечкой из плотной фольги, а пакетиков не было. Мы же говорим в прошедшем времени, а не в сослагательном наклонении. Ты согласна?
Она торжествующе обвела взглядом всех, кто не понимает, о чём мы говорим, и только после этого остановила взгляд на мне.
– Ещё как были! Голубые пакетики треугольными пирамидками. Молоко можно было пить прямо из пакетика, из дырочки.
Потом, вспомнив, добавила:
– И не с зелёной, а с белой. С зелёной был кефир.
Я погрузился в секундное молчание, стараясь не подавать виду, что ищу контраргумент. За эту секунду магнолия успела безапелляционно отцвести, но за эту же секунду я наконец-то начал находить решение. Вот почему она так не любит прошедшее время: оно ассоциируется у неё с проклятыми голубыми пакетиками. Но – возразил я себе – если бы в настоящем времени были такие же пакетики – разве она полюбила бы настоящее время? Хорошо бы! Тогда мне оставалось бы просто придумать, как наладить выпуск голубых пакетиков с молоком, а это уже дело техники, которой мне не занимать.
Листья зашелестели под привычно сильным октябрьским ветром. Моя секунда истекла. Я понял, что сделать точно такие пакетики мне не удастся, потому что новые будут в настоящем времени, а те – были в прошедшем.
– Ненавижу прошедшее время, – сказала она.
Когда она мне впервые отказала, я её тоже ненавидел.
Отпила кофе, отставила чашку, вытерла салфеткой губы. Кроме этого, я успел заметить новогоднюю гирлянду под потолком из угла в угол кафе. Кажется, я всё-таки понял!
– Почему ты не дорисуешь свою последнюю картину? То есть не последнюю, а ту, что ты начала в прошедшем времени и не дорисовала.
Она не выглядела заинтересованной, но ответила:
– Картины пишут, а не рисуют.
– Ага! – обрадовался я появившейся зацепке. – Значит, для тебя это по-прежнему важно. Давай будем говорить о твоей картине вместо этих пакетиков!
Надкусила коржик, подумала и почти равнодушно возразила:
– Кому она нужна в настоящем времени?
По-моему, её вопрос был не полностью риторическим. Я расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке: могли бы уже включить кондиционер – на улице жара. За окном шуршали листья – на деревьях, падая, под ногами. Точнее говоря, шуршали они только под ногами, зато на деревьях и падая – шелестели. Жёлтый, красный, оранжевый, коричневый, даже зелёный.
– Они не шуршат, – сказала она. – Шуршали они только в прошедшем времени. А в настоящем не шуршат.
Я набирался сил, чтобы убедительно возразить, но она меня опередила.
– А что, если ты прав?… Всё-таки попробую. Допишу эту картину. Или, – она наконец засмеялась, – как ты говоришь, дорисую.
Я кивнул, успокаиваясь:
– Если она будет очень нужна тебе, то обязательно найдётся кто-то, кому она тоже будет нужна, причём даже больше.
Подумала и переспросила:
– Думаешь?
– Уверен и знаю. С моими рассказами тоже так происходит. Мучаешь себя: ну кому он нужен, – но вдруг оказывается, что кто-то его ждал. И, если бы не я, так бы и не дождался.
Нам пришлось ускорить шаг – начиналась метель.
– Вообще-то у меня есть несколько идей. По-моему, интересных. Купи мне, пожалуйста, новые краски, а то от моих уже никакого толку.
Мы рассмеялись, когда я ответил:
– Как и от голубых пакетиков.
Ей нечего было на это возразить. Она выключила торшер, и наконец-то удалось уснуть. Когда я открыл глаза, было ещё темно. Она стояла у окна и смотрела на улицу. Возле неё стояла на мольберте, кажется, дописанная картина.
– Что там? – спросил я.
Спокойно потянулась:
– Довольно интересный мужчина, ещё не старый. Ходит внизу и шуршит листьями. Не даёт уснуть. Неужели ему некуда идти? А одет вроде бы прилично.
Я слышу эти её слова, проходя под нашим окном. Ну, положим, не совсем её, а скорее мои, но всё равно ведь – её. Попробую добиться, чтобы она их сказала. Только сначала ей нужно дописать картину, и хорошо бы сразу же начать новую. Чтобы наконец-то, проснувшись, я увидел, что она, потягиваясь, смотрит на улицу и говорит:
– Довольно интересный мужчина. Ходит под нашими окнами и шуршит листьями.
Потом заберётся под одеяло и, засыпая, скажет:
– Обожаю прошедшее время.
Постараюсь ещё раз.
Я отпираю дверь и вхожу в наш дом. В настоящем времени.
Моцарт и Сальери
Вольфганг Амадей Моцарт – композитор
Лаура – его жена
Антонио Сальери – композитор
Грубер – детектив
Действие происходит в доме Моцартов.
Моцарт играет на венском фортепиано. Лаура стоит перед столом, накрытым на пятерых. Критически осматривает стол. Звенит дверной колокольчик. Лаура идёт к входной двери, открывает, впускает Сальери.
Лаура. Рада видеть вас, Антонио! (Понизив голос). Почему же так долго? Ты забыл обо мне?
Сальери (учтиво). Добрый вечер, Лаура. (Страстно пожимает ей руку, тихо). Не сердись, любимая! Луиза чуть было не увязалась следом. (Моцарту). Здравствуй, Вольфганг! Как поживаешь?
Моцарт. Добрый вечер, Антонио! (Не прекращая играть). Присаживайся.
Лаура и Сальери садятся в кресла.
Сальери. А кто ещё должен быть?
Лаура. Инспектор Грубер, детектив. Очень интересный собеседник. Он вам понравится, Антонио.
Моцарт (продолжая играть). Забавный человечек. Немного солдафон, немного хитрый дьявол. (Небрежно). А где же Луиза? Она, помнится, хотела послушать мою новую безделицу.
Лаура. В самом деле, Антонио, где ваша очаровательная супруга?
Сальери (с улыбкой). У моей Луизы очередной всплеск вдохновения: она пишет новый натюрморт. В такие минуты ничто не должно отвлекать её от творчества, даже твоя божественная музыка, дружище!
Сальери смеётся. Достаёт из кармана письмо.
Лаура (участливо). А как её мигрень?
Сальери. Сегодня вроде бы не беспокоит. Вот, просила передать записку с извинениями.
Сальери передаёт письмо Лауре. Лаура держит письмо, не читая.
Моцарт (играет на фортепиано). Жаль, что Луиза не услышит мой «Реквием». (Небрежно). Впрочем, я завтра буду в ваших краях, Антонио, могу заглянуть на часок-другой. Хотелось бы узнать мнение твоей супруги о моём шедевре. (Смеётся).
Лаура. Заодно посмотришь её новый натюрморт.
(Незаметно для Моцарта бросает письмо в мусорную корзину. Сальери улыбается).
Лаура. В последнее время Луиза делает большие успехи, не правда ли?
Лаура и Сальери обмениваются едва заметными улыбками.
Моцарт перестаёт играть, наливает вина себе, Лауре и Сальери, садится в кресло.
Моцарт. Рад, что ты нашёл время выбраться к нам, дружище. Нельзя целыми днями просиживать дома.
Лаура (с шутливой укоризной). Да, Антонио, вы стали затворником. Мы видим вас не чаще, чем раз в месяц.
Сальери. Я как раз сейчас заканчиваю концерт для флейты и гобоя. По-моему, получается неплохо. Разумеется, не Моцарт, но тоже ничего.
Сальери смеётся. Лаура натянуто улыбается.
Моцарт (стараясь казаться равнодушным). Дружище, я рекомендую тебе не сидеть с утра до ночи в четырёх стенах. (Отпивает вина). Вдохновение посещает музыканта, когда тот остаётся наедине с собой и природой.
Лаура (отпивает вина). Вольфганг сочинил свои лучшие симфонии вне дома. Бывало, уедет на рассвете, вернётся вечером, просидит за фортепиано всю ночь, а на следующее утро готов очередной шедевр. (Смеётся). Я горжусь тем, что посвятила свою жизнь гению.
Лаура и Сальери обмениваются быстрыми нежными взглядами.
Моцарт замечает это, но не подаёт виду.
Моцарт (Лауре, весело). Надеюсь, любимая, слова «шедевр» и «гений» ты употребляешь в их прямом смысле?
Ставит бокал на столик, подходит к Лауре, целует ей руку.
Лаура (мило улыбаясь). Прямее не бывает, любимый. Ты ведь у меня гений, кто посмеет не согласиться с этим?…
Сальери (улыбаясь). Не присваивайте себе гения, Лаура. Моцарт принадлежит не нам с вами, а человечеству.
Сальери и Лаура мило смеются, глядя друг на друга. Моцарт хочет что-то сказать, но звенит дверной колокольчик.
Моцарт. Я открою. (Идёт открывать).
Сальери ставит бокал на столик, вскакивает, подбегает к Лауре. Продолжительный поцелуй. Лаура освобождается, поправляет волосы и идёт к двери. Моцарт пропускает вперёд нового гостя.
Лаура (приветливо). Инспектор Грубер! Очень приятно! А мы уже заждались. Антонио, познакомьтесь: это инспектор Грубер. Инспектор, это Антонио Сальери.
Грубер. С одним великим композитором я уже знаком. Теперь познакомлюсь с другим.
Пожимает руку Сальери.
Сальери. Точнее было бы сказать – со вторым.
Смеются.
Лаура. Ну, поскольку все в сборе, прошу к столу, господа.
Садятся за стол.
Грубер. А ваша супруга, господин Сальери? Неужели её не будет? Я слышал, что госпожа Сальери прекрасно рисует, сочиняет стихи и великолепно поёт.
Лаура (накладывая себе разных блюд). К тому же Луиза – первая здешняя красавица. Вольфганг посвятил ей, точнее сказать, её красоте, очень изящный романс.
Сальери (закусывая, весело). Я простил великого маэстро, ведь это было сделано ради вечного искусства.
Подмигивает Моцарту, беззлобно смеётся. Моцарт не улыбается, ест.
Грубер (закусывает). А вы, господин Сальери? Какой шедевр посвятили госпоже Сальери вы?
Сальери (хохочет). Увы, инспектор, сапожник, как водится, без сапог.
Моцарт (улыбаясь). Зато он посвятил премиленький романс Лауре. Так что мы квиты.
Смеются.
Лаура. Расскажите нам о своей работе, инспектор. Думаю, распутывать клубки страшных тайн интереснее, чем сочинять музыку, даже классическую?
Смеются.
Грубер. Может быть, не интереснее, но всё же весьма увлекательно. Чувствовать себя умнее, хитрее, предприимчивее самого опытного преступника – это ли не занятие, достойное настоящего мужчины? (Улыбается). Впрочем, сочинять музыку – занятие ещё более достойное. Во всяком случае, более творческое.
Сальери. Вы хотите сказать, что детектив – это скорее не композитор, а критик?
Грубер. Вот именно. Преступник – вот кто истинный творец.
Лаура. Думаю, быть детективом означает быть ещё большим творцом, не так ли? Ведь только творцу под силу победить творца.
Грубер (улыбаясь). Спасибо за комплимент. Я подумаю на досуге. Однако не раньше, чем превзойду очередного творца.
Смеются.
Сальери (Моцарту). Вольфганг, дружище, сыграй нам, пожалуйста, свою новую вещь. Как ты её назвал? Кажется, «Реквием»? Жаль, название немного грустное… У такого жизнелюба, как ты, названия произведений должны быть жизнеутверждающими.
Достаёт платок, прикасается к уголку глаза.
Моцарт. Ты прав, Антонио. Я стараюсь быть весёлым. Но, увы, это не всегда удаётся… (Встаёт из-за стола). Кстати, в креслах вам было бы удобнее.
Подходит к столику, наклоняется, берёт свой бокал, отпивает, ставит на место. Затем что-то украдкой подливает из зелёного флакончика в бокал Сальери. Лаура делает вид, что не обращает внимания, но внимательно следит за Моцартом.
Моцарт садится за фортепиано, готовится играть.
Лаура (беззаботно). Да-да, друзья, прошу сюда, в кресла. Вольфганг, ты забыл предложить вина господину Груберу.
Наклоняется над столиком, спиной ко всем. Берёт бокал Моцарта, подаёт его Сальери. Сальери с благодарностью берёт бокал.
Моцарт. Виноват, забыл о правилах гостеприимства. (Встаёт, наливает Груберу). За дружбу и искусство, господа!
Все выпивают: Лаура и Грубер из своих бокалов, Сальери из бокала Моцарта, Моцарт из бокала Сальери.
Моцарт (садится за фортепиано). Слушаёте же, господа, мой «Реквием».
Играет «Реквием».
Лаура (негромко). Как жаль, что с нами нет сейчас Луизы. Она бы насладилась прелестными звуками. (Прикасается платочком к уголку глаза).
Сальери (негромко). Завтра Моцарт сыграет лично для неё. (Прикасается платком к углу глаза. Тихо Лауре). То есть часа три его здесь не будет.
Грубер (негромко). Мешаете слушать, господа. Моцарт играет свой Реквием.
Тишина. Моцарт играет.
Моцарт (внезапно прекращая играть). Что-то я устал сегодня…
Лаура (участливо). Ты переутомился, милый. Не беспокойся, мы всё понимаем. Иди в свою спальню, приляг.
Моцарт (потягиваясь). Пойду. Буквально на полчасика… Не прощаюсь. (Идёт в спальню). Надеюсь, в моё отсутствие вы скучать не будете.
Подмигивает Сальери, выходит.
Сальери (улыбается). В самом деле, пусть поспит.
Лаура (Сальери). Он уснёт надолго.
Сальери перестаёт улыбаться. С нарастающим ужасом смотрит на Лауру. Грубер наливает себе вина и с интересом смотрит на них.
Сальери. Что вы имеете в виду?
Лаура молчит, улыбается, пристально смотрит в глаза Сальери.
Сальери (в ужасе). Лаура, ради всего святого, что вы имеете в виду?
Лаура (с улыбкой). Тебе ли говорить о святости, дорогой?
Вынимает из-за корсажа красный флакончик, передаёт его Груберу.
Лаура. Инспектор, это по вашей части.
Сальери (в ещё большем ужасе). Лаура, откуда он у тебя?! Я был уверен, что потерял его…
Лаура. Во-первых, теперь уже не у меня, а у инспектора. А во-вторых, скажи мне спасибо, дурачок: сегодня я спасла тебе жизнь. Твой гениальный приятель собирался отравить тебя твоим собственным ядом – правда, из другого пузырька. (Улыбается).
Сальери (отшатываясь). У Моцарта был пузырёк с ядом? (Лаура улыбается, кивает). И ты заменила яд… моим? (Лаура улыбается, кивает). Лаура… но зачем?!
Лаура (с готовностью объясняя). Чтобы, когда он умрёт (улыбается, после короткой паузы), подозрение пало на тебя, любимый. (Ласково). Понимаешь, химический состав яда, который медики обнаружат в организме Моцарта, совпадёт с химическим составом яда, который полицейские обнаружат в твоём флаконе. А на нём (кивает в сторону флакончика в руках Грубера), видна изящная гравировка: «Моему любимому Антонио Сальери от Луизы». Ну, а флакончик Моцарта (думаю, он уже умер) я сейчас выброшу. Теперь тебе ясно?
Грубер. Вы, оказывается, на «ты», господа?
Делает шаг к Сальери. Сальери резко поворачивается и бросается к входной двери.
Лаура (озабоченно). Он убежит.
Грубер. Исключено – там мои люди.
Подходит к Лауре, обнимает её ниже талии.
Грубер. Мы с тобой молодцы. (Продолжительный поцелуй). Ты – богиня!
Лаура. Совершенно согласна. Но божество моё проголодалось.
Идут к столу.
Грубер. Как приятно чувствовать себя творцом!
Смеются.
Звучит выстрел. Лаура вздрагивает, потом улыбается.
Грубер. Преступник оказал сопротивление при попытке к бегству.
Продолжительный поцелуй.
Отложил рукопись, потёр глаза. Свеча трещала, как дерево на морозе.
Снова взял листки, пробежал по ним взглядом. Смял и бросил в мусорную корзину.
– Нет, это не трагедия, а дешёвый водевиль.
Откупорил бутылку шампанского, сел в кресло, выпил.
– Будет забавно, если талант меня покинет.
Невесело улыбнулся.
Выпил ещё шампанского, взял в руки книгу. На красном переплёте золотистыми буквами было вытиснено: «Пьер Огюстен Бомарше. Женитьба Фигаро». Улыбнулся, пробежал глазами несколько первых страниц.
Встал, потянулся, снова сел за письменный стол.
– Напишу это стихами. Лучше белыми.
Взял новое перо, макнул его в чернила.
– Нужно будет убрать лишних персонажей. Исправить исторические несоответствия.
Подумал, принимая окончательное решение.
– И добавить немного мистики.
Снова обмакнул перо в чернильницу – теперь решительно.
– Ну что ж, вот как всё было на самом деле…
Под музыку
Пенни-лейн, родная улица.
The Beatles
«Вечер капнул на переулки и улицы».
Горят, и очень даже хорошо горят. Эта, во всяком случае, благополучно сгорела. Хотя, может быть, как раз сейчас кто-нибудь её читает или просто держит в руках и думает про себя: «Надо же, сохранилась, а ведь могла сгореть, да вроде бы и должна была».
Я долго, минут пятнадцать, ехал по почти бесконечному, но уютному тёмному туннелю, и в такт колёсам то ли постукивала, как будто похлопывая меня по плечу, неосмысливаемая музыка, то ли защищала от возможного хлопанья сидений моя собственная почти неслышная речь себе под нос. К счастью, на этот раз никто сиденьями не хлопал – но не потому, что все уже ушли или никто не пришёл, а потому, что подобно мне и как ни удивительно, даже не думали уходить. Наконец я вылетел из моего туннеля, на секунду или две остановился перед миллиардом разноцветных огоньков, перевёл дух и – теперь уже спокойно – продолжил путь к Солярису. Ну, а если бы сиденья начали хлопать – разве, в самом деле, это могло меня остановить? В крайнем случае, подождал бы ещё немного, пока хлопать будет некому, и почти так же спокойно продолжил бы путь, потому что звуки то ли речи, то ли ритма продолжали бы хлопать по плечу, не давая расслабиться или почувствовать себя беспомощным, а потом прелюдия Баха зазвучала бы навсегда, и под неё медленно шевелились бы водоросли в прозрачной воде.
Размышляя об этом, я подумал, а не остановиться ли возле знакомого подвальчика, над которым никогда не висела вполне заслуженная неоновая вывеска «Бар «Грот». Спускаться было легко, я не чувствовал под ногами ни одной из нескольких ступенек. На двери висел серебряный молоточек. Дверь была тяжёлая и низкая, как голоса за ней, и поэтому хотелось уважительно назвать её во множественном числе.
В «Гроте» не могло не быть шумновато. Над одними столиками пахло «Примой» без фильтра, над другими, особенно в углах и у окна, – болгарскими «Ту», «Стюардессой», «Опалом» и даже – правда, редко, – «БТ». Мой столик теперь будет самым удобным, потому что за ним, кроме меня – никого, разве что я захочу, чтобы кто-то был, но сегодня я не захотел.
На стене, ближе к потолку, кто-то почти невидимо нарисовал небольшой дирижаблик стального цвета – нет, свинцового. Красивый, хотя и совсем не похожий на нормальный дирижабль. У меня оставалось полпачки «Опала», на сегодня вполне достаточно, даже с учётом обычных двух коктейлей, завтра обойдусь, а послезавтра – стипендия.
– Что будете пить? – спросила официантка.
Господи, ну откуда в баре, в том числе в «Гроте», официанты? Честное слово, сам себя не рассмешишь – не будет повода посмеяться. Конечно, я подошёл к прилавку и заказал себе стакан «Рыбацкого» за рубль одну копейку. Был ещё «Театральный» за девяносто девять. Смешные цены – нет чтобы стоить ровно рубль. Таких некруглых цен больше и нет нигде, наверно.
В самом центре прилавка стояла бутылка с такой же чистой, даже прозрачной водой, как та, в которой водоросли шевелились под сюиту Баха, когда я ехал в туннеле, а на этикетке была странная надпись, слова не были связаны друг с другом, но это не раздражало.
«Вечер капнул на переулки и улицы». Хорошо получилось, жаль, никто не прочитает. Я сел за тот самый лучший столик, затянулся, отпил из стакана и включил свою «Бангу». Замечательный транзистор, ловит всё на свете, хотя – ловить-то ловит, только вот попробуй, услышь любимую станцию, когда такой треск и грохот – не переставая хлопает столько миллионов сидений. Если бы вместо них камни катились или ветер свистел в поле, гнал колючее, но вполне приемлемое перекати-поле, – моя станция была бы слышна. А так – что же получается? То, что «Он выплюнул меня на очередной остановке». И эта тоже или сгорела, или сейчас кто-то её читает и удивляется, как – а возможно, и зачем ей удалось не сгореть.
Через столик от меня мои хорошенькие и даже красивые сокурсницы, которые мне никак не переставали нравиться, обсуждали страсти по Андрею, но меня, к счастью, или (очень даже возможно), к сожалению, среди них не было.
– Покорности мало, – возразил, не стараясь перекричать их, Андрей Феофану, споря с самим собой и начиная любимой кистью набрасывать покорную Троицу. «Смотря кому покоряться», – не сказала ни одна из них, а Феофан ничего не ответил – ни на их молчание, ни на гипотезу Андрея.
– И очень затянуто, – с треском хлопнуло сидение. – Что значит – «служил Богу»? Рисовал картины, ну, и замечательно, это мне понятно, а что ещё?
Наконец-то нашлась моя станция. Слышно было на удивление хорошо, и слышать было можно, но, увы, слушать было нельзя – все мои любимые слова были запрещены. Проползавший мимо пачки «Опала» жук застучал четырёхцветными лапками, стараясь заглушить оглушающе хлопающие сиденья и – что совершенно поразительно – ему это, кажется, частично удалось! Сколько ни рассматриваю, – подумал я, – никак не пойму, что же в нём, как говорят – а ведь говорят! – неправильного? Неужели всё дело в одной маленькой неправильности величиной с крохотную буковку?
И всё-таки хуже всего другое. Хуже всего было бы сейчас взять и уйти из моего «Грота», тогда уж меня наверняка выплюнули бы на очередной остановке, хотя рукопись и сгорела и никто об этом всё равно не прочитает.
– Ты опять забыл конспект? – спросила моя потрясающе эффектная одногруппница у, как я убеждал себя, бесцветного соседа по столику в другом углу «Грота». Могла бы, кстати, спросить и у меня. Заинтересованно прислушиваясь, я стряхнул пепел в белую-пребелую пепельницу, похожую – мне очень понравилась эта метафора – на замёрзшие сливки, и автоматически подумал, что, может быть, сознание мне не нужно, раз оно так вторично? И к тому же, если бытие определяет сознание, то почему они такие разные? Сомневаюсь, что конспект ответил бы мне, хотя мой конспект был самым полным, а их – что-то непохоже.
Слава Богу, «Банга» упорно и постоянно говорила мне только те слова, которых я ждал, – и тогда, когда я ещё не въехал в туннель по пути к «Солярису», и когда у Зеркала старался переждать хлопанье сидений, и сейчас, в «Гроте». Но в «Гроте» было много людей, и все они настойчиво ставили свои стаканы, почти роняя их на столы, и поднимали, почти отдирая от столов, так что Зеркало, хотя и держалось, но чуть не трескалось от многочисленных ударов.
– Произведение искусства должно быть понятно, – сердито сказали они друг другу, хлопнув сиденьями и глуша мою «Бангу».
Откуда нам с ними было знать, что уже всё равно был – и всё равно будет – писатель, который совершенно непонятно как создал для меня свой собственный, а позже – и мой личный – непонятный Белый, белый день. И этот день непонятно каким образом отразится в моём непонятном Зеркале, хотя писатель и назвал этот рассказ – возможно, по непонятной только не желающим понять причине, – «Юг».
– Что-то ваших не очень видно за станками, – раздражённо то ли сказала красивая брюнетка со стаканом «Театрального», в которую я был не без взаимности влюблён, то ли объявило радио в углу на стене, пытаясь закрыть от меня цветное журнальное фото совсем не смешных, но всё равно безобидных обезьянок, на которых я хотел сконцентрироваться, чтобы уйти от ответа, а вместе с ответом и от ответственности. Точнее, это трескуче прошелестела чёрно-белая газета, ещё не вынутая из ящика. Да-да, именно газета, и трещала она в такт хлопающим сиденьям, только немного агрессивнее, как ей и полагалось, её ведь для того и клали в миллионы ящиков. Я мысленно примерил к моей брюнетке платье тёмно-красного цвета, но оно ей совершенно не подошло. Это было не только удивительно, но и огорчительно, мне так нравился тёмно-красный, точнее пурпурный, цвет. Она бы выглядела в этом платье, как недавно вышедшая из пены красавица или, по крайней мере, как праправнучка этой красавицы. Жаль, не получилось…
Сконцентрироваться на журнальном фото я не смог. Почему – моих? – подумал я растерянно. – Наполовину ведь и её… И тут же принялся почти вслух – из желания поспорить и для собственного успокоения, – перечислять всех, кого за станками очень даже видно. Набралось так много, что я удивился степени её неправоты, но переубеждать было поздно:
– «Грот» закрывается! – во всеуслышание повторили мои красивые сокурсницы только что услышанное или прочитанное объявление.
Обидно. Сигарет в пачке оставалось ещё надолго. Куда теперь её девать? И я не обсудил с ними то, чего мы все не понимали, но – кто знает? – возможно, они всё же хотели понять и обсудить? Я ведь – хотел… Нет, не буду обманывать сам себя: захотел только сейчас.
Моя потрясающая одногруппница и её блёклый, как мне казалось, приятель подтвердили:
– «Грот» закрывается!
Ну, вот, пожалуйста, я не успел допить. А главное – мы не поговорили с ними о том, что конспектировать нужно было что-то совсем другое. Глядишь – и решили бы совместными усилиями, что именно…
Моя эффектная брюнетка настойчиво добавила:
– «Грот» закрывается!
Ну ладно, я-то уйду, а ей так и останется думать, что никого из нас не увидишь за станком. И тёмно-красное, точнее, пурпурное, платье так ей и не подойдёт, теперь уж точно, а она об этом даже не задумается…
И ещё мне придётся забрать с собой этот дирижаблик стального – нет, свинцового – цвета, и это журнальное фото несмешных, но совершенно безобидных обезьянок. И пепельницу цвета сливок, и четырёхцветного жука с одной неправильной буквой, и «Бангу», и даже эту дверь, которую хочется почтительно назвать во множественном числе, и молоточек над ней…
Господи, что же останется им? Сиденья, которыми так удобно хлопать, стараясь разбить Зеркало? Газета, шелестящая из ящика потрескавшимся языком и заглушающая слова, которые никому не будет интересно слушать?
Кто смог внушить им, что «Грот» закрывается? Мы же собственными руками создавали его именно для того, чтобы Зеркало больше никогда не разбивалось и белый, белый день никогда не темнел. Кто их надоумил? Наверно, те же, кто скрыл от нас, что именно нужно было конспектировать?…
«Грот» закрылся. Впрочем, с ним произошло кое-что похуже: он остался без двери и без нас. Не могли же мы находиться в закрытом помещении без дверей. Никто из нас не мог: и те, кто хлопал сиденьями, и те, кто ждал, когда хлопанье закончится. И те, кто повесил на стену Зеркало, чтобы в него смотрелись все, кто захочет увидеть себя со стороны. И те, кто увидел-таки, как колышутся водоросли в прозрачной воде. И те, кто писал о белом, белом дне – для нас, в надежде, что мы захотим найти, открыть и не закрывать эту книгу. Не закрывать, хотя – или ещё и потому что – наш «Грот» навсегда закрылся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.