Электронная библиотека » Михаил Блехман » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 27 сентября 2016, 21:20


Автор книги: Михаил Блехман


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава 6
Поле

Возражение бывает позитивнее и конструктивнее согласия.

– По воскресеньям только поля переходить, – ненастойчиво возражали мне домашние, надеясь, что мне удастся убедить их.

Переплыть озеро, добраться до моего города, прогуляться на площадь объяснений можно одному, да и лучше поодиночке. А поле, чистое, как вода в колодце, ждёт, что мы придём, и перейдём его вместе, и, ожидая нас, бесшумно листает жёлтые, никогда не желтеющие страницы той книги, которую я начал читать на нашем озере-море.

Говорят, воскресенье заканчивает неделю. Говорят, начинает. Но это – если допустить, что время состоит из недель. А ведь оно складывается из воскресений – сплошных воскресений редкостного, нигде и никем не изданного календаря. Оно, наше общее, непрерывное время, неслышно колышется в такт нашим дыханиям – сплошное и большущее, бесконечное, как поле, которое в одиночку не перейти, и уж конечно не перебежать, ну и уж тем более не перепрыгнуть, хоть всю жизнь разгоняйся.

Мы улыбнулись, заперли дверь нашим золотым ключиком и вместе отправились в путь, не забыв посидеть на дорожку и напиться на дорогу воды, принесённой из бабушкиного колодца.

У дня не было ни малейшей злобы.

Дорога, хотя и оказалась неровной и непрямой, вела прямо к долгожданному полю. Впрочем, для тех, кто здесь впервые, оно издали кажется и не полем вовсе, а миллионом жёлтых цыплят, шевелящихся, уютно и тепло прижавшись друг к дружке. Цыплят бесчисленно много, не перечесть даже осенью, и поля едва хватает на всех.

Мы шли и распевали песни, которые сами сочинили, чтобы шлось беззаботнее. Иногда теряли друг друга из виду, иногда уставали от дороги, от себя и один от другого. Но стоило потеряться, как мы принимались аукать, потому что поодиночке шлось тяжелее и сбивчивее, сколько ни пой и ни подбадривай сам себя. А стоило устать – брались для верности за руки, ведь оказалось, что тогда усталость снимает, словно чьей-то заботливой рукой и снова хочется идти и распевать, не останавливаясь и не жалея о том, что отправился в путь.

Наша дорога текла, как будто пролившаяся когда-то из бездонного кувшина и высохшая к нашему приходу вода, и лишь только в самом, почти невидимом конце, под солнечными лучами, она ещё совсем не просохла. Но чем ближе к концу дороги мы подходили, тем больше оставалось невысохшей воды, и нам эта игра невероятно понравилась, и нравилась всё больше, чем дольше мы шли.

Проходящие нас не то чтобы совсем уж не интересовали, – мы просто обращали на них не слишком уж много внимания: вокруг было так захватывающе интересно, что не хотелось тратить беззвучно шуршащее календарными листиками время.

Те из нас, кто ростом повыше, видели то, что остальным было пока не заметно, и говорили, с весёлой, но серьёзной торжественностью:

– Готовьтесь, сейчас вы увидите…

Остальные завороженно не верили говорящему, очень надеясь, что он не обманет, – и мы ни разу не обманули: приходило время, и обещание сбывалось. И тогда они верили, и им очень нравилось, что они верят.

– Если увидишь собственными глазами или потрогаешь собственными руками, или понюхаешь собственным носом, – как же можно в это поверить? – усмехались старшие, в том числе я, когда-то слышавший тот же вопрос. – Верить можно только в то, в чём сомневаешься. А если потрогаешь или увидишь – какая уж тут вера? Вера заканчивается с первым прикосновением.

– Значит, – сомневались младшие, – вера тем сильнее, чем сильнее сомнение?

– Ну да. И знание – тоже тем сильнее. Сомнение – чудесное чувство – если не переходит в подозрение…

Высохший ручей ожидаемо и неожиданно растёкся чистым воскресным полем, и тогда наша дорога превратилась в поле. Пока мы сюда добирались, цыплята выросли и разошлись куда глаза глядят. А поле колыхалось тонким стрекозьим крылом, готовым поднять нас, словно старинных моих знакомых, и понести туда, где ручей ещё не высох и куда без крыльев, видимо, не добраться.

– Какая же это стрекоза, скажи на милость? – возразил мне кто-то из нас. – У стрекозы ведь крылья не колышутся.

– Вот именно! – насмешливо сказали мне – Это же не ковёр-самолёт, и даже не птица.

– Конечно! У стрекозы крылья не колышутся, а дрожат.

– С чего бы ей дрожать, этой нашей стрекозе? – не согласился я. – С чего бы ей дрожать в такую теплынь?

Мы задумались, но ответа не нашли, удовлетворившись тем, что невозможно же ответить на всё, о чём хочется спросить в этом чистом-пречистом поле.

– Знающий ответы на все вопросы, – успокоили мы самих себя, продолжая путь, – не знает ответа ни на один.

А поле знай себе, перекатывалось вокруг, словно сладкая летняя конфета во рту.

– Впрочем, – добавили мы вдогонку самим себе, – недостаток знаний – это вряд ли больший недостаток, чем их переизбыток.

Любимый нами зной звенел беззвучно и бесконечно. Поле, чистое, словно руки, вымытые в ключевой воде, сияло и праздновало, радуясь воскресенью и нашему приходу, оборачивалось то замысловатым овражком, то небольшим, но крутым пригорком, то разноцветным лугом, на котором беспорядочно хозяйничали миллионы кустиков, цветов, травинок, и этот беспорядок почему-то казался более упорядоченным, чем безупречнейший из порядков.

Жнецов в поле не было видно, да и откуда в воскресенье взяться жнецам? Пастух – на то он и пастух, чтобы пасти своё стадо в любой день, хоть начинающий неделю, хоть заканчивающий. А жнец – человек зависимый. На Площади объяснений нам неоднократно объясняли непреложную истину: в красный день календаря положено отложить всё на свете и, пока не поздно, задуматься. Пастух – исключение, ему задумываться не то чтобы не над чем, а просто некогда. Стадо ждать не будет.

Пастух, откусывая от большого печатного пряника, уверенно посвистывал на своё стадо кнутом, направляя его куда-то на водопой, хотя источника нигде не было видно, одни лишь разбрызганные вдоль и поперёк краски, для простоты и путаницы называемые фиолетовой, зелёной, лиловой, сиреневой – какой-то ещё, красной, конечно… Они на самом деле не таковы, ведь название было только в начале, а обойтись одним лишь началом без продолжения невозможно, да и зачем, если продолжение всё равно есть, вон его вокруг сколько!.. Кнут свистел, пастух откусывал и проницательно смотрел вдаль, а овцы и бараны, беззаботно переблеиваясь, шагали туда, где наверняка ждёт не дождётся водопой, – пастуху виднее, он ведь выше самого рослого барашка.

– Ну и пастухи пошли, – осталось нам констатировать.

Мы вдохнули горчичный полевой воздух. У запахов, из которых он состоит, нет названия, как нет его у красок и капель, а без капель – непохожих одна на другую – откуда взяться дождю, и без красок и цветов – откуда взяться лугу? Вот и без тысяч полевых запахов, даже без одного из них, не получилось бы всепроникающего терпкого полевого воздуха, ведь общее у них только то, что они создают этот воздух, и разве возможен он хотя бы без одного из своих запахов?

И вдруг, прервав наши мысли, несметные сахаринки вовсе не слепого ливня высыпались, как всегда весело и суетливо, из высокой своей сахарницы и засмеялись вместе с нами, словно радуясь нам и себе.

От обрушившегося на нас сумасшествия, не идущего даже, а сломя голову несущегося к нам навстречу, мы решили спрятаться под диковинным развесистым деревом, откуда ни возьмись выросшим на разноцветной, как бабушкино одеяло, лужайке.

Под деревом сидели мои друзья – женщина и мужчина, а рядом с ними – девочка и мальчик. Старые, натруженные свирели, умеющие играть весёлые и грустные пьесы, лежали на широкой накидке – женщина сняла её, чтобы дать отдохнуть волосам. Мужчина издали помахал нам рукой, женщина и дети приветливо улыбнулись. Отмахиваясь от вездесущего ливня, мы вбежали под дерево. Я всех перезнакомил, и мужчина пригласил нас сесть на густую ласточкину траву, такую же чистую и свежую, как поле под солнечным ливнем, и такую же жёлто-зелёную, как это невиданное доселе дерево.

Разминая в руке жёлтое зёрнышко, упавшее с дерева, мужчина, задумчиво глядя то на детей, то на зерно, сказал:

– Важнее всего то, что внутри…

Женщина добавила, улыбаясь:

– Потому что то, как советовала мне моя бабушка, что внутри, то будет и вокруг тебя.

Дети вздохнули.

– Но вы же сами слышали, – грустно сказала девочка, – разве эта песня не весела? Почему же ни один из прохожих даже не улыбнулся? И как мне не обижаться на них?

Мальчик, невесело улыбаясь, добавил:

– А моя пьеса – чем она не грустна? Так разве я могу не обижаться на проходивших мимо и даже ни разу не вздохнувших?

Я подумал, что на их месте наверняка бы обиделся. Впрочем, если мне помнится, я тогда, как все прохожие, тоже не вздыхал и не улыбался, – но ведь это вполне объяснимо, в моём тогдашнем положении… А вот что закрыло уши остальным?

Мужчина выслушал и продолжил, не соглашаясь, но и не возражая:

– Если в душе не прижился саженец, откуда взяться цветам на яблонях в твоём саду?

Радуясь тому, что мы все призадумались, женщина добавила:

– Откуда взяться саду вокруг тебя, если в твоей душе – засохший пень? Не правда ли: дождевые капли звенят и хохочут лишь потому, что в твоей душе тепло и не слякотно.

– Легко сказать! – возразили мы, понимая, что именно сказать-то как раз и бывает тяжелее всего. – А как быть, если саженец не хочет приживаться? Ну не хочет, и всё тут!

– Довести душу до такого состояния, – искренне посочувствовал нам мужчина, – досадная расточительность. Но и такую обидную ошибку можно исправить. Видите ли, наслаждение собственным несчастьем – это наибезрадостнейшее наслаждение, подобное купанию в топком болоте: вроде бы купаешься, а на самом деле – тонешь.

Ливень вздохнул неназойливым ветерком и иссяк. Его капли устали проливаться на желтеющее, словно размятое зёрнышко в руке моего друга, поле, на диковинное дерево, под которым уже не от чего было прятаться, на плещущееся где-то за горизонтом озеро-море, полное не похожих одна на другую капель, когда-то, наверное, бывших дождевыми. Солнце, всё это время никуда не уходившее и ждавшее своего часа, снова принялось трудиться – подсушивать и прихорашивать праздничное поле.

– Не нужно культивировать в своей душе засохший пень, – тихо произнесла женщина. – Вырви его из себя вместе с его больным корнем. Сухим, но не засохшим – засохшие корни не болят, – а с не затихающе больным.

Мужчина кивнул и взял её руку в свою, как тогда, за праздничным столом:

– Засохшие ветви закрывают солнце, хотя на них нет листвы, а живые – своей тенью открывают свет. Понимаете, сухой корень болит только потому, что вы позволяете ему болеть, а позволяете – потому, что вам не хочется посадить вместо засохшего деревца – живое. Он пьёт ядовитые соки вашей обиды, ведь обиды без отравляющих соков не бывает.

Я согласился и подумал, что обида нередко бывает самым сладостным из чувств: о ней не перестаёшь думать, её взращиваешь, словно красивое, хотя и колючее растение, приятное именно своей колючестью, с нею не хочешь расстаться, и вырастить это растение проще, чем яблоню, инжир или вот это необычное дерево. Она кажется незаменимой, она неустанно царапает и сладко отравляет.

Женщина улыбнулась мне:

– Лелеять свою обиду – всё равно, что уснуть в снегу: так же легко, приятно, и безнадёжно. Не смотрись в неё, как в зеркало, которое хочется разбить, или как в воду, в которой хочется остаться. Зелёные ветви пропускают намного больше света, чем сухие, только и умеющие, что заслонить от тебя эту высокую сахарницу. Лучшее лекарство – вот в этом кувшине. Эта вода излечит, она поглотит и растворит любую обиду и всё же останется чистой.

– Тогда, – добавил мой друг, – вокруг станет так же уютно и покойно, как внутри.

Женщина рассмеялась, и смех её зазвучал, подобно непрошедшему грибному ливню:

– Сажайте саженцы внутри – и они приживутся снаружи. И вас будет окружать сад, и море-озеро, и чистое, как колодезная вода, поле.

– И думайте, пожалуйста, не о том, что это будто бы легко сказать, а о том, как это сделать.

Мы обнялись, попрощались и пошли домой. Оглянувшись, я увидел, как мой друг помогает женщине надеть её длинную накидку, и тут я наконец-то понял, какое слово не имеет множественного числа…

У пастуха, проходившего мимо, руки и губы заняты были довольно неказистой и, возможно, именно потому многозвучной свирелью. Он играл диковинную песню-пьесу, весёлую и печальную одновременно, так, что казалось, будто он не столько играет, сколько пьёт воду из кувшина. Правда, судя по всему, далеко не всем овечкам да барашкам, шедшим за пастухом, мелодия пришлась по душе: многие из них безразлично приплясывали, другие неорганизованно позёвывали, третьи отставали, чтобы затем и вовсе разбрестись и от души заблудиться.

– Набегаешься за день, – посочувствовали мы пастуху. Ему ведь приходилось присматривать и бегать за каждым заблуждающимся и играть что-нибудь простое и зазывное, чтобы подопечные не потерялись насовсем.

Не знаю, почему мне невпопад подумалось, что пастух бы из меня не вышел: он должен любить всё стадо, а меня бы хватило лишь на очень немногих…

– Смотрите, – сказали мы друг другу, – а пастух-то ничего не отложил и знай себе, делает своё дело.

– Может, у него не нашлось долгого ящика? – хихикнули младшие, но мы им возразили:

– Долгий ящик полагается каждому, разве что не у каждого найдётся дело, которое можно было бы в него отложить.

– Возможно, у этого пастуха в календаре нынешний день просто не отмечен красным цветом?

Мы ответили – неуверенно, хотя размышляли об этом неоднократно:

– Если ты просто забыл, то, наверно, лучше вспомнить и вернуться домой, пока красному листку не придёт время быть оторванным… А если делаешь именно потому, что помнишь, то этот листок не помеха, даже скорее помощник.

Мне пришла в голову неожиданная мысль:

– Не исключено, что у этого пастуха все дни в календаре – красные.

– Бывают же такие чудесные неправильные календари! – воскликнули все мы хором.

– Такого календаря нет в продаже, – предположил я. – Его не печатают в типографиях. Он – самодельный.

Тем временем завтра становилось ближе, чем вчера, и мы, возвращаясь домой, надеялись, что жнецы обязательно придут. И косари придут на луг, которым иногда прикидывается наше поле, и серпы и косы засверкают горчичным золотом у них в руках…

Наверняка придут – просто календарь немного подвёл их сегодня, уже медленно и счастливо становящимся завтра.

Глава 7
Лудильщик

– Кто вас этому научил?!.. – с беспомощной отцовской серьёзностью воскликнул я.

Конечно, мы догадывались, что старшую просветили уже довольно давно, ну, а младшую, получается, – только сегодня. И поскольку они обе теперь знали наиважнейшую – как её правильно именовать – идею или тайну, или как-нибудь непонятно-торжественно, – скрывать своё знание им казалось менее захватывающим, чем обрушить на меня лавиноподобный вопрос. С другой стороны, если о чём-то узнаёшь в одиночку, в это верится не вполне. А вот то, что знают двое, хочется рассказать третьему – чтобы подтвердить или, куда ни шло, опровергнуть узнанное.

Я незаметно вздохнул… впрочем, кому и когда удавалось скрыть отцовскую озабоченность? Рано или поздно все это узнают, даже если и не догадаются предварительно задать вопрос. И чем позже будут они осведомлены, тем намного безопаснее… или гораздо рискованнее, – зависит от многих факторов…

Однако сейчас сослагательное и подобные ему наклонения смысла не имели: нужно было либо доказательно опровергнуть, либо ещё более доказательно подтвердить… Как бы то ни было, необходима фактографическая база, а с ней-то у меня ощущались немалые внутренние затруднения: не то чтобы её не было, – наоборот, фактографии предостаточно, причём зачастую весьма приятной, в том-то и загвоздка… Но нужно ли посвящать в неё ещё не посвящённых? Да и нужно ли это вообще?… Проще было бы отделаться отцовской строгостью, но то, что представляется простым сейчас, геометрически усложнится в будущем. Сколько уже раз усложнялось!..

«Вот вам и математика тут как тут», – подкузьмили бы меня в бессмысленном сослагательном наклонении.

«Но ждут-то они слова», – рассеянно возразил бы я в изъявительном и тщетно попробовал бы объяснить. Увы, с объяснениями у меня было так же туго, как с фактографической базой: на их избыток у такого любителя, как я, найдётся переизбыток у профессиональных доброжелателей…

– Итак? – вместо ответа повысил я накал возвращаемого им вопроса до степени жгучести изначально адресованного мне.

– Лудильщик, – ответили они, и голоса их звучали необычно громко.

Собственно говоря, они обе – отличницы, нас никогда не то что не вызывали в школу – этого ещё не хватало! – а так же регулярно и публично ставили в пример, как какого-нибудь шалопая ставят в угол. Но быть примерным родителем не означает избежать животрепещущих вопросов, то есть таких, которые ждёшь с трепетом и трепещешь, когда тебе их всё-таки задают…

Я подошёл к дому, над входной дверью которого висел транспарант – «Лудильня». Точнее, кажется, с восклицательным знаком: «Лудильня!». Или с вопросительным?… Не помню, да и это ли важно в сравнении с остальным…

Я позвонил, постучал, громыхнул и хлопнул дверью. Лудильщик не обратил на меня особого внимания: он смотрел в записи репортаж с Площади объяснений: после манифестации как раз начали показывать Лудильщика, предлагающего лудильные услуги всем собравшимся, в том числе и мне. Мы посматривали вокруг, прислушивались к голосам и слухам, поглядывали и приглядывались, незаметно замечая друг у друга важнейшие подробности, в том числе, о чём неоднократно напоминали массовые объяснения, цвет шнурков. В особенности, само собой разумеется, на правых туфлях.

На всех стенах лудильной гостиной висели откровенные наглядные пособия, заранее убеждающие в неоспоримой правильности того, что предстоит услышать всякому входящему. Эти настенные пособия – любые отец и мать подтвердили бы – выглядели весьма недетскими.

Пришлось прервать опасно затянувшуюся паузу и воскликнуть, возмущённо, как и полагалось мне в моём незавидном положении:

– Чем же вы занимаетесь, малоуважаемый? Не стыдно ли вам?

Лудильщик дождался второстепенного кадра и ответил – так зычно, что телекамера во избежание эксцессов снова принялась показывать его:

– Имеете смелость подвергать сомнению основы?

Я по-отцовски беспомощно развёл руками и вспомнил, что никогда не выигрываю споров, хотя и не проигрываю, а Лудильщик продолжил ещё зычнее:

– Что значит, чем? Именно тем, что мне положено по штатному расписанию: лужу. Л ужу всё, что требует лужения и подлежит оному.

– Лудите себе на здоровье, – воскликнул я, – но зачем же вы детям забили головы недетской информацией?

Готовясь к продолжительной беседе, Лудильщик отпил кипячёной воды из гранёного стакана.

– Я не забил головы, а залудил их, – деловито разъяснил он, – поскольку вступать во взрослую жизнь без этих жизненно важных сведений непозволительно. Да и не во взрослую тоже. Их следует внедрить в себя с младых ногтей, чтобы, влетев в одно ухо, они ни в коем разе не вылетели в другое. И чтобы узнавший столь важную информацию говорил о ней громко, не стесняясь ни себя, ни тем более окружающих.

– При чём тут ногти и уши? – воскликнул я. – Ваше дело – посуда, вот и сконцентрируйтесь на лужении кастрюль.

– Имеете смелость не только сомневаться в основах, но и поучать меня, их охраняющего? – прозвенел Лудильщик. – Лужение есть моё служение обществу. Моя задача, давно уже ставшая великой самоцелью – лудить не только и не столько не дающие вам покоя кастрюли, сколько уши, горла, глотки, души и прочее. Душа, открою вам истину, – та же кастрюля. Если прохудилась – её нужно залудить, а потом – наполнить требуемым содержимым, чтобы столь важное место не оказалось пусто.

Я сел рядом с ним и спросил, избегая слишком явного конфликта:

– Удаётся?

– При моей работе без выходных и моём же профессионализме – ещё бы! Я, милый мой, лужу всегда, лужу всех и везде, даже во сне. Разумеется, успешнее всего мне лудится на Площади объяснений, при массовом скоплении жителей нашего города. Ну, а в отдельных случаях могу отлудить и на дому, и здесь, в лудильне.

Он выключил телевизор и продолжил:

– Я залуживаю людям головы важнейшим сведением, а именно – тем, что они подразделяются в зависимости от главного фактора.

Перебить его мне не удалось, он настойчиво развивал и без того уже развитую мысль:

– Главным же фактором является, уж простите за банальность, форма, цвет и длина шнурков, особенно, разумеется, на правой туфле. Благодаря мне, лудимые понимают, что, соответственно, на свете есть длинношнурые, темношнурые, расшнурые, толстошнурые, рыжешнурые, бантошнурые, пегошнурые и многие прочие. Это подразделение не имеет никакого отношения ни к возрастному, ни к имущественному, ни какому бы то ни было иному факту приземлённого значения. Речь идёт о высоком, отсюда и высокие понятия.

– А я? – спросил я, хотя мне тоже, помнится, с моих младых ногтей объяснили, кем я являюсь и кем, соответственно, нет… Но вдруг за это время что-нибудь изменилось? Нужно бы почаще захаживать на Площадь…

– Вы – малошнурый, – ответил Лудильщик, и я понял, что пока изменений не произошло.

– Слушайте, – вспылил я, – а почему меня относят к этим вашим малошнурым? Из-за того, что у меня мало шнурков? Или они маленькие? Так ничего же подобного! Я тысячу раз уже объяснял!..

– Нет, потому, что таких, как вы – шнурков и шнурковладельцев – мало.

Такой логический поворот обещал некоторые послабления, если не привилегии.

– Браво! – сказал я зычнеющим от пробуждаюшейся гордости голосом.

– Однако остальные, – осадил меня Лудильщик, – считают, что находиться в меньшинстве нехорошо. Впрочем, оценивать – не моя прерогатива. Поставленная передо мною задача – просвещать облуживаемых, а оценки они потом дают сами, по результатам проведённого лужения.

Махнув рукой, я вышел на улицу.

Случайный прохожий явно неслучайно торопился в сторону Площади объяснений. Я поспешил остановить его и спросил снова подсевшим голосом:

– Будьте добры, вы кто?

– Праздный вопрос! – звонко ответил прохожий. – Я – малошнурый. И вы, как мне кажется, тоже, не правда ли?

Правду сказать всегда приятно, почему же о ней так часто умалчивают?

– Пусть малошнурый. Но какой в это вкладывается смысл?… – нериторически ответил я на его риторический вопрос.

– Дело не в смысле, а в естественной гордости! – укорил меня прохожий. – Я горжусь своей малошнуростью. Нас мало, нас почти не осталось, кто бы что бы ни говорил, но, невзирая ни на что, а взирать есть на что! – мы есть и будем! Самые выдающиеся люди во все времена были малошнурыми. Более того: процент выдающихся личностей наиболее высок именно среди нас с вами. Скажу вам по-свойски: малошнурый – это свой. А все остальные, каковы бы они ни были, всё равно менее свои. Причём некоторые – вы меня понимаете – вообще чужие.

Я опять развёл руками, но, разумеется, совсем не по-отцовски:

– Мне, судя по моим собственным наблюдениям, постоянно встречается столько же чужих своих, сколько своих чужих…

Прохожий категорически не согласился:

– Это баснословно упрощённая позиция в стиле художественного примитивизма. Вот если бы вас, как когда-то было принято, отстегали за вашу малошнурость, скажем, длинным шнурком или побили незашнуровываемой правой босоножкой, вы бы осознали, что жизненно необходимо занять единственно правильную позицию: объединиться с себе подобными.

И прохожий пошёл к Площади объяснений, напоследок необычайно громко добавив:

– Озаботьтесь проблемами малошнурых. Оставьте остальным их собственные заботы: их много – я имею в виду и заботы, и остальных – вот и пусть себе.

Из Лудильни вышел Лудильщик и вслед за случайным прохожим отправился на Площадь.

Значит, подумалось мне, мнение хлещущего вытесняет ваше собственное?

– Получается, – возразил я, – что для вас определяющее значение имеет мнение хлещущих, а не ваше собственное?…

Мой друг, стоявший неподалёку, с улыбкой выслушал наш разговор. Мы поздоровались.

– Что же вы меня не поддержали? – спросил я не без укоризны. – И что же не вмешались, когда Лудильщик лудил моих прохудившихся, по его мнению, детей?

– Тогда – потому, для этого есть и обязаны быть вы. А сейчас…

Он рассмеялся:

– А сейчас – по той же причине. И потому, что кричащих мне всё равно не перекричать, я ведь никогда не посещал Лудильщика: мы с ним в равной степени против этого.

– Зато громкость твоего хохота нам компенсирует тишину твоего же голоса, – с беспомощной материнской серьёзностью заметила женщина, придерживая свою длинную горчичную накидку, и передала ему кувшин. – Кто вас, мои дорогие, научил хохотать в полный голос, так, что белки рискуют от неожиданности поперхнуться орехами, а дети от испуга пропускают занятия в школах? Тоже Лудильщик?

– Мы и не думали пропускать занятия, – наконец-то тихо и уверенно сказали обе отличницы, и я заметил, что, судя по отсутствию шнурков, они решили выйти за рамки малошнурости и предпочитают быть бесшнурыми. – Тем более – из-за того, что кто-то расхохотался громче нас. Мы же знаем, что громче нас всё равно не расхохочешься, сколько он к Лудильщику ни ходи.

Мы разве что не покатились со смеху, а женщина смеялась так безудержно, что накидка слетела бы с её головы, если бы дети не подхватили.

– Приходите к нам на обед, – предложил я. – Жена обещала мой любимый суп. Надеюсь, он вам понравится.

– Не сомневаюсь, – ответила женщина. – У нас с вами похожие вкусы, верно?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации