Текст книги "Прискорбные обстоятельства"
Автор книги: Михаил Полюга
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
5. Еще один замечательный человек
Спускаясь в лифте, я заменяю в мобильном телефоне профиль «Без звука» на «Обычный» и просматриваю пропущенные вызовы: за последние полчаса три вызова и все от Курватюка. Вот уж кого воистину снедает нетерпение! Он, как и я, с трудом переносит подобные визиты в главк, но на этом сходство между нами заканчивается, ибо у него нет Семибрата и Клэр…
«Что-то сейчас будет? Пусть только откроет рот – и получит по зубам! Самое время поставить хама на место!» – думаю я и тем самым невольно взвинчиваю себя, растравливаю застарелую гордыню и злобу.
Но стычки не получается: вальяжно развалившись на пассажирском сиденье, раскидав ноги и оглаживая свободной рукой брюшко, Курватюк грызет яблоко, через раскрытую дверь выплевывая на тротуар семена. На лице у него прочитывается благодушие наподобие того, с каким верующие выходят на Пасху из храма.
– Хорошо принимали? – понятливо ухмыляется он, потягиваясь и хрустя суставами, и ловко зашвыривает куцый огрызок яблока в урну на тротуаре. – А у меня в желудке – спазмы и урчание: ни одна сволочь даже стакан чаю не предложила! Спасибо Коле, – кивает он в сторону водителя, – подкормил яблоком.
– Мне повезло больше: рюмка коньяка, конфета и бутерброд…
– Только и всего? А пахнет от вас хорошо. Пристойно пахнет. Нет, как хотите, а на обратном пути придется заезжать в супермаркет, иначе помру с голода. А еще я бы сегодня выпил водки. Вы как? Вот и ладно. А то накатило не пойму что…
«Вот тебе и раз! – думаю я о Курватюке, пока машина выбирается из лабиринта тесных улиц и переулков старого города. – Накатило? Водочки захотелось? Оказывается, ничто человеческое нам не чуждо».
Давно присмотренный нами супермаркет расположен на выезде из города, у сквера на пересечении проспекта с кольцевой дорогой. Здесь же – автомобильная стоянка и конечная остановка междугородних маршруток. И все-таки людей и машин на окраине мегаполиса на порядок меньше, чем в центре, и потому вавилонское столпотворение нам не грозит.
Вооружившись корзиной, мы с Курватюком проходим по рядам, как два давнишних приятеля перед предстоящим пикником, смотрим, щупаем, прицениваемся, отбираем упаковки с продуктами или возвращаем на стеллажи. Супермаркеты не моя стихия, и, оказываясь в подобном месте, я всякий раз норовлю поскорее скупиться и улизнуть оттуда. Но сегодня верховодит Курватюк, любитель потолкаться у витрин и прилавков. Он причмокивает языком, щелкает пальцами, втягивает ноздрями воздух и зачем-то принюхивается к очередной упаковке, затем обращает ко мне удовлетворенный взгляд и вопрошает:
– Ну как? Берем? По-моему, неплохой балык: срок годности приемлем, и все такое… А вот сыр, как вы относитесь к твердому сыру? Нет-нет, только не с плесенью! Для меня сыр с плесенью, да еще устрицы, жареные лягушки, вареные улитки вызывают нечто наподобие психологического шока, точно принужден питаться с помойки.
У кассы мы честно делим расходы поровну и идем к выходу: Курватюк – спереди, с полным пакетом провизии, я – позади, нежно и благозвучно позвякивая спиртным и минеральной водой. Со спины мне бросается в глаза, что Курватюк кривоног, но ступает ровно и легко, с плавным прискоком и слегка разбрасываясь ступнями в стороны.
«Хорошо идет, молодцевато! Вот что значит всю жизнь смотреть за собой, беречь здоровье, не объедаться на ночь и один раз в неделю сидеть на кефире и простокваше! – думаю я, припоминая откровения курирующего зама в редкие мгновения, когда из чиновника он превращается в человека. – Да еще, хвастался как-то, жена держит его в руках, не позволяет впасть в свинство».
При слове «жена» я тут же ощущаю застарелый привкус горечи во рту, в памяти промелькивает родное лицо: печальные глаза, укоризна во взгляде, пшеничные локоны на висках…
«Господи, доколе?!»
Чтобы прогнать от себя проклятую память, я ускоряю шаг, почти бегу, перепрыгивая через ступеньки на выходе из супермаркета, и ноги задают иной, дребезжащий ритм бутылочному звону в пакете.
«Напьюсь! Непременно напьюсь! – мысленно вторю я этому наглому, соблазняющему звону. – Доколе?! Сколько еще терпеть мне? Доколе?!»
– У меня мысль, Женя, – легко и непринужденно переходит со мной на ты Курватюк, как это бывает с ним в минуты душевного умиротворения. – Не люблю я этих остановок в пути: ноги мерзнут, стаканы сваливаются с капота, проезжие ротозеи смотрят в рот… Давай-ка лучше в машине!.. Не расплещем?
– Все зависит от Коли.
– Он у меня виртуоз. А, Коля? Задачу понял? – вопрошает у водителя Курватюк. – Не газуй и резко не тормози. А мы тебе бутерброд сварганим.
– Владимир Андреевич, как по маслу!.. – скалится в зеркало заднего вида осчастливленный похвалой Коля и плавно, с достоинством выруливает со стоянки на шоссе.
Тем временем мы с Курватюком принимаемся священнодействовать: на заднем сиденье застилаем полиэтиленовой скатертью пространство между нами, раскладываем на скатерти закуски, достаем «походные» пластиковые стаканчики и откупориваем бутылку «Премиум».
– Эх-ма! – радостно потирает ладони Курватюк, и улыбается во весь рот, и сияет глазами. – Все время держать на цепи собаку – запаршивеет! А уж про мужика и говорить нечего: помрет мужик, если хоть иногда с цепи не сорвется! Давай, Женя, наливай, у меня ведь, сам знаешь, рука не того… Тяжелая у меня рука.
Мы пьем и закусываем и снова пьем – под какие-то необязательные тосты и пожелания, и постепенно память во мне ослабевает, горечь отступает и прячется где-то глубоко-глубоко, в потемках моего естества, как Минотавр – в переходах своего лабиринта. Воистину, там ей и место, горечи, если не получается жить по любви, как заповедано Богом! А я тем временем окунусь в несуетные мгновения бытия, как в нирвану, – в алкоголь, в пьяные разговоры и рассуждения, в любовь к ближнему своему, которого на первый взгляд не за что привечать и любить…
– Любой строй несправедлив и порочен, если частная собственность распространяется на природные богатства: на землю и воду, на газ, нефть и уголь, на лес, воду, воздух, свет, – разглагольствует, прерываясь на пережевывание бутерброда с балыком и сыром, Курватюк. – Частная собственность должна быть ограничена возможностью только производить, а не пользовать.
– Согласен! Капитализм изначально построен на том, чтобы все это обманом и разбоем отобрать у всех и отдать сотне проходимцев. Денежные реформы, обвалы валюты, приватизации, реорганизации, обещания манны небесной и обеспеченной жизни, как в Америке и Европе, – это все ловушки для идиотов.
– Однозначно!
– Так же несправедлив и порочен любой строй, если он покушается на такие основы, как религия, к которой принадлежит большинство, и семья, которая крепит любое общество. Потому глубоко ненавижу и презираю сектантов и педерастов.
– Фи, педерасты! Я как представлю, что они между собой делают!..
– Но ведь кто-то им дает деньги, чтобы они, как раковая опухоль, внедрялись в здоровый организм и все там разрушали. А если кто-то дает деньги, а их, слону понятно, так просто не раздают, значит, у этого кого-то есть определенная и четко выверенная цель, или, чтобы было понятнее, мишень: человек нормальный с нарисованными кружками на груди, и в эти кружки, в эту грудь стреляют, чтобы рано или поздно поразить насмерть.
– Да ты коммунист, Женя!
– Я здравомыслящий беспартийный.
– А вот я был в партии. Посуди сам: как в те времена можно было не быть? Вступил как миленький, на партсобраниях выступал, поддерживал политику партии и клеймил империалистов – все честь по чести. Слова-то они говорили правильные…
– Я не был. Не по каким-то идейным соображениям, просто я кот, который гуляет сам по себе. Знаешь такую сказку? А ты был, и потому ты теперь заместитель прокурора области, а я всего лишь начальник отдела.
– Брехня! Партийность здесь ни при чем. Партийность всегда была только средством для достижения цели.
– А если противно пользоваться такими средствами?
– Противно? Значит, ты меня не уважаешь?
– Сейчас уважаю, а когда ты, надутый, важный, сидишь в своем кресле – губы выпятил, ноги в ботинках на столе, – и тычешь мне в морду пустяковую бумажку… Тьфу! Давай лучше о бабах…
– Ну вот еще – о бабах! У меня, между прочим, жена есть…
«Скажите пожалуйста, у него жена! И у водителя Коли – как бишь ее? Ася! А у меня – фьють!.. “Они любили друг друга так долго и нежно…” Жена – чтобы любить, память – чтобы горевать… У меня только память… А ведь так хочется все вернуть!.. Черт бы меня подрал!..»
– Гляди, всего ничего на донышке осталось, – встряхивает у меня перед лицом почти порожней бутылкой «Премиум» бесчувственный, не умеющий читать по чужим глазам Курватюк. – Неужели не одолеем? Все равно жинка по шее даст…
Я вытряхиваю в стопки остатки водки, скороговоркой выдавливаю: «За нас!» – мы молча выпиваем и так же молча, вяло, не ощущая запаха и вкуса, перетираем на зубах ломтики твердого сыра. Разговор сам по себе иссякает – да, собственно, обо всем возможном и невозможном уже переговорено. К тому же у меня на сердце снова тоска, но меньше всего я хотел бы сейчас поведать о ней Курватюку.
Машина несется, летит в пространстве наперегонки со временем. Не машина – равнодушный железный ящик, очеловеченный нами. И все, что есть вокруг нас, кроме живой природы, очеловечено нами. Время и место были бы мертвенны, как камень, не будь там всех нас, живых, смиренных и смертных. А кто или что очеловечило нас? И почему истинно человеческого так мало в человеке разумном? Почему?
Вот, например, тот же Курватюк – за что я нередко несправедлив к нему? Уж не из зависти ли? Господи спаси! Из-за гордыни? Возможно, что и так, – и, однако же, с гордыней в нашей системе далеко не уйдешь, гордыня – удел избранных. И можно ли назвать нравственное сопротивление хамству в лице высочайше орущего на вас чиновника ее скрытым синонимом? Или строптивым характером, как несколько иначе обозначил гордыню Фертов? Тогда сие – обо мне.
Что до Курватюка, то теперь мне представляется – он не столько подл, сколько простодушен и не уверен в себе, а в естественной, неагрессивной среде и вовсе похож на человека. Главное, не беспокоить его проблемами, не наступать, точно пугливой ящерице, на хвост. А вот в своем служебном кабинете он часто напоминает ужаленную осой гиену. Как все-таки меняет всех нас милицейский жезл, судейская мантия, маршальские погоны или еще какая-нибудь отличительная штуковина! И пустое дело – пытаться не допускать таких, как Курватюк, до сановного кресла: как разглядишь в простом и обходительном пареньке замашки взбесившегося чинодрала?
«Жандарм может быть хорошим человеком вне службы, но на службе он все-таки жандарм», – внезапно припомнил я здравую сентенцию из одной полузабытой книги.
Но сегодня я вижу не «жандарма», но человека – выпившего сверх меры, добродушного, слабого, незлого. Как научиться никогда и ни при каких обстоятельствах не испытывать к нему зла? Никогда и ни при каких обстоятельствах?! К нему и к кому бы то ни было другому?!
6. Зеркала и зазеркалья
День прокуратуры по решению Фертова коллектив аппарата встречает в загородном ресторане. Высочайше велено явиться на банкет с женами и мужьями, что не всем пришлось по душе, но недовольные возмущаются шепотом, точно оробевшие суслики, прячась по норкам и углам.
К восьми вечера коллектив собран в фойе и в зале ресторана, но сесть за накрытые столы никто не решается – не прибыл Михаил Николаевич.
Ближе к остекленному входу, у зеркальной стены рядом с гардеробом, стоят ответственные лица – заместители с женами, – посмеиваются, травят анекдоты, вполголоса переговариваются, принимают из рук у жен сумочки и ридикюли, пока те прихорашиваются перед зеркалами. Со стороны мне кажется, что все они выскользнули из зазеркалья и раздвоились и потому их больше, чем есть на самом деле.
Среди прочих я впервые вижу жену Курватюка, высокую горбоносую брюнетку с живыми оливковыми глазами, с начала вечера не отпускающую его локоть. Мне она чем-то напоминает древнюю гречанку с амфор, зачем-то сменившую тунику на вечерний костюм. Женщина не в моем вкусе, думаю я благосклонно, но как засматривает мужу в глаза! Интересно, была ему учинена выволочка за нашу недавнюю поездку в главк? Нет, наверняка обошлось.
Котик явился без супруги, как, впрочем, и я, – но если в моем случае все более или менее понятно (я даже не стал звонить жене, предвидя отказ), то у Владимира Елисеевича личная жизнь всегда отделена от службы. Но это не повод, поговаривают, на его жене завязано то, что Котик негласно и не совсем законно затевает с коммерцией. И здесь он прав: зачем лишний раз светиться на ушлой публике?..
Что до остальных… Из своего укрытия (я сижу в противоположном от гардероба углу в мягком кожаном кресле под двухметровой финиковой пальмой) я обвожу взглядом фойе: одни бесцельно блуждают, заглядывают в зал, маются ожиданием предстоящего торжества, другие выскакивают на мороз покурить, третьи знакомят коллег с женами, а наиболее нетерпеливые суются с вопросами к Чумовому: что да как?
– Михаил Николаевич сейчас будет. Ждем! Вы что, три дня не ели? Так выпейте пока кофе, – точно сытый тигр из вольера, рыкает на них Богдан Брониславович и немедля переводит взгляд на свое отражение в зеркале: хорошо ли смотрится, распоряжаясь и управляя?
Рядом с Чумовым – его жена, некогда миловидная, а теперь, как это называется у волокит и пошляков, несколько подуставшая от прожитых лет особа с вялыми формами и оплывшим лицом. Из-за пальмовых ветвей мне хорошо видно, как она пытается соответствовать статусу вице-леди: говорит больше других, жестикулирует, раз за разом нетерпеливо дергает мужа за рукав, живо оборачивается то к одному, то к другому собеседнику, завязывая нить разговора на себя. У нее крашеные, льняного отлива волосы и темные брови скобкой, и когда говорит, она или прикусывает губу, или вскидывает брови, и тогда лицо ее приобретает выражение недоумения и обиды. А еще у нее неспокойные, ищущие глаза, и многие в управе знают тому причину: она высматривает Алину Грешкову, с которой у ее благоверного затяжной, как парашютный прыжок, роман.
«Глупая ты баба! – с немым посылом взираю я на эти жалкие бегающие глаза. – Или раз и навсегда вырви скверну с корнем, или не позорься!»
И в самом деле, презрительные, полные негодования взгляды только придают веса (в глазах других) более молодой и рьяной. Грешкова и без того дефилирует с высоко поднятой головой, хотя прекрасно понимает: многие женщины в погонах, которые за глаза ее порицают и ненавидят, в душе завидуют ей. Еще бы не завидовать: стремительная карьера, достаток (притча во языцех), поощрения и награды – и все это за умелое и циничное использование того, что именуется женским началом, в противовес замыслу Божьему…
«Что-что, Евгений Николаевич? – немедля смиряю я свой праведный гнев. – А как же Аннушка? Позволь поинтересоваться: чем она лучше этой записной лахудры на шпильках? И чем, в данном контексте, ты отличаешься от Чумового? Да, таков человек во всей красе: вслух осуждает другого за то, что втайне совершает сам!»
Но вот и Грешкова – легка на помине: худая, слегка кривоногая, с как бы вытянутым вперед лисьим личиком, на котором кожа напоминает папирус. В руках у нее соболья накидка, ярко-рыжие кудри взбиты и ловко раскиданы по плечам, декольте глубже, чем могло быть, юбка короче того уровня, какой диктуется текущим моментом, но главное сапоги – высоченные, выше колен, точно у проститутки с кольцевой дороги. И бесцеремонный, цепкий, оценивающий взгляд.
Широким шагом (а как иначе пройдешь в таких сногсшибательных сапогах?) она шагает к гардеробу, по ходу приветственно кивая прокурорам и прокуроршам, кивает и заместителям и улыбается их женам, не глядя сдает накидку юной гардеробщице и зашвыривает в сумочку полученный взамен номерок. Затем сует носик к зеркалу, вертит головой, проводит пальцами по тонким бровям, поправляет на висках завитушки и наконец, обернувшись к собравшимся в фойе, небрежно выворачивает и отставляет в сторону ногу. «Вот я какая!» – демонстрирует она всем своим видом.
А собственно, какая? – я разглядываю ее исподтишка из-за финиковой пальмы. Не знаю, на что она годится в постели, но среди красавиц такой не бывало, а что до спутницы жизни, то сие явно не ее профиль. Хотя для тех, у кого есть спутница, но не хватает разнообразия в постели…
«Тьфу! Какое разнообразие может быть с жабой под одеялом? – все-таки не сдерживаюсь я и, отвернувшись, внезапно ловлю на себе взгляд еще одной дамочки – Квитко, взгляд мимолетный, соскальзывающий, не взгляд, а летучая паутинка, каковой бывает у людей близоруких, которые смотрят в толпу, никого не различая. – Тебе-то чего надобно? Поезд давно ушел, и дым разметало ветром. Или ты всего лишь наводишь резкость на знакомых лицах, чтобы в следующую секунду от них отвернуться?»
И все-таки взгляд Лилии Николаевны – Лили, как она однажды просила ее называть, – пусть даже непреднамеренный и случайный, задевает во мне какую-то печальную, оборванную на высокой ноте струну. Несыгранная и позабытая, но мелодия! Тупиковая ветвь в лабиринте жизни. Львов, дорога, дождь, Адажио Альбинони…
Сколько женщин, столько загадок. Нет, не так. У природы одна пьеса, и каждая женщина, в зависимости от обстоятельств, играет в этой пьесе ту или иную роль: сегодня она хранительница очага, жена, завтра – любовница, утром она обманута, вечером – обманывает сама. И потому праведница Квитко легче легкого может обернуться назавтра Грешковой и наоборот.
То-то моя жена никогда не жаловала подобные посиделки! Что ни говори, а женский взгляд гораздо зорче и острее мужского, и если меня брала нередко оторопь от пребывания в нашем вертепе, то каково бывало в такие минуты ей?..
Мои размышления прерывает появление Фертова. Впереди него летит легкий вздох, как перед проходом голливудской знаменитости на красной дорожке, сотрясается воздух – это сдвигаются, смыкаются в тесные ряды для приветствий и поклонов прокуроры разных мастей и их жены. И вот уже Михаил Николаевич шествует между нами, как некогда шли по каменным плитам Рима Август, или Нерон, или еще кто-то там, – лощеный, надушенный, с идеальным пробором в волосах, с золотыми запонками в манжетах и в строгом номенклатурном галстуке с красно-синей полосой. Не останавливаясь, все так же размеренно и неторопливо он направляется в зал и красноречивым жестом приглашает всех за собой.
Агнцы бредут за пастырем, проталкиваются в широкую двустворчатую дверь и рассаживаются за столами – кто норовит поближе к заветному столу с руководящим составом, кто подальше, чтобы лишний раз не попадаться начальству на глаза. Я подсаживаюсь к своему отделу – так мне привычнее и проще.
– Ах, Евгений Николаевич, я боялся, вы нас покинете! Коньячка или водочки? – уже орудует над столом бутылками со спиртным длиннорукий Мешков. – Понял, уже наливаю. Сегодня водка – наш девиз! А вот Сорокина пить отказывается. Как это понимать? Влепите ей взыскание, я вас очень прошу!
– Я пью вино, – демонстрирует мне бокал, наполовину наполненный густым рубиновым напитком, Сорокина. – А Мешков, всем известно, – гад и трепло!
– Не обращайте внимания, Алла льстит мне. Я ей симпатичен – вот она и того… льстит, – продолжает дурачиться неугомонный Мешков; жонглируя бутылками с коньяком и водкой, как заправский бармен, он оборачивается к Дурнопьянову: – Андрей, где твоя рюмка? Сволочь! Уже втихомолку вкусил и закусываешь? Положи колбасу на место! И вообще, как правильно: Дурнопьянов – дурно пьян или пьян дурно? То есть попусту…
– Мели, Емеля! – благодушно отзывается Дурнопьянов, который и в самом деле что-то жует. – А Ващенков где? Опять болен?
Но вопрос повисает в воздухе, потому что по залу уже растекается и нависает тишина. С рюмкой минеральной воды в руке (он не употребляет спиртного) Фертов ждет, пока улягутся последние звуки: возбужденное бормотание, звяканье приборов о фарфор, проезд по паркету придвигаемых стульев. Но вот уже слышно, как где-то под потолком наскакивает на стекло сумасшедшая муха, и тогда наконец Михаил Николаевич звучным, хорошо поставленным баритоном произносит здравицу:
– Уважаемые коллеги! Позвольте мне…
7. Праздничный полустанок
Замечательное дело – праздник! Вернее, замечательно предощущение праздника, его ожидание, надежды, что вот он придет – и жизнь изменится в лучшую сторону. Но с возрастом, с каждым прожитым днем я все больше уверяюсь в обратном. Праздник – порождение молодости, у которой впереди необозримая жизнь с ее подарками и превращениями. Зрелость, напротив, напитывается ядом мудрости и ясно осознает, какой жестокий обман кроется в ожидании завтрашнего чуда. Зрелость знает: ничего не бывает потом! Человеческое бытие, за редким исключением, напоминает пригородный поезд, ползущий по рельсам от станции отправления к конечной станции. А праздник – это такой себе полустанок на пути, где тебя никто не знает и не ждет. Пристанционные огни, за ними – чужие селения, профиль незнакомой женщины за окном медленно отходящего вагона (возможно, она всю жизнь ждет одного тебя), обрывки музыки, подхваченной и в одно мгновение унесенной ветром. Но тебе не суждено сойти на этом полустанке, обнять эту женщину, укрыться под кровлей ее дома, ибо жизненный путь проложен без учета твоих пожеланий и надежд. Как уверяют фаталисты, предопределен свыше. Положим, подойду я сейчас к Квитко, возьму ее за руку, посмотрю проникновенно в глаза – и что же? Но голос надежды где-то в глубине моего естества обнадеживает: а вдруг?..
Нет, я боюсь праздников: в последние годы они все чаще отдают во мне горьким похмельем.
Тогда что я делаю здесь? Может быть, воспользоваться танцевальной паузой и уйти по-английски, ни с кем не прощаясь? Но что-то удерживает от такого шага. Что?
«А черт его знает! – отвечаю я сам себе и принимаюсь вертеть головой по сторонам. – Ну-ка, что тут у нас за праздник?»
А веселье в самом разгаре. Свет в зале пригашен. Звучит живая музыка. Ресторанная певичка на эстраде, неудавшаяся звезда в прозрачной цветастой блузке, обтерханных джинсах и громадных уродливых башмаках, щекочет сердце звуками глубокого, приятного, с характерной для прокуренных связок хрипотцой голоса. Одни танцуют, другие прихорашиваются у зеркал, третьи переминаются с ноги на ногу на морозе, за прозрачной стеклянной дверью, и вожделенно курят, четвертые бубнят и продолжают пить за столами, пятые прогуливают в фойе жен, носят им кофе в крохотных чашечках и сладости на блюдцах. Все в своей стихии, в своей стае, в своем кругу. Это хорошо, это просто замечательно, что человек не в состоянии выжить на земле в одиночку! Плохо, что стая иногда загрызает своего как чужака…
Сегодня я чувствую себя чужаком. Я брожу из зала в фойе и обратно, пью кофе, вдыхаю сигаретный дым, вплывающий через неплотно прикрытую дверь вместе с морозным воздухом улицы. Мне хорошо одному, мне так невыносимо одному! Но где найти человека по душе, с кем хотелось бы перекинуться парой-другой фраз? Вот если бы рядом была жена!.. Я поил бы ее кофе со сливками, водил к зеркалам и шептал на ухо, что все у нее замечательно: прическа не растрепалась, платье сидит по фигуре, а вовсе не морщит, как ей кажется, что на нее оглядываются не просто так, а потому что она самая-самая… Но жены нет со мной рядом, и мне начинает казаться, что я потерялся в этом вертепе. А деваться некуда, единственное мое пристанище – кресло под финиковой пальмой – занято: Гнилюк, чтоб ему пропасть, обосновался там со своей разукрашенной, похожей на надувную куклу из секс-шопа супругой.
– Гнилюк, скотина! – роняю я сквозь зубы и спешу убраться прочь, ибо «надувная кукла» заметила меня и приманивает ладошкой.
Ну уж нет, сегодня я слеп и глух! Повадки этой статс-дамы достаточно хорошо мне известны: самовлюбленная дура, бесцеремонная и приставучая, особенно если выпьет лишнего. Ее благоверный давно и безоговорочно рогат, но не остается в долгу. В управе эта семейка – притча во языцех: то они подрались на детской площадке у собственного дома, то Гнилюк был пойман супругой во время загородного рандеву с молоденькой секретаршей, то мадам Гнилюк явилась за полночь с работы с синяком под глазом и в рваном платье.
Я возвращаюсь в зал и затираюсь в компанию молодежи, ожидающей следующего танца. Здесь Сорокина, Кукса, а чуть поодаль – мои «добрые друзья»: тощая Нигилецкая с лицом улыбающейся ведьмы и Петелькина, похожая на застывшего торчмя майского жука. Далее, у самых окон, я вижу Квитко с двумя безликими подружками, с которыми она часто бегает в торец здания прокуратуры, чтобы поболтать и выкурить сигарету.
«Ну вот, все в сборе!» – хочется съязвить мне, но совесть не позволяет: все-таки Сорокина с Куксой не имеют ровно никакого отношения к моим счетам и обидам.
Снова звучит музыка, и тут же насмешник Кукса хватает Сорокину за локоть и движением глаз указывает ей на кого-то с противоположной стороны зала. Там только что появился Фертов, до того изволивший пить чай с лимоном в фойе. Он один-одинешенек, подхалимничающая свита где-то отстала, и мне хорошо видно: Михаил Николаевич в раздумье – сесть за стол или вернуться в фойе. Но не тут-то было: к нему немедля устремляется Алина Грешкова. И хотя ноги у нее плохо сгибаются в коленях, обжатых узкими раструбами сапог, она твердо и уверенно пересекает по диагонали зал, встряхивая по ходу кудряшками и не обращая внимания на злоречивый шепот у себя за спиной. Подошла, легкий книксен, – и вот уже они двигаются в медленном танце…
– Учись, Алла! – проталкиваясь с Сорокиной мимо меня к эстраде, научает ее ехидный Кукса. – Ты думаешь, работой красен человек? Человек красен сапогами…
И ведь тысячу раз прав этот злоречивый насмешник! Уже который год умница Сорокина перебивается на скромной должности прокурора отдела, тянет на себе воз и маленькую тележку за двух мужиков, а привечают и чествуют Алину Грешкову.
Чтобы не мешать танцующим парам, я перебираюсь к ближайшему окну и усаживаюсь на подоконник. Здесь уже кто-то побывал до меня: на подоконнике оставлена недопитая рюмка и блюдечко с двумя подтекшими, в сахарных наплывах лимонными дольками.
Что ни говори, а все в жизни неоднозначно, флегматично думаю я, глядя в зал невидящими глазами. Черное и белое – это только для дураков. И даже такой окрас, как у зебры, неприемлем. Вот, например, Нигилецкая: ведьма ведьмой, а носы своим детям подтирает, квохчет возле них, светится любовью. А после кладет детей спать, садится в ступу и летит пить кровь ближнего своего. Гнилюк воспитывает чужого ребенка. Или вот Грешкова… Нет, хватит, к черту Грешкову! Я ведь обещал себе – никогда и ни к кому не испытывать зла!
Я прикрываю глаза и вдруг вспоминаю, совершенно необъяснимо, не ко времени и не к месту, следователя прокуратуры Пролетарского района города Донецка Тищенко, угрюмого, замкнутого, немного не в себе, как злословили работавшие с ним бок о бок. Я проходил тогда практику в этой прокуратуре, и Тищенко поручал мне всякую мелочовку: изготавливать фототаблицы, составлять описи уголовных дел, допрашивать от его имени свидетелей, которые, как правило, ничего не видели и не знали. А вот на место происшествия брал меня редко: говорят, уже в те годы бывали случаи обнаружения расчлененных трупов…
«Там руку найдет, там – ногу, – злословили мне на ухо некоторые коллеги Тищенко. – Все это надо осмотреть, описать – как тут крыша не поедет! А у него крыша худая: нет бы выпить и расслабить сознание – так нет, он стихи про любовь читает».
Как-то я неосторожно обмолвился Тищенко о его привязанности к стихам.
«Читаю, – подтвердил он и достал из ящика стола толстую книгу в бежевом переплете с золотым тиснением: “Песнь любви”. – Иначе здесь не выживешь: или водка, или сумасшедший дом. А стихи… Я больше других люблю Маяковского. Что смотришь? Выучил в школе “Левой, левой…”. А вот ты послушай…»
И он прочитал наизусть – не заглядывая в книгу, играя желваками и глухо, отрывисто чеканя слова:
Дым табачный воздух выел.
Комната –
глава в крученыховском аде.
Вспомни –
за этим окном
впервые
руки твои, иступленный, гладил…
«Вот где поэзия! “Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг”. Точно душа надорвалась… – Тищенко захлопнул книгу и протянул ее мне: – Возьми, почитай на досуге. Здесь много шелухи, но есть стихи, без которых жить трудно. Невозможно жить!»
Странная штука память! С чего бы мне вспоминать сейчас Тищенко? Чтобы эти, Грешковы и Гнилюки, не думали, что все вокруг такие, как они? Так им наплевать, они живут в другом мире, где свои правила и законы. Что ей, Грешковой, сердце, когда есть разум? У нее на ночном столике в лучшем случае какие-нибудь «Тридцать три способа обольщения». Тогда зачем мне помнить? Чтобы не мнилось: остался один на свете?..
– Вы сегодня не танцуете? – негромкий голос Квитко отвлекает меня от неприятных размышлений. – Что так?
Я поднимаю глаза, и, судя по всему, в них прочитывается неподдельное изумление, потому как на скулах и открытой части шеи у Лилии Николаевны внезапно проступают пунцовые пятна, а пальцы принимаются непроизвольно теребить ворот блузки.
«Если бы было позволено танцевать на столах, как в том ресторане во Львове, тогда так и быть – пустился бы в пляс», – вертится у меня на языке фраза, полная скрытой желчи, но пунцовые пятна на шее у Квитко и ее странный, чуть косящий взгляд, точно она хочет, но отчего-то стыдится смотреть мне в глаза, делают в принципе невозможным подобный тон в общении с нею.
– Не решаюсь кого-нибудь пригласить, – говорю я первое, что взбрело в голову, а тем временем недоумеваю: как это она после всего, что между нами произошло, отважилась подойти с разговором? – Те, кто мне приятен и интересен, не отвечают взаимностью. В свою очередь, не хочу приглашать тех, кто ожидает этого от меня.
– А как вы узнаете, что вам отвечают взаимностью? Неужели видно?
В ответ я с улыбкой знатока душ человеческих развожу руками: разве стоял бы у окна в одиночестве, если бы не знал?!
– Тогда, может быть, со мной?.. Или вы…
О чем речь? Разумеется! Я не могу позволить себе выглядеть в глазах у кого бы то ни было, и особенно в глазах этой дамочки, идиотом или законченной сволочью. И потому беру Квитко под руку, мы идем в круг, там она кладет невесомые ладони мне на плечи и запрокидывает лицо к моему лицу.
Танец медленный, тягучий, и если бы у нас с Лилией Николаевной все-таки случился роман, мы смогли бы, пользуясь моментом, обняться на людях, коснуться щекой щеки, дыхание слить с дыханием. Но мы движемся отстраненно и осторожно, чтобы каждое случайное прикосновение одного не могло быть неверно истолковано другим. Вот уж странный случай: изо всех сил изображать, что мы совершенно не интересуем друг друга как мужчина и женщина! Но тогда зачем мы рядом? Ведь это так противоестественно – обнимать женщину и даже не помыслить, какая у нее теплая и нежная под платьем кожа!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.